Срок кометы
Глава IНовый хозяин Нофля
Во второй четверг после дня Богоявления, когда обычно начинаются ярмарки, в отделении банкирского дома Толомеи, что в Нофле-ле-Вье, царила великая суета. Весь дом от чердака до подвала чистили и мыли, словно ожидая посещения августейшего гостя; деревенский живописец толстым слоем краски покрывал входные двери; протирали мелом железные уголки сундуков, заблестевшие ярче серебра; прошлись щеткой по всем закоулкам, смахнув паутину; белили известкой стены, натирали воском прилавки; и приказчики, обслуживая клиентов, гневались, не находя на привычных местах книг записей, весов и бирок для счета.
Молоденькая девица лет семнадцати, статная, красивая, с румяным от мороза личиком, переступила порог и остановилась, удивленная всей этой суматохой. Камлотовый песочного цвета плащ, окутывавший ее стройную фигурку и скрепленный у ворота серебряной пряжкой, свидетельствовал, как и все ее манеры, что девушка эта была из благородной семьи. Завидев ее, толпившиеся в конторе горожане скинули шапки.
– Ах, мадемуазель Мари! – воскликнул Рикар, главный приказчик отделения. – Честь и место! Входите, входите, погрейтесь. Ваша корзиночка, как и всегда, ждет вас, но со всеми этими уборками я запер ее от греха в соседней комнате.
И, обратившись к здоровенному крестьянину, который просил обменять ему луидор на мелкую серебряную монету, он добавил:
– Хорошо, хорошо, сейчас вами займутся, мэтр Гиймар.
Он обернулся к своему подручному и крикнул:
– Интон! Займись-ка мэтром Гиймаром.
Рикар провел девушку в соседнюю комнату, общий зал для служащих банка, где сейчас ярко пылал камин. Из стенного шкафа он извлек ивовую корзинку, прикрытую холстом.
– Орехи, масло, свежее сало, пряности, пшеничная мука, сухой горошек и три большие колбасы, – перечислял он. – Пока у нас имеется хоть кусок хлеба, вам тоже будет что покушать, таков приказ мессира Гуччо. И все это я, как договорено, занес на счет… Зима что-то затянулась, и боюсь, чтобы к весне не начался голод, как в прошлом году. Но сейчас мы хоть будем иметь провизию.
Мари взяла корзиночку.
– А письма нет? – спросила она.
Главный приказчик – наполовину итальянец, наполовину француз, звавшийся в действительности Рикардо, – с притворно грустным видом покачал головой:
– Нету, мадемуазель, на сей раз нету письма!
Увидев разочарование, отразившееся на личике Мари, он добавил с улыбкой:
– Письма нету, зато есть хорошая новость!
– Он выздоровел? – воскликнула девушка.
– А ради чего же, скажите на милость, мы в середине января взялись за уборку, когда, как вам известно, покраску и побелку раньше апреля не делают?
– Рикар, неужели это правда? Ваш хозяин приезжает?
– Конечно же, Santo Dio[7], приезжает, он уже в Париже и известил нас, что прибудет сюда завтра. Уж больно ему не терпится попасть в наши края, он, слыхать, едет даже без остановок.
– Как я счастлива! До чего же я рада, что снова его увижу!
Но тут Мари спохватилась – подобное проявление радости могло быть сочтено за нескромность – и поспешно добавила:
– Вся наша семья будет рада вновь его увидеть.
– Это уж само собой разумеется, да только у меня что-то ухо нынче разболелось, а тут еще эта ярмарка. Ни к чему мне лишние заботы! Подождите-ка, мадемуазель Мари, я хочу знать ваше мнение насчет горницы, которую мы ему приготовили, и вы мне откровенно скажите, по вкусу она вам или нет.
Он провел Мари во второй этаж и, открыв дверь, показал ей довольно просторную горницу, правда, низкую, зато с навощенными до блеска потолочными балками. В горнице стояла топорно сделанная дубовая мебель, узенькая кроватка, покрытая красивым покрывалом из итальянской парчи, немного оловянной посуды и подсвечник. Мари внимательно оглядела комнату.
– По-моему, очень мило, – произнесла она. – Но я думаю, я надеюсь, что ваш хозяин вскоре переберется в замок.
Рикар снова улыбнулся.
– И я тоже надеюсь, – ответил он. – Все вокруг, уверяю вас, заинтригованы неожиданным приездом мессира Гуччо и его намерением здесь поселиться. Со вчерашнего дня народ к нам под любым предлогом валом валит и беспокоят нас по пустякам, будто никто в городе не может отсчитать на су двенадцать денье. А все затем, чтобы поглазеть на наши хлопоты и в сотый раз спросить, почему, мол, мы все это затеяли. Надо вам сказать, что с тех пор, как мессир Гуччо прогнал отсюда прево Портфрюи, от которого мы все немало натерпелись, его в наших краях очень полюбили. Готовятся устроить ему встречу, и я по всему вижу, что он будет настоящим хозяином Нофля… после ваших братьев, разумеется, – добавил Рикар, провожая гостью до садовой калитки.
Никогда еще дорога от Нофля до замка Крессэ не казалась Мари такой короткой. «Приезжает… приезжает… приезжает, – перепрыгивая через колеи, твердила она про себя, словно припев. – Он приезжает, он меня любит, и скоро мы поженимся. И он будет хозяином Нофля». Корзинка с припасами стала вдруг совсем невесомой.
Во дворе усадьбы Крессэ она встретила своего брата Пьера.
– Приезжает! – крикнула Мари, бросившись ему на шею.
– Кто приезжает? – ошалело осведомился Пьер, высокий крепкий малый.
Впервые за много месяцев он видел, что его сестра радуется от души.
– Гуччо приезжает!
– Вот это добрая новость! – воскликнул Пьер де Крессэ. – Он славный парень, и я с удовольствием вновь увижу его у нас.
– Он будет жить в Нофле, дядя отдал ему их контору. А потом…
Мари запнулась, но, не в силах дольше скрывать свою тайну, привстала на цыпочки и, прижавшись к небритой щеке брата, прошептала:
– Он будет просить моей руки.
– Вот те на! – отозвался Пьер. – Откуда ты это взяла?
– Ниоткуда не взяла, я знаю… знаю… знаю…
Привлеченный их разговором, Жан де Крессэ, старший брат, вышел из конюшни, где он как раз чистил своего коня. В руках он держал пучок соломы.
– Жан, похоже, что из Парижа прибывает наш зятек, – обратился к нему младший Крессэ.
– Какой еще зятек? Чей зятек?
– Как какой? Наша сестрица нашла себе супруга!
– Что ж, хорошее дело! – отозвался Жан.
Он тоже решил принять участие в игре и благодушно поддерживал разговор, казавшийся ему просто ребяческой шуткой.
– А как же зовется, – продолжал он, – сей высокородный барон, которому не терпится войти во владение нашими обвалившимися башнями и нашим достоянием, сиречь нашими долгами? Хочу надеяться, сестрица, что он, по крайней мере, богат, ибо как раз это-то нам и требуется.
– О да, он богат, – ответила Мари. – Это же Гуччо Бальони.
Но, поймав взгляд старшего брата, она поняла, что готовится драма. Ей вдруг стало холодно, и в ушах у нее зазвенело.
Жан де Крессэ, правда, еще старался обратить дело в шутку, но в голосе его послышались строгие нотки. Он захотел узнать, на основании чего, в сущности, сестра говорит о близкой перемене в своей судьбе. Испытывает ли она к Гуччо особую склонность? Вела ли она с ним беседы, выходящие из рамок благопристойности? Не писал ли он ей тайком от их семьи?
На каждый из этих вопросов Мари отвечала «нет», но смятение ее росло с каждой минутой. Пьер тоже почувствовал себя не совсем ловко. «Эх, и свалял же я дурака, – думал он, – лучше бы было промолчать».
Все трое, не обменявшись ни словом, вошли в зал, где их мать мадам Элиабель сидела возле очага за прялкой. В последние месяцы почтенная владелица замка вновь приобретала присущую ей пышность форм, чему немало способствовали припасы, которые со времени прошлогодней голодовки по распоряжению Гуччо доставляла Мари.
– Подымись в свою комнату, – приказал Жан де Крессэ сестре.
В качестве старшего брата он заменял главу семьи, и Мари беспрекословно ему повиновалась.
Когда на верхнем этаже хлопнула дверь, Жан рассказал матери о том, что только что стало ему известно.
– Да ты уверен ли, сынок? Возможно ли это? – воскликнула та. – Кому же это может прийти в голову мысль, что девушка нашего круга, предки которой уже в течение трех веков были рыцарями, пойдет за ломбардца? Я уверена, что этот самый Гуччо – впрочем, весьма маленький мальчик и держится он с достоинством, – уверена, повторяю, что он даже не помышляет об этом.
– Не знаю, матушка, помышляет или нет, – отозвался Жан. – Знаю только, что Мари помышляет, даже очень.
Пухлые щеки мадам Элиабель залил румянец.
– Эта девчонка невесть что забрала себе в голову, – проговорила она. – Если этот молодой человек навещал нас и неоднократно доказывал нам свою дружбу, то, полагаю, действовал он так скорее ради вашей матери, чем ради вашей сестры. О, конечно, все это вполне благопристойно, – поспешила она добавить, – и никогда ни одно слово, могущее оскорбить мою женскую честь, не сорвалось с его губ. Но женщина всегда догадается об отношении к ней, и я сразу же поняла, что он заинтересован мной.
При этих словах почтенная дама выпрямилась на стуле и выпятила свою мощную грудь.
– Я не желаю подвергать ваши слова сомнению, – отозвался Жан де Крессэ, – однако, матушка, я не совсем уверен в вашей правоте. Вспомните-ка, что в последний приезд Гуччо мы несколько раз оставляли его наедине с Мари, когда она, казалось, была так больна, а с тех пор смотрите как она поправилась.
– Возможно, потому что с того времени она начала есть досыта – да и мы тоже, – заметил Пьер.
– Верно, но прошу учесть, что мы получали сведения о Гуччо только от Мари – путешествие в Италию, перелом ноги и прочее. Ведь почему-то именно Мари сообщал Рикар все эти новости, а не нам. А как она настаивала, чтобы самой ходить в Нофль за припасами! Поверьте мне, здесь кроется какая-то хитрость, которую мы с вами проморгали.
Мадам Элиабель отодвинула прялку, смахнула с юбки приставшие шерстинки и, поднявшись со стула, заявила оскорбленным тоном:
– И впрямь, со стороны этого желторотого юнца большая подлость пользоваться своим богатством, неизвестно как нажитым, чтобы совратить мою дочь, и он еще смеет воображать, что за несчастный кусок сала и штуку материи можно купить согласие нашей семьи, когда за одну честь называться нашим другом надо платить и платить.
Пьер де Крессэ единственный в семье умел рассуждать здраво. Был он человек простой, честный и без предрассудков. Подобная неблагодарность, помноженная на пустое тщеславие, выводила его из себя. «Они просто завидуют Мари, каждый по-своему, а завидуют», – подумал он, переводя взгляд с матери на брата, которые взаимно распаляли друг друга.
– Вы оба, верно, забыли, – вслух произнес он, – что до сих пор должны его дяде триста ливров, которых он с нас пока не требует, равно как и проценты, а они продолжают нарастать. И если прево Портфрюи не арестовал нас и не прогнал отсюда, то и этим мы обязаны только Гуччо. И вспомните-ка, что лишь благодаря провизии, доставляемой по его приказу, за которую с нас, кстати сказать, не берут ни гроша, мы избежали голодной смерти. Прежде чем его гнать, подумайте лучше, чем бы ему отплатить за все добро. Гуччо богат и с годами будет еще богаче. У него сильные покровители, и если он приглянулся даже самому королю Франции, который направил его вместе с посольством в Неаполь за новой королевой, то пристало ли нам так чиниться?
Жан пожал плечами.
– А кто нам все эта рассказывал – опять-таки Мари, – заметил он. – Послали его как купца, чтобы он там торговался.
– И пускай король посылает его в Неаполь, а дочку свою он за него небось не выдаст! – воскликнула мадам Элиабель.
– Насколько я знаю, матушка, Мари не королевская дочка, – возразил Пьер. – Конечно, она красавица…
– Я не продам сестру за деньги! – заорал Жан де Крессэ.
Одна надбровная дуга выступала у него сильнее другой, и в гневе асимметричность черт становилась особенно заметной.
– Не продашь, а подыщешь ей какого-нибудь старикашку, и тебя не будет оскорблять, что он богат, при том условии, конечно, если он носит шпоры на своих подагрических ножках. Если она любит Гуччо, то какая же это продажа? Знатное происхождение! Ба, нас с тобой, слава богу, двое, и мы уж как-нибудь постоим за себя в этом отношении. Заявляю вам, я лично смотрю на этот брак благосклонно.
– Значит, ты будешь смотреть благосклонно, как твоя сестра поселится в Нофле, в нашем ленном владении, и будет торчать за прилавком, отвешивая серебро и торгуя пряностями? Ты бредишь, Пьер, и я диву даюсь, откуда это в тебе так мало уважения к нашему семейству, – воскликнула мадам Элиабель. – Во всяком случае, пока я жива, никогда я не соглашусь на этот неравный брак, да и твой брат тоже. Верно ведь, Жан?
– Конечно, матушка, хватит нам спорить, и прошу тебя, Пьер, никогда не заводи таких разговоров.
– Ладно, ладно, ты ведь старший, поступай, как считаешь нужным, – ответил Пьер.
– Ломбардец! Ломбардец! – причитала мадам Элиабель. – Приезжает Гуччо, говоришь? Тогда предоставьте действовать мне, дети мои. Мы не можем закрыть перед ним дверей, мы ведь стольким ему обязаны, да и долга пока не уплатили. Что ж, мы его хорошо примем, даже очень хорошо, но, если он станет хитрить, если у него столь коварные намерения, я отплачу, я отобью у него охоту появляться в наших краях, ручаюсь вам.
Глава IIМадам Элиабель принимает гостя
На заре следующего дня лихорадка, охватившая контору в Нофле, казалось, перекинулась в замок Крессэ. Мадам Элиабель загоняла служанку и вызвала шестерых соседей-крестьян для поденной работы. На мытье полов не пожалели воды, расставили столы, словно готовилась свадьба, по обеим сторонам камина сложили охапки дров; конюшню застлали свежей соломой, подмели двор березовой метлой, а в кухне на вертеле уже жарились целиком барашек и молодой кабан, в печь посадили пироги; и по деревне прошел слух, что Крессэ готовится к встрече королевского посланца.
Воздух был морозный, легкий, и скупое январское солнце играло на голых ветвях, роняя в дорожные лужи капельки света.
Гуччо, в плаще, подбитом дорогим мехом, в широком зеленом капюшоне, кончик которого свисал ему на плечо, приехал ближе к полудню верхом на прекрасном сытом гнедом коне в наборной сбруе. За ним следовал слуга, тоже верхом на лошади, и за версту чувствовалось, что едет человек богатый.
Мадам Элиабель и оба ее сына вышли навстречу гостю в праздничных одеждах и буквально очаровали его своим приемом. Во всем ему виделись добрые предзнаменования – и в богатом убранстве стола, и в усердии слуг, и в нежных объятиях мадам Элиабель, и во всеобщей радости при встрече. Само собой разумеется, Мари посвятила семью в их замыслы, и, конечно, все теперь радуются. Здесь знают, зачем он явился, и обращаются с ним уже как с женихом. Один только Пьер де Крессэ казался смущенным.
– Добрые мои друзья, – воскликнул Гуччо, – как же я рад вновь с вами увидеться! Но не стоило входить ради меня в такие расходы. Обращайтесь со мной, как с родным.
Слова эти не понравились Жану, который обменялся с матерью многозначительным взглядом.
За время разлуки Гуччо сильно переменился внешне. Правда, после неудачного падения он слегка приволакивал правую ногу, но это придавало его походке какое-то высокомерное изящество. За те месяцы, что он провалялся в больнице, он повзрослел, как сразу взрослеют юноши, он даже вырос чуть ли не на целый фут, черты стали резче, а лицо обрело серьезное, более строгое выражение – естественный след тяжелых физических страданий. Он вышел из юношеского возраста и приобрел облик мужчины.
Ничего не потеряв из былой самоуверенности, даже, напротив, укрепившись в ней, Гуччо теперь без особых стараний со своей стороны внушал к себе уважение. Его французская речь стала чище: меньше чувствовался итальянский акцент, говорил он медленнее, чем прежде, хотя не избавился от привычки жестикулировать при разговоре.
Гуччо оглядывал стены замка с таким видом, словно уже стал его хозяином. Он осведомился о планах Пьера и Жана. Не собираются ли он починить замок? Какие намереваются произвести улучшения, чтобы приспособить свое жилище к требованиям современной моды?
– В Италии я видел, – разглагольствовал Гуччо, – расписные потолки, они очень бы здесь подошли. А вы не думали о том, чтобы переделать вашу мыльню? Нынче их делают небольшого размера, что много удобнее, и, на мой взгляд, забота о чистоте тела просто необходима для порядочных людей.
Под этими словами подразумевалось: «Я готов оплатить все расходы, ибо так я привык жить». У Гуччо имелись также свои соображения насчет меблировки, насчет цветных шпалер, от которых в комнатах станет веселее. Слушая Гуччо, Жан начал не на шутку злиться, да и толстяк Пьер находил, что гость слишком торопит события: сам едва явился, а на словах уже успел переделать все их жилье.
Гуччо сидел у Крессэ уже полчаса, а Мари все еще не показывалась. «Может быть, – думал он, – мне сначала нужно было бы объявить…»
– Буду ли я иметь удовольствие видеть мадемуазель Мари? Надеюсь, она составит нам компанию во время обеда.
– Конечно, конечно, она одевается, сейчас она сойдет, – ответила мадам Элиабель. – Только предупреждаю, вы найдете в ней большие перемены: она вся под обаянием своего нового счастья.
Гуччо поднялся с места, сердце его забилось, а смуглое лицо потемнело еще сильнее. В тех случаях, когда другие краснели, он становился темно-оливковым.
– Вот как? – воскликнул он. – О, мадам Элиабель, как же вы меня обрадовали.
– Да и мы все, мы тоже рады похвалиться доброй вестью перед таким другом, как вы. Наша дорогая Мари обручена…
Она сделала паузу и с явным удовольствием взглянула в изменившееся лицо Гуччо.
– …обручена с одним нашим родственником, сиром де Сен-Венан, человеком старинной дворянской фамилии из графства Артуа, который в нее влюблен, да и она тоже влюблена в него.
Чувствуя на себе пристальные взгляды присутствующих, Гуччо усилием воли преодолел минутную слабость и спросил:
– А когда состоится свадьба?
– В самом начале лета, – ответила мадам Элиабель.
– Так что можно считать, что дело уже сделано. Обе стороны дали свое согласие, – подтвердил Жан де Крессэ.
Гуччо был как в тумане, он стоял, не в силах вымолвить ни слова, и машинально вертел в пальцах золотую ладанку, подаренную ему королевой Клеменцией и выделявшуюся ярким пятном на его двухцветном, по последней итальянской моде, полукафтане. Точно во сне услышал он, как Жан де Крессэ открыл двери и кликнул сестру. И когда послышались легкие шаги Мари, гордость помогла ему даже улыбнуться ей навстречу.
Вошла Мари, словно вся застывшая, чужая, но глаза у нее были красные. Еле шевеля губами, она приветствовала гостя.
Он постарался поздравить ее самым естественным образом, а она постаралась с достоинством выслушать пожелания счастья. Она с трудом удерживала рыдания, но никто об этом не догадался. И ей так хорошо удалось сыграть свою роль, что Гуччо принял за подлинную холодность боязнь Мари выдать себя и подвергнуться строгой каре, которую сулили ей домашние.
Обед, весьма обильный, тянулся мучительно долго. Мадам Элиабель, наслаждаясь собственным вероломством, веселилась, правда, не совсем натурально, и усиленно потчевала гостя, заставляя отведать каждое блюдо, то и дело приказывая слугам подносить Гуччо новую порцию барашка или кабана на ломте хлеба.
– Неужели вы потеряли аппетит во время ваших долгих странствий? – восклицала она. – Ну, ну, мессир Гуччо, в ваши годы следует хорошо питаться. Может быть, вам барашек не по вкусу? Тогда отведайте паштета!
А Гуччо так и подмывало швырнуть ей в физиономию свою миску.
Ни разу не удалось ему встретиться взглядом с Мари. «Видать, она не особенно горда тем, что отреклась от своих клятв, – думал Гуччо. – Неужели я только затем избег смерти, чтобы пережить такой афронт! Ах, как же я был прав, боясь и отчаиваясь во время моего пребывания в больнице. А письма, которые я ей слал! Но зачем же она тогда отвечала мне через Рикара, что пребывает все в том же расположении чувств и томится, поджидая меня… а сама дала слово другому! Это прямая измена, и никогда я ей не прощу! Ох, что за мерзкий обед! Первый раз в жизни я с таким отвращением сижу на столом».
В яростных мыслях о мести мы подчас забываем о своих печалях. Гуччо перебрал в уме десятки способов унизить тех, кто нанес ему оскорбление. «Можно, конечно, потребовать, чтобы они немедля уплатили долг; и это поставит их перед такими трудностями, что они вообще откажутся выдавать ее замуж!» Но этот план показался ему отвратительно низким. Будь на месте де Крессэ обыкновенные горожане, Гуччо, возможно, и осуществил бы свои намерения; но, имея дело с дворянами, которые старались подавить его своим благородством, он хотел сразить их тоже по-дворянски. Ему не терпелось доказать им, что он, Гуччо Бальони, более важный сеньор, чем все де Крессэ и все Сен-Венаны мира.
Вот какие мысли занимали его за десертом – на стол подали бланманже и сыр. Когда обед уже подходил к концу, Гуччо вдруг решился – он отцепил свою ладанку и протянул ее молодой девушке со словами:
– Вот, прекрасная Мари, мой свадебный подарок. Королева Клеменция, – последнее слово Гуччо старательно выделил голосом, – королева Франции своими руками надела мне эту ладанку на шею за все услуги, оказанные ей мною, в знак дружбы, которой она меня удостаивает. Эта ладанка содержит частицу мощей Иоанна Крестителя. Я не собирался с ней расставаться, но думается мне, что можно без сожаления расстаться с тем, что дорого, ради того, кто дороже всего на свете… и я буду счастлив, если вы не расстанетесь с моим подарком, дабы он стал вам защитой, равно как и вашим детям, которых я желаю вам иметь от вашего дворянина из Артуа.
Гуччо не нашел иного способа выразить свое презрение. Недешево обошлась ему эта фраза, сказанная, правда, весьма к случаю. Решительно всякий раз, когда он бывал у де Крессэ, у которых за душой и гроша ломаного не водится, ему почему-то приходилось оплачивать золотом любой благородный порыв души. И, являясь в замок Крессе, чтобы брать, он неизменно уезжал в роли дарителя.
Если Мари в ту минуту не залилась горючими слезами, то лишь потому, что страх перед матерью и старшим братом был еще сильнее, чем угнетавшее ее горе; но ее пальцы предательски дрожали, когда она принимала ладанку из рук Гуччо. Она поднесла его дар к губам; она могла позволить себе это – ведь в золотом футлярчике лежала частица святых мощей. Но Гуччо не заметил ее жеста. Он сразу же отвернулся.
Сославшись на свою недавнюю рану, на дорожную усталость и на необходимость завтра же быть в Париже, Гуччо поспешил распрощаться с хозяевами, кликнул слугу, закутался в меховой плащ, вскочил в седло и выехал из замка Крессэ с твердым намерением никогда больше сюда не возвращаться.
– А теперь все же не мешало бы написать кузену Сен-Венану, – сказала мадам Элиабель Жану, когда за Гуччо закрылись ворота замка.
Возвратившись в нофльскую контору, Гуччо до вечера не раскрывал рта. Он велел принести все книги и сделал вид, что погружен в проверку счетов. Приказчик Рикар, вспоминая, как радостно поскакал Гуччо поутру в Крессэ, догадался, что случился какой-то конфуз. Гуччо объявил ему, что уезжает завтра на заре; он, видимо, не склонен был к излияниям, и Рикар рассудил, что самое благоразумное – воздержаться от расспросов.
Гуччо провел бессонную ночь в той самой горнице, которую с такими заботами приготовили для его постоянного пребывания в Нофле. Теперь уже он жалел о подаренной ладанке и клял себя за свое бессмысленное прекраснодушие. «Не заслужила она этого, а я просто глупец… Как-то дядя Спинелло примет мое решение? – думал он, вертясь на жестких простынях. – Конечно, он скажет, что я сам не знаю, чего хочу, ведь я так умолял его отдать мне здешнее отделение… Нет уж, хватит с меня, довольно. Подумать только: я мог бы поступить в свиту королевы и добиться прочного высокого положения при дворе, а я поскользнулся на пристани, поспешив спрыгнуть, и целых полгода провалялся в больнице. Я мог бы вернуться в Париж и трудиться для своего благосостояния, а помчался в этот захолустный городишко с целью жениться на деревенской девице, с которой носился два года, как будто нет на свете других женщин!.. И все это для того, чтобы она предпочла мне какого-то болвана из благородных! Bel lavoro! Bel lavoro![8] Это послужит мне хорошим уроком. Ну что ж, молодость кончилась». Когда забрезжил свет, Гуччо уже успел убедить себя, что судьба оказала ему добрую услугу. Он крикнул слугу, велел сложить вещи и седлать коня.
Когда перед самым отъездом он наспех завтракал чашкой бульона, в отделение вдруг явилась служанка, которую он вчера заметил в замке Крессэ, и заявила, что хочет поговорить с хозяином наедине, без свидетелей. Пришла она с поручением: Мари удалось ненадолго выскользнуть из дома, и сейчас она ждет Гуччо на полдороги из Нофля в Крессэ на берегу Модры. «В том самом месте, которое вы знаете», – добавила служанка.
Поскольку Гуччо видел Мари вне дома только один-единственный раз, он сразу понял, что речь идет о поле, обсаженном яблонями, на самом берегу реки, где они обменялись первым поцелуем. Но Гуччо ответил посланнице, что, по-видимому, произошло недоразумение, что ему лично не о чем беседовать с мадемуазель Мари, напрасно она беспокоилась и пошла в поле, чтобы с ним встретиться.
– На мадемуазель Мари просто смотреть жалко, – твердила служанка. – Поверьте, мессир, вам непременно надо с ней встретиться; если вас оскорбили, она-то здесь при чем?
Не удостоив наперсницу Мари ответом, Гуччо вскочил в седло и понесся по Парижской дороге. «Марсельская набережная! Марсельская набережная! – твердил он про себя. – Нет, хватит глупить; еще неизвестно, что меня ожидает, если я вновь с ней увижусь. А если ей охота плакать, пусть в одиночестве глотает слезы».
Метров двести проскакал он по направлению к Парижу, потом внезапно на глазах изумленного слуги круто повернул коня, поднял его в галоп и помчался прямо через поля.
Спустя несколько минут Гуччо уже был на берегу Модры: он увидел поле, а под яблонями – поджидавшую его Мари.
Глава IIIВенчание в полночь
Когда Гуччо, вскоре после того как отошла вечерня, соскочил с седла перед банкирской конторой Толомеи на Ломбардской улице, конь его был весь в мыле.
Гуччо бросил поводья слуге, прошел через галерею, где стояли прилавки, и, забыв о поврежденном бедре, стал быстро подыматься по лестнице на второй этаж, где помещался дядин кабинет.
Он открыл двери; в комнате было темно – широкая спина Робера Артуа заслоняла вечерний свет, льющийся в окно. Артуа обернулся.
– Ага, вас, дружище Гуччо, посылает мне само провидение! – воскликнул он, раскрывая вошедшему объятия. – Я как раз просил у вашего дяди порекомендовать мне расторопного и дельного человека, чтобы немедленно отрядить его в Аррас к Жану де Фиенн. Но тут требуется осторожность, молодой человек, – добавил он наставительно, словно Гуччо уже дал свое согласие. – Добрые мои друзья д'Ирсоны не дремлют и натравят своих псов на любого моего посланца.
– Ваша светлость, – проговорил Гуччо, еще не отдышавшись от бешеной скачки, – ваша светлость, в прошлом году я чуть было не отдал богу душу, когда ездил по вашему поручению в Англию, сейчас я полгода провалялся в постели, возвращаясь из Неаполя, где был по поручению короля, и все эти поездки не принесли мне счастья. Разрешите же мне на сей раз отказать вам, ибо у меня есть свои собственные дела, не терпящие отсрочки.
– Поверьте, вы не пожалеете, ваши услуги будут щедро оплачены, – заявил Робер.
– Денежками, которые мне придется вам ссудить, – кротко вставил Толомеи, сидевший в темном углу, сложив руки на животе.
– Я и за тысячу ливров никуда не поеду, ваша светлость, – воскликнул Гуччо. – А в Артуа особенно.
Робер повернулся к Толомеи:
– Скажите, дружище банкир, слыхали вы когда-нибудь подобные речи? Если уж ломбардец отказывается от тысячи ливров, которых я ему, кстати, и не предлагал, значит, тут дело серьезное. Уж не подкуплен ли ваш племянник мэтром Тьерри… забери его господь со всеми потрохами!
Толомеи рассмеялся:
– Не опасайтесь, ваша светлость, подозреваю, что мой племянник влюблен и даже завоевал сердце одной знатной особы.
– Эге, если речь идет о том, чтобы услужить даме, я отступаюсь и не посетую на отказ. Но мне все равно нужен человек, который выполнил бы известное вам поручение.
– Есть у меня подходящий человек, не беспокойтесь, надежный гонец, и он тем вернее будет служить вам, что вас не знает. К тому же монашеское одеяние не так бросается в глаза на дорогах.
– Монах? – проговорил Робер, недовольно морщась.
– Да, итальянский монах.
– Это уже лучше… ибо, видите ли, Толомеи, я затеваю крупное дело. Коль скоро Людовик запретил моей тетушке Маго выезжать из Парижа, я решил воспользоваться этим обстоятельством и захватить с помощью союзников ее замок в Геден – вернее, мой собственный замок Геден! Я подкупил… да, да, с помощью вашего золота, как вы, кажется, собирались заметить!..словом, подкупил двух стражников нашей милой графини, двух мошенников, у нее в услужении все мошенники, все как один продажные; они впустят моих друзей в замок. И если я не мог воспользоваться тем, что принадлежит мне по праву, то уж не беспокойтесь, пограбить мы сумеем, а вам я поручу распродать добычу.
– Эге, ваша светлость, вы, видно, хотите вовлечь меня в славное дельце!
– Ну что ж, падать – так с большого коня. Ведь вы банкир, а следовательно, вор, и нечего вам бояться укрывательства краденого, я прошу у людей только таких услуг, которые соответствуют их чину и званию.
После арбитража Робер Артуа пребывал в самом радужном расположении духа.
– Прощайте, дружище, я вас очень люблю. Ах, совсем забыл… имена тех двух стражников. Дайте-ка мне листок бумаги. – И, написав записку, Робер добавил: – Только в собственные руки сиру де Фиенн и никому другому. За Суастром и Комоном слишком следят.
Робер поднялся, застегнул золотую пряжку, придерживавшую плащ у ворота, положил свои огромные лапищи на плечо Гуччо, отчего тот согнулся чуть ли не пополам, и прогремел:
– Вы совершенно правы, мой милый, развлекайтесь со светскими дамами, на то она и молодость. Вот когда вы станете чуть постарше, вы узнаете, что они такие же шлюхи, как и все прочие, и что те же самые удовольствия можно получить за десять су в любом непотребном доме.
Он вышел, но еще долго слышался его громовой смех, от которого сотрясалась лестница.
– Ну, племянничек, когда же свадьба? – спросил Толомеи. – Я, признаться, так скоро тебя не ждал.
– Дядюшка, дядюшка, вы должны мне помочь! – воскликнул Гуччо. – Знайте же, что эти люди – чудовища, что они запретили Мари со мной видеться, что их кузен с севера просто урод, чучело… и что они ее непременно уморят!
– Какие люди? Какой кузен? – спросил Толомеи. – Боюсь, сынок, что твои дела идут не так хорошо, как тебе хотелось бы. Расскажи мне все, только по порядку.
Тут Гуччо рассказал дяде о своем посещении Нофля. Он даже сгустил краски, повинуясь истинно латинской склонности все драматизировать. Молодую девушку заточили, и она, рискуя жизнью, побежала к Гуччо через поля и леса, умоляя о спасении. Семейство Крессэ, узнав о планах Мари, намеревается силой выдать ее за дальнего родственника, человека, наделенного всеми физическими и моральными уродствами.
– За сорокапятилетнего старика! – заключил Гуччо.
– Благодарю тебя, – отозвался Толомеи.
– Но Мари любит лишь меня одного, она мне об этом сама сказала, она подтвердила это. Она не хочет другого супруга, и я отлично знаю, что, если ее принудят выйти замуж за другого, она умрет. Дядюшка, помогите мне!
– Но как же, дружок, я могу тебе помочь?
– Помогите мне похитить Мари. Я увезу ее в Италию, мы там поселимся до лучших времен.
Спинелло Толомеи, плотно прижмурив один глаз и широко открыв другой, поглядел на племянника с полуозабоченным-полунасмешливым видом.
– Я же тебе говорил, сынок, что это будет не так-то легко и что напрасно ты увлекся девушкой из знатной семьи. У этих людей нет лишней рубашки, и едят-то они только благодаря нам… – да, да, мне все известно! – … даже кровать, на которой они спят, и та принадлежит нам; но, если наш молодой человек задумает лечь в эту кровать, они ему в лицо плюнут. Лучше забудь ты о ней. Если нас оскорбляют, то обычно потому, что мы сами суемся куда не следует. Выбери себе какую-нибудь красивую девицу из наших, у которой и золота много, и которая принесет тебе славных ребятишек, а проезжая в карете, забрызгает грязью твою деревенскую красотку.
Вдруг Гуччо осенило.
– Ведь Сен-Венан, если не ошибаюсь, тоже из союзников Робера Артуа? – закричал он. – Если я повезу послание от его светлости Робера, я могу отыскать этого самого Сен-Венана, заставлю принять мой вызов и непременно убью его.
И Гуччо схватился за кинжал.
– Доброе дело, – заметил Толомеи, – главное, шуму не будет. А затем твои Крессэ подберут дочке другого жениха из Бретани или Пуату, и тебе придется скакать туда и убивать следующего претендента. Много же тебе придется поработать!
– Я женюсь на Мари или вообще не женюсь, дядюшка, и никому не позволю на ней жениться.
Толомеи воздел к небесам обе руки:
– Вот она, молодость! Через пятнадцать лет твоя супруга, уж не взыщи, станет уродливой, figlio mio, и, глядя на ее морщинистое лицо и отвислые груди, ты сам будешь удивляться: неужели ради всего этого я так хлопотал в свое время?
– Неправда! Неправда! И потом, я вовсе не собираюсь заглядывать на пятнадцать лет вперед, я живу сегодняшним днем, и ничто на свете не может мне заменить Мари. Она меня любит.
– Она тебя любит? Что ж, мальчуган, если она тебя так сильно любит… только не повторяй моих слов нашему доброму архиепископу Санскому… так вот, если она тебя так сильно любит, не обязательно венчаться, чтобы быть счастливыми. Я бы на твоем месте только радовался, что ей выбрали уродливого мужа, больного подагрой и без единого зуба, как ты утверждаешь, хотя ни разу его не видел… Твои дела идут как нельзя лучше.
– Schifoso! Queste sono parole schifose! Vengono da un uomo che non conosce Maria![9] Вы не знаете, до чего она чиста, как глубоко религиозна. Она будет моей, лишь повенчавшись со мной, и никогда не будет принадлежать никому, кроме того, с кем ее соединили перед лицом господа бога… Ну что ж, если так, обойдусь без твоей помощи, и мы будем скитаться по дорогам, как нищие, и твой племянник умрет от холода где-нибудь на горном перевале.
Итальянские и французские слова, местоимения «ты» и «вы» мешались в речах Гуччо, и при разговоре он сильнее обычного размахивал руками.
– Кроме того, я и не нуждаюсь в твоей помощи, – продолжал он, – и я пойду прямо к королеве.
Толомеи негромко прихлопнул ладонью по столу.
– А теперь помолчи, – сказал он, не повышая тона, но его левый, всегда плотно зажмуренный глаз внезапно широко открылся. – Никуда и ни к кому ты не пойдешь, и особенно к королеве. С тех пор как она здесь, наши дела идут не слишком блестяще, и не хватает только скандала, который привлек бы к нам внимание. Королева – сама доброта, само милосердие, сама набожность. Знаю! Знаю! Она походя творит милостыню, но с тех пор, как она приобрела безграничную власть над королем, из нас, несчастных ломбардцев, всю кровь высосали. Ведь милостыню-то раздают из наших средств! Знатные господа упрекают нас в ростовщичестве, а сами, когда приходится туго, бегут к нам и заставляют нас расплачиваться за совершенные ими глупости. Взять хотя бы его высочество Валуа, который нас жестоко разочаровал. Королева Клеменция не пожалеет добрых слов и благословений, но вокруг нее имеется немало людей, которые будут рады тебя схватить и примерно наказать как соблазнителя благородных девиц, хотя бы для того, чтобы досадить мне. Уж не забыл ли ты, что я главный капитан ломбардцев в Париже? Пока тебя здесь не было, ветер переменился. Лучшие друзья Мариньи, которые меня не особенно-то жалуют, освобождены из тюрьмы и группируются вокруг графа Пуатье…
Но Гуччо ничего не желал слушать – что ему были все ордонансы, все налоги, все легисты, а также борьба за власть. Он упорно держался за свой план – похитить Мари без посторонней помощи.
– Segnato de Dio![10] – произнес Толомеи, постучав себя по лбу, как бы говоря, что перед ним юродивый. – Но, несчастный дурачок, вы же и десяти лье не успеете сделать, как вас схватят. Твою девицу упрячут в монастырь, а тебя… Ты хочешь на ней жениться? Ладно! Женись, коль скоро это единственный способ тебя исцелить… Я тебе помогу.
И он прикрыл левый глаз.
– Как видишь, безумие заразительно, но ничего не поделаешь, я предпочитаю не бросать тебя в беде, так оно будет спокойнее, – добавил он. – Но все-таки почему я должен быть в ответе за все глупости, которые совершают мои родные?
Он позвонил в колокольчик, на звук которого вошел один из служащих банка.
– Поезжай немедленно в монастырь братьев августинцев, – приказал ему Толомеи, – и привези с собой фра Винченцо, который вчера вечером прибыл из Перузы.
Через два дня Гуччо направился в Нофль, на сей раз в сопровождении итальянского монаха, который должен был передать баронам Артуа послание от его светлости Робера. Путешествие было оплачено более чем щедро, поэтому фра Винченцо без колебаний согласился сделать крюк и оказать банкиру Толомеи две услуги вместо одной.
Впрочем, банкир сумел внушить монаху, что его миссия вполне невинна. Гуччо, мол, соблазнил одну девицу, совершившую с ним плотский грех, и он, Толомеи, не желает, чтобы дражайшие чада продолжали и далее жить во грехе. Но действовать следует осторожно, чтобы не возбудить подозрений семьи.
Когда эти вполне здравые соображения были подкреплены кошельком с золотом, фра Винченцо окончательно признал их убедительность. Тем более что, подобно всем своим соотечественникам, даже носящим монашескую рясу, он был всегда готов помочь любовной интриге.
К ночи Гуччо вместе с монахом прибыл в замок Крессэ. Мадам Элиабель с домочадцами уже собиралась отойти ко сну.
Юный ломбардец попросил ее приютить их на ночь, сославшись на то, что не успел предупредить Рикара и что отделение в Нофле недостаточно хорошо, дабы там можно было бы принять духовное лицо. Так как Гуччо и раньше не раз ночевал в замке, и даже по приглашению самих хозяев, его просьба не вызвала подозрений: напротив, вся семья старалась как можно радушнее принять путников.
– Мы с фра Винченцо охотно ляжем в одной комнате, – заявил Гуччо.
У фра Винченцо была круглая физиономия, внушавшая к нему доверие, пожалуй, не меньше, чем его ряса; кроме того, он говорил только по-итальянски, что позволяло ему не отвечать на нескромные вопросы.
Прежде чем приняться за предложенную ему трапезу, он долго и благочестиво молился.
Мари не осмеливалась взглянуть на Гуччо, но молодой человек, воспользовавшись мгновением, когда она проходила мимо, успел шепнуть ей:
– Не спите эту ночь.
Когда пришла пора ложиться спать, фра Винченцо обратился к Гуччо с непонятной для хозяев фразой на итальянском языке, в которой повторялись слова chiave и cappella[11].
– Фра Винченцо спрашивает, – перевел Гуччо, адресуясь к мадам Элиабель, – не могли бы вы ему дать ключ от часовни, так как завтра он уезжает рано и перед отъездом хотел бы отслужить мессу.
– Ну конечно, – ответила хозяйка замка, – кто-нибудь из моих сыновей подымется с ним вместе и поможет ему совершить службу.
Гуччо горячо запротестовал: совершенно незачем беспокоить хозяев. Фра Винченцо подымется чуть свет, а он, Гуччо, сочтет за честь помочь монаху в качестве причетника. Пьер и Жан отнюдь не настаивали.
Мадам Элиабель вручила монаху свечу в подсвечнике, ключ от часовни и ключ от шкафчика, где стояла дарохранительница, вслед за тем присутствующие разошлись по своим комнатам.
– Этот Гуччо, о котором мы так строго судили, – сказал Пьер, прощаясь с матерью на ночь, – весьма привержен святой религии.
В полночь, когда весь замок был погружен в глубокий сон, Гуччо и монах на цыпочках вышли из своей комнаты. Юноша тихонько стукнул в двери спальни Мари, и молодая девушка немедленно появилась на пороге. Не говоря ни слова, Гуччо взял ее за руку, они спустились по винтовой лестнице и прошли позади кухни.
– Смотри, Мари, – шепнул Гуччо, – сколько звезд… Фра Винченцо сейчас соединит нас.
Мари, по-видимому, не удивилась. Гуччо обещал ей вернуться – и вернулся; обещал с ней обвенчаться – и сейчас обвенчается, неважно, при каких обстоятельствах. Она полностью, целиком ему покорилась. Зарычала собака, но, признав Мари, тут же затихла.
Ночь стояла морозная, однако ни Мари, ни Гуччо не чувствовали холода.
Они вошли в часовню. Фра Винченцо зажег свечку в лампаде, свисавшей над алтарем. Хотя никто не мог их услышать, они по-прежнему говорили шепотом. Гуччо перевел Мари вопрос священника, осведомлявшегося, исповедовалась ли невеста. Мари ответила, что исповедовалась только позавчера, и священник дал ей отпущение грехов, которые она могла совершить с тех пор; впрочем, он сделал бы это, даже если бы Мари признала себя виновной во всех смертных грехах, ибо не понимал французской речи. А Гуччо святой отец недавно исповедовал в их общей спальне.
Через несколько минут еле слышное «да» соединило перед богом, если не перед людьми, племянника главного капитана ломбардцев и красавицу Мари де Крессэ.
– Мне бы так хотелось устроить для вас более пышную свадьбу, – шепнул Гуччо.
– А по мне, мой любимый, мой родной, нет бракосочетания прекраснее, – ответила Мари, – поскольку сочеталась я с вами.
Когда они собирались уже покинуть часовню, монах вдруг заволновался.
– Che caso?[12] – шепотом осведомился Гуччо.
Фра Винченцо сказал, что двери часовни во время церемонии были наглухо заперты.
– E allora?[13]
Монах объяснил, что бракосочетание считается законным лишь в том случае, если двери открыты, – формальность, означающая, что любое постороннее лицо могло быть свидетелем обетов, данных в соответствии со священными обрядами и без принуждения. В противном случае мог возникнуть предлог для расторжения брака.
– Что он говорит? – спросила Мари.
– Советует нам поскорее уходить отсюда, – ответил Гуччо.
Они вошли в дом, поднялись по лестнице. У дверей спальни монах, окончательно успокоившись, полуобнял Гуччо за плечи и легонько подтолкнул его к порогу…
Вот уже два года Мари любила Гуччо, вот уже два года она думала лишь о нем и жила одним желанием – принадлежать ему. Теперь, когда совесть ее была спокойна и она не боялась более вечного проклятия, ничто не вынуждало ее сдерживать страсть.
Выросла Мари в деревенской глуши, без людей, без кавалеров и ухаживаний, порождающих, в сущности, ложную стыдливость. Она жаждала любви и, узнав ее, отдалась своим чувствам со всем простодушием, в ослеплении счастья.
Болезненные ощущения, испытываемые девушками, сплошь и рядом вызываются скорее страхом, нежели естественными причинами. Мари не ведала этого страха! И хотя Гуччо еще не было двадцати, за плечами у него имелся достаточный опыт, чтобы избежать неловкостей, но не такой уж богатый, чтобы прежние его радости могли охладить любовный пыл. Он сделал Мари счастливой, и, так как в любви человек получает только в той мере, в какой одаривает сам, он и сам был на вершине счастья.
В четыре часа монах разбудил молодых, и Гуччо пробрался в свою комнату, расположенную в противоположном конце замка. Затем фра Винченцо спустился с лестницы, изо всех сил топоча ногами, прошел через часовню, вывел из конюшни своего мула и исчез в ночном тумане.
При первых проблесках зари мадам Элиабель, почувствовав вдруг смутные подозрения, приоткрыла двери горницы для гостей и заглянула внутрь. Мерно дыша, Гуччо спал; его смоляные кудри рассыпались по подушке; на лице застыло какое-то ребячески-безмятежное выражение.
«Ах, что за прелестный кавалер!» – со вздохом шепнула про себя мадам Элиабель.
Гуччо спал как убитый, так что хозяйка замка осмелилась на цыпочках приблизиться к постели и запечатлела на челе юноши поцелуй, вложив в него всю сладость греха.
Глава IVКомета
В конце января, в то же самое время, когда Гуччо тайно сочетался браком с Мари де Крессэ, король, королева и часть придворных отправились в паломничество в Амьен.
Помесив сначала немало грязи на дорогах, кортеж приблизился к собору и на коленях прополз через неф; здесь пилигримы застыли в благоговейном созерцании святыни, хранившейся в промозглой сырости часовни, – перед реликвией Иоанна Крестителя, вывезенной в прошлом веке, в 1202 году, из Святой земли некиим Валлоном де Сарту, так звали крестоносца, который прославился розысками священных останков и привез с собой во Францию три бесценных сокровища: главу святого Христофора, главу святого Георгия и часть главы святого Иоанна.
Амьенская реликвия содержала лишь лицевые кости; была она заключена в позолоченную раку в форме скуфьи, что должно было возместить отсутствие макушки святого. Череп его, почерневший от времени, казалось, улыбался из-под сапфировой с изумрудами короны и наводил на окружающих благоговейный ужас. Над левой глазницей виднелась дыра – согласно преданию, то был след от удара кинжалом, нанесенного рукой Иродиады, когда ей принесли отрубленную голову Предтечи. Все это сооружение покоилось на золотом блюде.
Клеменция, погруженная в молитву, казалось, не замечала холода, и сам Людовик Х, тронутый ее рвением, простоял неподвижно всю церемонию, блуждая мыслями в таких высотах, каких ему раньше никак не удавалось достичь. Зато толстяк Бувилль застудил грудь и только через два месяца встал с постели.
Результаты паломничества не замедлили сказаться. К концу марта королева почувствовала определенные признаки, доказывавшие, что небеса вняли ее мольбам. Она усмотрела в них благодетельное заступничество святого Иоанна перед господом богом.
Однако лекари и повивальные бабки, наблюдавшие Клеменцию, не могли еще вынести окончательного суждения и заявляли, что только через месяц смогут с уверенностью подтвердить предположение королевы.
Чем тягостнее тянулось время ожидания, тем больше король подпадал под влияние своей мистически настроенной супруги. Желая заслужить благословение небес, Сварливый жил и правил теперь так, словно твердо решил быть непременно сопричисленным к лику святых.
По-видимому, не следует побуждать людей преступать пределы их натуры; пусть уж лучше злой остается при своей злобе, нежели превращается в агнца. Король, и впрямь задумав искупить все свои прегрешения, первым делом выпустил из тюрьмы злоумышленников, что вызвало в Париже волну преступлений, и никто уже не смел выйти ночью на улицу. Грабежей, нападений, убийств совершалось теперь больше, чем за предыдущие сорок лет, и стража сбивалась с ног. Непотребных девок загнали в особый квартал, границы коего твердо определил еще Людовик Святой; тайная проституция процветала в тавернах и особенно в мыльнях, где самый добропорядочный мужчина подвергался плотскому соблазну, представавшему перед посетителем без всяких покровов.
У Карла Валуа голова шла кругом, но так как и он стал к вящей для себя выгоде поборником религии и древних обычаев, то не мог противиться принятию мер, подсказанных высоконравственными соображениями.
Ломбардцы, чувствуя, что на них косятся, с меньшей охотой брались за ключи от своих сундуков, когда речь шла о нуждах королевского двора. А тут еще бывшие легисты короля Филиппа Красивого воссоздали оппозиционную партию, группировавшуюся вокруг графа Пуатье, во главе с Раулем де Прелем, и коннетабль Гоше де Шатийон открыто принял их сторону.
Клеменция простерла свое великодушие до того, что обратилась к Людовику с просьбой взять у нее обратно подаренные земли, ранее принадлежавшие Мариньи, и восстановить в правах наследства родственников бывшего правителя королевства.
– Вот это, душенька моя, я сделать не в состоянии, такие вопросы нельзя пересматривать, король не может быть не прав. Однако обещаю вам, как только наша казна пополнится, установить моему крестнику Луи Мариньи достаточно щедрую пенсию, которая покроет все его потери.
В Артуа дела все еще не налаживались. Вопреки всем демаршам, договорам и предложениям графиня Маго оставалась непреклонной. Она жаловалась, что бароны собираются нахрапом захватить ее замок. Измена двух стражников, которые обязались открыть союзникам ворота, была вовремя обнаружена; и два скелета на устрашение прочим болтались в петле на зубчатой стене замка Геден. Тем не менее графиня, вынужденная подчиниться решению короля, не показывалась в Артуа после венсеннского арбитража, а вместе с ней и все семейство д'Ирсонов. Таким образом, великое смятение царило на землях, прилегавших к Артуа, каждый по собственному желанию мог объявить себя сторонником графини или Робера; любое слово увещевания отскакивало, как горох, от баронских кирас и производило столь же малое действие.
– Не нужно больше кровопролития, милый мой супруг, не нужно кровопролития, – советовала Людовику Клеменция. – Приведите их к благоразумию силой молитвы.
Это отнюдь не мешало литься крови на дорогах Северной Франции.
Запасы терпения, приобретенные Сварливым лишь недавно, стали истощаться. Возможно, ему и удалось бы уладить дело, но для этого требовались усилия, между тем уже примерно с Пасхи все внимание короля было поглощено бедой, постигшей самое столицу.
Лето 1315 года оказалось роковым для произрастания злаков, равно как и для военных подвигов. Ежели ливни и грязь помешали пожать плоды военной победы, те же ливни и грязь помешали крестьянам убрать урожай. Однако наученные горьки опытом прошлого года крестьяне, как бедны они ни были, не пожелали поделиться даже за деньги скудным запасом зерна с горожанами. Голод переместился из провинции в столицу. Никогда еще съестные припасы не достигали такой цены, и никогда еще люди не доходили до такого истощения.
– Боже мой, боже мой, пусть их немедленно накормят, – твердила Клеменция, видя, как бродят вокруг Венсенна орды изголодавшихся людей, выпрашивая кусок хлеба.
Голодных было столько, что приходилось не раз защищать замок от нападения толпы. Клеменция посоветовала духовенству устроить торжественную процессию на улицах Венсенна и предложила всему двору поститься после Пасхи столь же строго, как и во время Великого поста. Его высочество Валуа охотно подчинился воле королевы и велел распространить эту весть в народе, дабы люди знали, что сеньоры также делят с ними их беду. А сам вовсю торговал зерном из закромов своего графства.
Робер Артуа, отправляясь в Венсенн, всякий раз предварительно съедал обед, которого хватило бы на четверых, сготовленный верным его слугой Лорме; глотая кусок за куском, он твердил свою любимую поговорку: «Живем не тужим, сытенькими помрем». После чего, сидя за королевским столом, он без труда разыгрывал роль постника.
В разгар этой недоброй весны на парижском небе появилась комета и простояла над столицей трое суток. В годину бед людскому воображению нет удержу. Народу было угодно видеть в комете предзнаменование еще горших бедствий, как будто недостаточно было тех, что уже обрушились на Францию. Панический страх охватил тысячи людей, во всех концах страны вспыхивали смуты, неизвестно против кого и против чего направленные.
Канцлер посоветовал королю возвратиться в столицу хотя бы на несколько дней и показаться народу. Итак, в те самые дни, когда вокруг Венсенна зазеленели леса и Клеменция впервые не без приятности проводила здесь время, весь двор перебрался в огромный дворец Ситэ, показавшийся королеве враждебным и холодным.
Здесь-то и произошел совет лекарей и повивальных бабок, которые должны были подтвердить предположение королевы.
В то утро, когда собрался лекарский совет, король был встревожен сверх всякой меры и, желая обмануть нетерпение, решил сыграть в саду дворца несколько партий в мяч. Площадка для игры помещалась как раз напротив Еврейского острова. Но два года – достаточный срок, чтобы поблекли воспоминания; и Людовик, уверенный, что своим нравственным очищением искупил все, бегал за кожаным мячом без малейшего угрызения совести и как раз на том самом месте, где они с отцом два года с месяцем назад слушали проклятия, изрыгаемые устами, к которым уже подбирался огонь…
Король обливался потом и раскраснелся от гордости, ибо сеньоры дали ему возможность выиграть очко, как вдруг он заметил спешившего к нему Матье де Три, первого своего камергера. Людовик остановился и спросил:
– Ну что, в тягости королева или нет?
– Еще неизвестно, государь, еще только приступили к обсуждению, но вас спрашивает его высочество Пуатье, он просит немедленно пожаловать во дворец. Он заперся там с вашими родичами и мессиром Нуайе.
– Я приказал, чтобы меня не беспокоили, не время сейчас!
– Но вопрос важный, государь, и его высочество Пуатье говорит, что дело прямо вас касается. Не угодно ли вам лично присутствовать при их беседе? Это крайне необходимо.
Людовик с сожалением бросил взгляд на кожаный мяч, утер лицо, накинул на рубаху полукафтан и крикнул:
– Продолжайте, мессиры, без меня!
Потом направился ко дворцу и по дороге наказал своему камергеру:
– Как только что-нибудь станет известно, Матье, немедленно сообщите мне.
Глава VКардинал насылает порчу на короля…
У человека, стоявшего в глубине залы, были черные, близко посаженные глазки, бритый, как у монаха, череп, все лицо его дергалось от нервического тика. Был он высок, но, так как правая нога у него была значительно короче левой, казался ниже ростом.
По обе стороны стояли не стражники, как при обычном посетителе, его стерегли два конюших графа Пуатье – Адам Эрон и Пьер де Гарансьер.
Людовик лишь мельком взглянул на незнакомца. Он кивнул головой, и кивок этот равно относился к его дяде Валуа, двум его братьям Пуатье и де ла Марш, кузену Клермонскому, а также к Милю де Нуайе, зятю коннетабля и советнику парламента. Все поименованные поднялись при появлении короля.
– О чем идет речь? – спросил Людовик, садясь посреди комнаты и жестом приказывая остальным занять места.
– Речь идет о ворожбе, дело серьезное, как нас уведомляют, – насмешливо ответил Карл Валуа.
– Разве нельзя было поручить это дело хранителю печати, а не беспокоить меня в такой день?
– Как раз об этом я и твердил вашему брату Филиппу, – отозвался Валуа.
Граф Пуатье спокойным движением сплел свои длинные пальцы и уперся в них подбородком.
– Брат мой, – начал он, – дело слишком серьезно, и не потому, что оно связано с ворожбой – это вещь обычная, – а потому, что ворожбой на сей раз занимаются в самом конклаве, и, таким образом, мы можем убедиться, какие чувства питают к нам кардиналы.
Еще год назад, услышав слово «конклав», Сварливый зашелся бы от гнева. Но после смерти Маргариты он полностью перестал интересоваться этим вопросом.
– Человека этого зовут Эврар, – продолжал граф Пуатье.
– Эврар… – машинально повторил король, желая показать, что слушает.
– Он причетчик в Бар-сюр-Об, а раньше принадлежал к ордену тамплиеров, где состоял в ранге рыцаря.
– Ах вот как! – воскликнул король.
– Две недели назад он предался в руки нашим людям в Лионе, а те переслали его сюда к нам.
– К вам переслали, Филипп, – уточнил Карл Валуа.
Граф Пуатье, казалось, пренебрег этим замечанием. А оно свидетельствовало о небольшой размолвке между власть имущими, и Валуа был явно обижен, что дело прошло мимо него.
– Эврар говорит, что хочет сделать кое-какие разоблачения, – продолжал Филипп Пуатье, – и мы обещали, если он чистосердечно признается во всем, не причинять ему зла, что и подтвердили здесь. По его признаниям…
Король не спускал глаз с двери, ожидая появления своего камергера. В эти минуты возможное отцовство, будущий наследник занимали все его мысли. У короля Людовика как правителя имелся весьма досадный недостаток – ум его бывал занят чем угодно, только не тем, что требовало августейшего решения в данную минуту. Он неспособен был управлять своим вниманием – порок, непростительный для носителя власти.
Воцарившееся в зале молчание вывело его из состояния мечтательности.
– Ну, брат мой… – произнес он.
– Я не хочу мешать ходу ваших мыслей. Я просто жду, когда вы кончите думать.
Сварливый слегка покраснел.
– Нет, нет, я слушаю внимательно, продолжайте, – сказал он.
– Если верить Эврару, – продолжал Филипп, – он явился в Валанс, где рассчитывал на покровительство одного кардинала, который повздорил со своим епископом… Кстати, надо бы выяснить поточнее это дело… – добавил он, обращаясь к Милю де Нуайе, который вел допрос.
Эврар расслышал эти слова, но даже бровью не повел.
– Таким образом, по его утверждению, Эврар случайно свел знакомство с кардиналом Франческо Гаэтани…
– С племянником папы Бонифация, – вставил Людовик, желая доказать, что он внимательно следит за докладом.
– Именно так… и он вошел в близкие сношения с этим кардиналом, приверженным алхимии, поскольку у него, по словам Эврара, имеется особая комната, вся заполненная тиглями, ретортами и где хранятся различные снадобья.
– Все кардиналы так или иначе причастны к алхимии, это уж их страсть, – заметил Карл Валуа, пожимая плечами. – Его преосвященство кардинал Дюэз, говорят, даже написал какой-то алхимический трактат…
– Совершенно справедливо, дядюшка, я читал его – не весь, конечно, и, признаюсь откровенно, мало что понял в этом трактате под названием «Искусство трансмутаций», хотя он пользуется известностью. Но нынешний случай слишком труден для алхимии, впрочем, вполне полезной и уважаемой науки… Куда ей! Кардиналу Гаэтани требовалось найти человека, который умеет вызывать дьявола и напускать порчу.
Карл де ла Марш в подражание дяде Валуа произнес насмешливым тоном:
– От этого кардинала так и несет жареным еретиком.
– Пусть тогда его и сожгут, – равнодушно сказал Сварливый, поглядывая на дверь.
– Вы хотите его сжечь, брат мой? Сжечь кардинала?
– Ах, он кардинал! Тогда нет, не стоит.
Филипп Пуатье устало вздохнул и заговорил, выделяя отдельные слова:
– Эврар сказал кардиналу, что он знает одного человека, который добывает золото для графа де Бар.
Услышав это имя, Валуа в возмущении вскочил с места:
– И впрямь, племянник, мы зря теряем время! Я достаточно близко знаю графа де Бар и уверен, что не станет он заниматься такой ерундой! Это прямой навет, ложное обвинение в сношении с дьяволом, таких оговоров бывает по двадцать в день, и незачем нам преклонять свой слух к разным басням.
Как ни старался Филипп хранить спокойствие, но тут он потерял терпение.
– Однако вы весьма охотно преклоняли слух к наветам и обвинениям в колдовстве, когда дело касалось Мариньи, – сухо возразил Филипп. – Соблаговолите же, по крайней мере, выслушать рассказ. Прежде всего речь идет не о вашем друге графе де Бар, как вы узнаете из дальнейшего. Эврар не отправился на поиски нужного человека, а привел к кардиналу Жана де Пре, бывшего тамплиера, который случайно тоже находился в Валансе… Так я говорю, Эврар?
Допрашиваемый молча склонил свой выбритый иссиня-черный череп.
– Не считаете ли вы, дядюшка, – сказал Пуатье, – что слишком много случайностей разом и слишком много тамплиеров в самом конклаве, и именно в окружении племянника папы Бонифация?
– Пожалуй, пожалуй, – пробормотал уже более миролюбиво Карл Валуа.
Повернувшись к Эврару, Филипп Пуатье в упор спросил:
– Знаком тебе мессир Жан де Лонгви?
Лицо Эврара исказилось обычной нервной гримасой, и его длинные пальцы с плоскими ногтями судорожно вцепились в веревку, перепоясавшую рясу. Но голос его прозвучал уверенно:
– Нет, мессир, не знаю, разве что по имени. Знаю лишь, что он племянник в бозе почившего Великого магистра.
– В бозе… вот уж тоже сказал! – негромко фыркнул Валуа.
– Значит, ты настаиваешь, что никогда не поддерживал с ним никаких отношений? – продолжал Пуатье. – И не получал через бывших тамплиеров никаких указаний от него?
– Я слышал стороной, что мессир де Лонгви старался наладить связь с кем-нибудь из наших, а больше ничего не знаю.
– А тебе не сообщили, скажем, тот же Жан де Пре, имени бывшего тамплиера, который прибыл во фландрскую армию с целью доставить послания сиру де Лонгви и отвезти от него послание?
Оба Карла – Валуа и де ла Марш – удивленно переглянулись. Положительно Филипп был осведомлен в ряде вопросов лучше всех прочих, но почему же он держит подобные сведения в тайне?
Эврар стойко выдержал взгляд графа Пуатье. А тот тем временем думал: «Уверен, что это он самый и есть, все приметы сходятся, таким мне его и описывали. К тому же еще колченогий…»
– Тебя пытали в свое время? – спросил он.
– Нога, ваше высочество, моя нога может ответить за меня! – воскликнул Эврар, дрожа всем телом.
Сварливый тем временем начал тревожиться. «Эти лекари слишком уж медлят. Просто Клеменция не в тягости и мне бояться об этом сообщить». Вдруг его вернули к действительности вопли Эврара, который на коленях подползал к нему.
– Государь! Смилуйтесь, не велите снова меня пытать! Клянусь богом, что скажу всю правду!
– Не надо клясться, это грех, – наставительно заметил король.
Конюшие силой подняли Эврара с колен.
– Нуайе, следовало бы разобраться в вопросе об этом посланце в армию, – обратился Пуатье к советнику парламента. – Продолжайте допрос.
Миль де Нуайе, мужчина лет тридцати, с густой шевелюрой и двумя резкими морщинами между бровями, спросил:
– Ну что же, Эврар, вам сказал кардинал?
Бывший тамплиер, еще не оправившийся от испуга, быстро заговорил, и все поняли, что теперь он не лжет.
– Кардинал сказал нам – Жану де Пре и мне, – что он хочет отомстить за своего дядю и стать папой, а для этого необходимо уничтожить врагов, которые чинят ему препятствия; и он посулил нам триста ливров, если мы возьмемся ему помочь. И назвал нам двух главных своих врагов…
Эврар в замешательстве взглянул на короля.
– Ну, ну, продолжайте, – проговорил Миль де Нуайе.
– Он назвал короля Франции и графа Пуатье и добавил, что был бы не прочь видеть, как их вынесут ногами вперед.
Сварливый машинально взглянул на свои туфли, потом вдруг с криком подскочил на кресле:
– Ногами вперед? Но, стало быть, этот злой кардинал ищет моей смерти?!
– Совершенно справедливо, – с улыбкой добавил Пуатье, – и моей тоже.
– Разве ты не знаешь, хромой, что за эдакие злодеяния тебя сожгут живьем на этом свете, а на том тебя ждет преисподняя? – продолжал Сварливый.
– Государь, кардинал Гаэтани уверил нас, что, когда он будет папой, он отпустит нам грехи.
Подавшись всем телом вперед, положив на колени руки, Людовик с ошалелым видом уставился на бывшего тамплиера.
– Неужели меня так ненавидят, что даже хотят извести? – спросил он. – А каким же образом кардинал намеревался отправить меня на тот свет?
– Он сказал, что вас слишком зорко охраняют и поэтому нельзя вас извести ядом или поразить сталью и что поэтому необходимо прибегнуть к порче. Он велел выдать нам фунт чистого воска, который мы распустили в баке с теплой водой в той самой комнате, где стоят тигли. Затем Жан де Пре очень искусно смастерил фигурку с короной на голове…
Людовик X поспешил осенить себя крестным знамением.
– …а затем другую, поменьше, и корону тоже поменьше. Пока мы работали, кардинал приходил несколько раз нас проведать; он был очень доволен, даже засмеялся, увидев первую фигурку, и сказал: «Слишком уж ему польстили по мужской части».
Карл Валуа, не выдержав, громко фыркнул.
– Ладно, оставим это, – нервно сказал Сварливый. – А что вы сделали с этими изображениями?
– Положили им внутрь бумажки.
– Какие бумажки?
– Бумажки, которые обычно кладутся в такие фигурки: на них пишут имя того, кого они изображают, и слова заклятия. Но клянусь вам, государь, – воскликнул Эврар, – мы ни вашего имени не написали, ни имени мессира Пуатье! В последнюю минуту мы перепугались и написали имена Жака и Пьера Колонна.
– Двух кардиналов Колонна? – переспросил Пуатье.
– Да, да, потому что кардинал говорил, что они тоже его враги. Клянусь, клянусь, я не лгу!
Теперь Людовик X старался не проронить ни слова из рассказа тамплиера и время от времени вскидывал глаза на младшего брата, как бы ища у него поддержки.
– Как по-вашему, Филипп, говорит он правду или нет?
– Сам не знаю, – ответил Филипп.
– Пускай-ка им хорошенько займутся пытальщики, – произнес король.
Казалось, слово «пытальщики» имело над Эвраром зловещую власть, ибо он снова упал и на коленях пополз к королю, сложив на груди руки, твердя, что его обещали не пытать, если он чистосердечно во всем признается. Полоска белой пены выступила на его губах, а в обезумевшем взгляде читался ужас.
– Уберите его! Не позволяйте ему меня трогать! – завопил Людовик Х. – Он одержимый!
И трудно было сказать, кто из двух – король или чернокнижник – испугался больше.
– Пытками вы от меня ничего не добьетесь! – вопил Эврар. – Из-за пыток-то я и отрекся от господа бога.
Миль де Нуайе принял к сведению это признание, непроизвольно сорвавшееся с губ бывшего тамплиера.
– Ныне я повинуюсь голосу совести и потому раскаиваюсь, – вопил Эврар, не подымаясь с колен. – Все скажу… У нас не было елея, а без него окрестить фигурки нельзя. Мы сообщили об этом потихоньку кардиналу, который находился в соборе, и он велел нам обратиться к одному священнику в церковь за мясной лавкой и сказать, что елей, мол, нам нужен для больного.
Теперь уже не было надобности задавать Эврару вопросы. Он сам называл имена доверенных лиц кардинала. Так, он назвал капеллана-аудитора Андрие, священника Пьера и брата Боста.
– Потом мы взяли обе фигурки, и две освященные свечи, и еще горшок святой воды, спрятали все это под рясы и пошли к кардиналову ювелиру – звать его Бодон, у него молодая пригожая супружница; так вот они должны были быть восприемником и восприемницей при крестинах. Фигурки мы окрестили в тазу цирюльника. После чего отнесли их кардиналу, он нас щедро отблагодарил и саморучно пронзил у обеих фигурок сердце и все животворные части.
Среди воцарившегося молчания вдруг приоткрылись двери и Матье де Три просунул в щель голову. Но король движением руки приказал ему убираться прочь.
– А дальше что? – осведомился Миль де Нуайе.
– А дальше кардинал велел нам заняться другими, – ответил Эврар. – Но тут я забеспокоился, потому что слишком много людей было посвящено в тайну, отправился в Лион, отдался в руки королевских стражников, и меня привезли сюда.
– А триста ливров вы получили?
– Получил, мессир.
– Черт возьми! – воскликнул Карл де ла Марш. – На что причетнику триста ливров?
Эврар потупил голову.
– На непотребных девок, ваше высочество, – тихо проговорил он.
– Или на нужды ордена, – произнес как бы про себя граф Пуатье.
Король молчал, ежась от тайного страха.
– В Пти-Шатле! – приказал Пуатье, указывая конюшим на Эврара.
Тот безропотно позволил себя увести. Казалось, он внезапно потерял последние силы.
– Похоже, что среди бывших тамплиеров развелось немало колдунов, – заметил Пуатье.
– Не надо было сжигать Великого магистра, – буркнул Людовик Х.
– А я что говорил! – воскликнул Валуа.
– Правда, дядюшка, вы это говорили, – отозвался Филипп. – Но сейчас не о том речь. Бросается в глаза другое – уцелевшие тамплиеры широко раскинули свои сети и готовы на все, лишь бы услужить нашим врагам. Это Эврар сказал лишь половину правды. Вы сами понимаете, что его исповедь была приготовлена заранее и что только к концу он себя отчасти выдал. Так или иначе, этот конклав, который вот уже два года мечется из города в город, к вящему позору для христианского мира, начинает вредить и королевской власти; и кардиналы, в жажде заполучить тиару, ведут себя так, что вполне заслуживают церковного отлучения.
– Уж не кардинал ли Дюэз, – заметил Миль де Нуайе, – подослал к нам этого человека, дабы повредить Гаэтани?
– Все возможно, – ответил Пуатье. – На мой взгляд, Эврар принадлежит к той породе смутьянов, которые готовы кормиться из любой кормушки, пусть даже овес будет с гнильцой.
Он не успел доказать своей мысли, как вдруг Карл Валуа с торжественно-важным, даже озабоченным видом прервал его.
– А не думаете ли вы, Филипп, – произнес Карл, – что вам следовало бы самолично побывать на конклаве и навести там порядок, дав миру нового папу? По моему мнению, вы для этого прямо-таки предназначены.
Филипп не мог сдержать улыбки. «Каким, должно быть, хитрецом считает себя сейчас наш дядюшка Карл, – подумал он. – Наконец-то ему представился случай удалить меня из Парижа и послать в это осиное гнездо…»
– Ага! Вы и впрямь, дядюшка, даете нам мудрый совет! – воскликнул Людовик Х. – Конечно, Филипп должен оказать нам эту услугу, он один только и может добиться успеха. Брат мой, я не сомневаюсь, что вы охотно согласитесь… и сумеете разузнать все о бумажках, вложенных в фигурки: окрестили их нашими именами или нет? Да, да, надо сделать это как можно скорее, впрочем, вы сами заинтересованы не меньше меня. А скажите, как с помощью религии отвратить от себя злые чары? Ведь бог сильнее сатаны.
Внешний вид короля не подтверждал этой его уверенности.
Граф Пуатье задумался. В общем-то, предложение соблазнительное. Покинуть на несколько недель двор, где он бессилен воспрепятствовать бесчисленным глупостям и вынужден вступать в конфликты со здешней кликой… лучше уж отправиться на конклав и сделать хоть одно полезное дело. С собой он возьмет верных людей – Гоше де Шатийона, Миля де Нуайе, Рауля де Преля… А так кто знает? Тот, кто посадит на престол папу, тем самым, возможно, прокладывает себе дорогу к трону. Рано или поздно трон Священной Римской империи, который прочил среднему сыну еще отец, освободится и Филипп может домогаться германской короны в качестве пфальцграфа.
– Что ж, пусть будет так, я согласен, лишь бы сослужить вам службу, – произнес он.
– Ах! Какой хороший у нас брат! – воскликнул Людовик Х.
Он поднялся с кресла, намереваясь обнять Филиппа, но вдруг остановился, завопил диким голосом:
– Нога! Нога! Вся онемела, отчаянные судороги, я не чувствую под собой земли!
Ему показалось, что сатана уже ухватил его за лодыжку.
– Да полноте, брат, – успокоил его Филипп, – просто у вас затекла нога и по ней бегают мурашки. Разотрите ее – и все пройдет.
– Ах, значит, вы думаете, что она просто затекла? – переспросил Сварливый.
И он вышел из залы, ковыляя, как Эврар.
Вернувшись в свои покои, он узнал, что лекари высказались утвердительно и что, если на то будет воля божия, он станет отцом в ноябре. Король обрадовался доброй вести, но не так сильно, как того ожидали.
Глава VI«Беру графство Артуа под свою руку»
На следующий день Филипп Пуатье отправился с визитом к теще, чтобы объявить ей о своем скором отъезде. Графиня Маго жила теперь в новом замке Конфлан, стоявшем на самом слиянии рек Сены и Марны, – в Шарантоне.
При их разговоре присутствовала Беатриса д'Ирсон. Когда граф Пуатье рассказал о допросе, учиненном колдуну, обе женщины обменялись быстрым взглядом. Одна и та же мысль одновременно пришла им в голову. Приметы пособника кардинала Гаэтани что-то слишком уж совпадали с приметами человека, услугами которого пользовались они сами два года назад, когда понадобилось отравить Гийома де Ногарэ.
«Просто невероятно, чтобы двух бывших тамплиеров звали одинаково и чтобы оба были так сведущи в ворожбе. Смерть Ногарэ, надо полагать, послужила Эврару надежной рекомендацией в глазах племянника папы Бонифация. И бывший тамплиер, очевидно, решил и тут подработать! Ох, скверное дело!..» – думала Маго.
– А каков этот Эврар… из себя? – осведомилась она.
– Худой, чернявый, вид у него полубезумный, и хромает к тому же, – ответил Филипп.
Маго вопросительно взглянула на Беатрису, и та движением век подтвердила слова графа Пуатье: «Да, тот самый». Графиня Артуа почувствовала, что беда нависла над ее головой; Эврара этого непременно подвергнуть допросу с применением всех тех надежных орудий, которые помогают вернуть человеку память. Если не приступили уже к делу сейчас. А вдруг он заговорит… Конечно, в окружении Людовика X никто не станет оплакивать Ногарэ. Но будут рады случаю затеять процесс против нее. И как все это получится на руку милейшему Роберу!.. С лихорадочной быстротой она начала строить один план за другим и сама видела всю их неосуществимость. «Умертвить узника в недрах королевской тюрьмы – дело нелегкое… Да и кто в этом поможет, если даже не поздно еще?.. Филипп, только один Филипп! Нужно признаться ему во всем. Но как он сам к этому отнесется? А вдруг откажет? То-гда конец…»
У Беатрисы тоже пересохло в горле.
– А его пытали? – спросила Маго.
– Еще не успели, – ответил Филипп, наклоняясь, чтобы поправить пряжку на туфле, – и…
«Слава тебе господи, еще ничего не потеряно. Ну, а теперь головой в омут!»
– Сын мой… – начала она.
– …и очень жаль, – продолжал Филипп, все еще возясь с пряжкой, – ибо теперь мы ничего больше не узнаем. Эврар повесился нынче ночью в темнице Пти-Шатле. Должно быть, помутился разумом от страха перед заплечных дел мастерами.
Он услышал два глубоких вздоха и, выпрямившись, удивленно поглядел на своих собеседниц, которых почему-то растрогала судьба безвестного бродяги, да еще столь гнусных нравов.
– Вы что-то хотели мне сказать, матушка, а я вас прервал.
Маго машинально прикоснулась через шелк платья к ладанке, которую носила на груди.
– Я хотела сказать… что, бишь, я хотела вам сказать? – повторила Маго. – Ах да, я хотела поговорить с вами о Жанне. Прежде всего скажите: берете вы ее с собой или нет?
Ей удалось собраться с мыслями и заговорить обычным тоном. Но бог мой!.. Сколько волнений!
– Нет, думаю, что в ее состоянии это вредно, – ответил Филипп, – я как раз и хотел о ней поговорить с вами. Через три месяца она родит, и я не хочу подвергать ее случайностям путешествия, да еще по скверным дорогам. А мне ведь придется немало поездить.
Беатриса д'Ирсон тем временем ушла в мир воспоминаний. Ей представлялась комнатушка за лавкой на улице Бурдоннэ; она вдыхала запах воска, сала и свечей, ощущала прикосновение шершавых ладоней Эврара и вновь переживала удивительное чувство, будто ею владеет сам дьявол.
– Почему вы улыбаетесь, Беатриса? – вдруг спросил граф Пуатье.
– Да так, нипочему, ваше высочество… вернее, потому, что мне приятно вас видеть и слышать.
– Мне хотелось бы, чтобы в мое отсутствие, – продолжал Филипп, – Жанна жила здесь, при вас. Вы сумеете окружить ее заботой и будете ей надежной защитой. Откровенно говоря, я побаиваюсь козней нашего кузена Робера, а вам известно, что если он не может расправиться с мужчинами, то ополчается на женщин.
– Из ваших слов, сынок, можно заключить, что вы причисляете меня к особам мужского пола. Если это комплимент, то он не так уж мне неприятен.
– Еще бы не комплимент! – подтвердил Филипп.
– Вы рассчитываете все-таки вернуться к родам Жанны? – спросила Маго.
– От души этого хочу и, конечно, постараюсь вернуться, но не ручаюсь, ибо этот конклав представляется мне таким запутанным мотком, что за неделю его не распутаешь.
– Ах, до чего же я тревожусь, что вы уезжаете так далеко и так надолго, Филипп, ибо мои враги, без сомнения, воспользуются вашей отлучкой и навредят мне в Артуа.
– То-то и хорошо, сошлитесь на мое отсутствие и не идите ни на какие уступки, – посоветовал Филипп на прощание.
Через два дня граф Пуатье отбыл на юг, а Жанна переселилась к матери в замок Конфлан.
Как и предвидела Маго, положение в графстве Артуа сразу же стало угрожающим. Наступили теплые деньки, и баронам захотелось встряхнуться. Следуя указаниями, которые поступали от Робера, и зная, что Маго отныне не имеет при дворе поддержки, они решили сами управлять провинцией и управляли из рук вон плохо. Состояние анархии пришлось им по душе, и нужно было опасаться, как бы зараза не перекинулась на соседние провинции.
Людовик Х, снова перебравшись в свою венсеннскую резиденцию, решил покончить с этим злом раз и навсегда. К тому же побуждал его казначей, ибо налоги из Артуа вообще перестали поступать. Маго уверяла, что ее лично поставили в такое положение, при котором налогов не соберешь, и бароны твердили то же самое. Лишь в этом вопросе враждующие стороны проявляли трогательное единодушие.
– Хватит с меня всех этих многолюдных Советов, этих переговоров с представителями, где все бессовестно лгут друг другу, а дело не движется, – изрек Людовик Х. – На сей раз я проведу беседу с глазу на глаз и сумею привести графиню Маго к повиновению.
Весть о заговоре Гаэтани, конечно, подействовала на короля, но действие это оказалось недолгим.
В последующие недели после признания бывшего тамплиера Людовик X чувствовал себя здоровее, чем когда бы то ни было. Его перестали даже донимать боли в желудке, хотя он был издавна им подвержен; постная пища, которую посоветовала королю благочестивая Клеменция, пошла ему на пользу. Из этого он заключил, что ворожба не удалась. Тем не менее предосторожности ради он по нескольку раз в неделю принимал святое причастие.
Он окружил королеву не только самыми прославленными во всей Франции повивальными бабками, но также и святыми угодниками, могущими оказаться ей полезными, в числе коих были святой Лев, святой Норбер, святая Колетта, святая Юлиана, святая Маргарита, а также святая Фелиция – последняя за то, что производила на свет божий чад только мужеска пола. Каждый день прибывали все новые реликвии, королевская часовня ломилась от берцовых костей и коренных зубов. Надежда иметь потомство – причем на сей раз можно было с уверенностью сказать, что родителем является именно сам Людовик, – подействовала на короля поистине благотворно. Клеменция, которой он был обязан будущим отцовством, сумела довершить это чудо. Сделать короля умнее она не могла – ибо есть пределы и чуду! – но зато сумела превратить Людовика в нормального человека; будь у короля более умелые советники, он, кто знает, мог бы со временем стать вполне сносным правителем.
В день, когда ко двору была приглашена графиня Маго, Людовик был гораздо спокойнее, любезнее, чем обычно, не так внутренне скован. От Шарантона до Венсенна было рукой подать. Желая сделать беседу более интимной, король принял Маго в покоях Клеменции. Та, по обыкновению, сидела за вышиванием. Словом, свидание состоялось в домашней обстановке. Да и сам Людовик был настроен весьма миролюбиво.
– Скрепите для формы мое решение, кузина, – начал он, – коль скоро мы можем добиться мира только этой ценой. А там поглядим! В конце концов, эти пресловутые обычаи Людовика Святого не так уж точно установлены и вы всегда сумеете отобрать те привилегии, которые дали сами, так, чтобы правая рука не знала, что творит левая. Точно так же поступил я с жителями Шампани, когда граф Шампаньский и сир Сен-Фаль добивались у меня хартии. Мы добавили к ней всего одну фразу: «За исключением тех случаев, когда может быть нанесен ущерб нашему королевскому величию», и теперь в любом спорном случае на сцену выступает «наше королевское величие»!
С этими словами он дружелюбно протянул гостье кубок, наполненный драже, которое он грыз не переставая во время разговора.
– Уж не ваш ли брат Филипп изобрел такой искусный ход? – осведомилась Маго.
– Да-да, Филипп, как раз он и уточнил это пункт, но придумал я, а он только подхватил мою мысль.
– Примите во внимание, государь, кузен мой, этот случай не имеет ко мне прямого отношения, – спокойно проговорила Маго. – У меня нет королевского величия, я пользуюсь властью, но не королевской.
– Ну и что же такого? Все равно напишите «королевское величие», поскольку над вами стою я, король. Если возникнут какие-нибудь спорные вопросы, я их буду решать.
Маго взяла из кубка пригоршню драже, поскольку никакого другого угощения не имелось.
– Хороши, ох, хороши, – пробормотала она с набитым ртом, стараясь выиграть время. – Не особенно-то я охоча до сладостей и, однако, прямо скажу – хороши.
– Моя возлюбленная супруга Клеменция знает, что я их грызу с утра до вечера, и сама следит за тем, чтобы в ее покоях всегда стояли сладости, – пояснил Людовик, поворачиваясь к королеве с видом супруга, желающего показать, что все его прихоти немедленно приводятся в исполнение.
Клеменция подняла глаза от вышивки и подарила Людовика ласковой улыбкой.
– Ну что же, кузина, – продолжал Людовик, – подпишете вы или нет?
Маго усердно сосала миндалину в сахаре.
– Нет, государь, кузен мой, нет, не могу я подписать это соглашение, – произнесла она. – Ибо ныне мы имеем в вашем лице доброго правителя; но сомневаюсь, что вы действуете, повинуясь голосу тех чувств, о коих говорили, и во всех случаях обратите мне на пользу приписку о «королевском величии». Но вы не вечно будете жить, а я тем паче. После вас могут прийти – дай бог, чтобы подольше не приходили! – добавила она, осеняя себя крестным знамением, – другие короли, и они не будут судить столь справедливо. А я обязана думать о моих наследниках и не могу поэтому ставить их в зависимость от королевской милости сверх того, что требует наш долг подданных.
Как ни смягчала Маго свой ответ, он прозвучал категорическим отказом. Людовик, который заранее уверил близких людей, что он доведет дело с графиней Маго до желаемого конца – и не с помощью торжественных аудиенций, а применив свою личную дипломатию, – сразу же потерял терпение. Ведь графиня затрагивала его королевского тщеславие. Он вскочил и зашагал по комнате, натыкаясь на мебель, повысил было голос, но, поймав взгляд Клеменции, остановился, покраснел и постарался вновь придать себе королевскую осанку.
В словесной игре Маго легко одерживала верх над королем, тут он был бессилен.
– Вы только поставьте себя на мое место, кузен, – продолжала графиня. – Вот сейчас у вас будет наследник: согласились бы вы передать ему урезанную власть?
– Конечно, мадам, я не оставлю ему урезанной власти и не хочу, чтобы он вспоминал обо мне как о слабовольном отце. В конце концов, не слишком ли вы упорствуете? И коль скоро вы продолжаете выказывать мне неповиновение, беру Артуа под свою руку! И хватит об этом! Можете сколько угодно засучивать рукава, этим меня не напугаешь. Отныне ваше графство будет управляться от моего имени через посредство одного из сеньоров, которого я сам назначу. Что касается вас, вам запрещено удаляться больше чем на два лье от того места, которое я вам назначил для жительства. И не вздумайте появляться здесь, ибо никакой приятности не вижу во встречах с вами. Идите!
Удар был ошеломительный. Маго никак не ожидала подобного обращения. Сварливый и в самом деле переменился.
Пришла беда – отворяй ворота. Маго предложили покинуть королевские покои так неожиданно, что она ушла, унося в руке конфету, которую не успела съесть. Машинально она положила ее в рот и начала грызть с таким ожесточением, что сломала себе зуб. В течение недели графиня Маго металась в своем замке Конфлан, как пантера в клетке. Крупным мужским шагом мерила она жилые покои, выходившие окнами на Сену, бродила по главному двору, окруженному галереями, откуда сквозь листву Венсеннского леса видны были флюгера королевского замка. Ее гнев не знал пределов, особенно когда 15 мая ей стало известно, что Людовик X во исполнение своих предначертаний назначил правителем Артуа маршала Шампани Юга де Конфлана. В выборе нового правителя, чье имя совпадало с названием ее замка, Маго видела прямую насмешку, более того, кровное оскорбление.
– Конфлан! Конфлан! – твердила она. – Меня заточили в Конфлане и правителем назначили Конфлана, а все для того, чтобы лишить меня моего достояния.
Да и сломанный зуб мучил ее непрерывно – на десне образовался нарыв. То и дело Маго касалась языком больного места, хотя знала, что прикосновением лишь разбередит боль. Приближенным графини не стало житья: на них она изливала свою ярость.
Маго закатила пощечину мэтру Ренье, помощнику регента в ее часовне, за то, что он-де пел фальшиво. Карлик Жанно Дурачок, издали завидев ее, спешил забиться в темный угол; она обрушилась даже на Тьерри д'Ирсона, которого обвиняла в том, что он и его многочисленная родня – причина всех ее бед; упрекала даже свою дочь Жанну – зачем не сумела удержать мужа и отпустила его носиться по конклавам.
– Очень нужен нам этот папа, когда нас вот-вот разорят! – вопила она. – Папа небось нам графства Артуа не вернет.
Потом пришла очередь Беатрисы.
– А ты тоже хороша, ничем помочь не можешь! Только и знаешь, что покупать на мои деньги платье за платьем и вертеть задом перед первым попавшимся кобелем! Неужели нет у тебя никакого верного средства?
– А разве, мадам, сухая гвоздика, которую я достала, не принесла нам облегчения? – кротко осведомилась Беатриса.
– Да разве о зубе сейчас речь! Необходимо выдрать зуб покрупнее – и ты знаешь, как он зовется. Эх, когда дело касается какого-нибудь приворотного зелья, ты бегаешь, суетишься, находишь ворожей! А когда надо оказать настоящую услугу, так ты…
– Вы не правы, мадам, слишком скоро вы забыли, что с моей помощью вы обкурили Ногарэ и я рисковала ради вас головой.
– Забыла, забыла! Ногарэ просто мелкая сошка…
Графиню Маго отнюдь не страшили преступные замыслы, но она не любила, когда ее принуждали говорить о них, Беатриса же, изучившая свою покровительницу, заводила такие разговора из чистого коварства.
– Неужто правда, мадам? – переспросила она, взглянув на графиню сквозь сомкнувшиеся длинные черные ресницы. – Значит, вы желаете, чтобы смерть поднялась выше?
– А о чем же я, по-твоему, думаю всю эту неделю, дурья твоя голова? Что мне прикажешь делать, как не молить господа с утра до вечера и с вечера до утра, чтобы Людовик сломал себе шею, упав с лошади, или подавился сухим орехом?
– Возможно, мадам, существуют средства, действующие быстрее.
– Раз ты такая искусница, попробуй достань их. Не беспокойся, королю так или иначе не дожить до преклонных лет; достаточно послушать, как он надрывается в кашле. Но мне нужно, чтобы он сейчас сдох, немедля… Не успокоюсь, пока не провожу его в Сен-Дени.
– Тогда, возможно, его высочество Пуатье станет регентом…
– Ну конечно…
– И вернет вам Артуа.
– Ну конечно! Ты меня, милочка, с полуслова понимаешь, но ты понимаешь также, что все это не так-то легко. Да если бы кто-нибудь подсказал мне надежное средство, я, поверь, не поскупилась бы на золото.
– Изабелла де Ферьенн знает достаточно хороших средств, которые могут принести человеку вечный покой.
– Опять магия, воск и заклинания! На Людовика уже насылали порчу, а посмотри-ка на него! Ей-богу, похоже, что он в сговоре с дьяволом.
Беатриса задумалась.
– Если он сам в сговоре с дьяволом, то, возможно, не такой уж великий грех отправить его в преисподнюю, предложив соответствующее угощение.
– Да как ты за дело возьмешься? Подойдешь к нему и скажешь: «Ваша кузина Маго, которая вас так обожает, прислала вам вкусный пирог!»? Так он сразу тебе и начнет лопать… Да было бы тебе известно, что с нынешней зимы он чего-то перепугался и теперь каждое кушанье велит по три раза пробовать, и из печи до стола блюда несут под охраной двух вооруженных конюших. Он столь же труслив, сколь и злобен. Не беспокойся, я постараюсь все разузнать.
Беатриса смотрела куда-то в угол, поглаживая шею кончиками пальцев.
– Мне говорили, что он часто причащается, а принимая святое причастие, не заботятся о предосторожностях…
– Неужели, по-твоему, я об этом не подумала? Да это само собой в голову приходит! – отрезала Маго. – Но во-первых, за капелланом зорко следят, а во-вторых, Матье де Три, королевский камергер, носит ключ от дарохранительницы у себя в суме. Как же ты к нему подступишься?
– Не знаю еще, – призналась Беатриса. – Суму носят на поясе. Но это было бы слишком рискованно…
– Если мы, деточка, собираемся наносить удар, то уж будем бить метко и так, чтобы никто не догадался, кто ударил… или пусть узнают, но когда уже будет поздно, – добавила Маго, подняв руку к потолку.
Обе сидели с минуту в раздумье.
– Вы как-то жаловались, что олени губят ваши леса, объедая молодые деревца, – вдруг произнесла Беатриса. – Я не вижу в том худа, если мы попросим у Изабеллы де Ферьенн хорошего яда и охотники на оленей будут обмакивать в него свои стрелы. А король любит полакомиться дичиной.
– Конечно, и весь двор перемрет! Я-то ничем не рискую, меня-то небось не приглашают… Я же тебе твержу: каждое блюдо пробуют слуги и, кроме того, подносят к пище рог единорога{15}. Сразу же обнаружат, откуда, из какого леса доставлена оленина. Словом, иметь яд – одно дело, а вот пустить его в ход – другое. Все же закажи яду, который действует быстро и не оставляет следов. Кстати, Беатриса, помнишь мою пелерину из пестрой ткани, в которой я ездила на коронование, она, кажется, нравится тебе, верно? Нравится? Значит, считай, что она твоя.
– О, мадам, какая же у вас добрая душа! – воскликнула Беатриса, кидаясь на шею Маго.
– Осторожнее, зуб! – охнула графиня, хватаясь за щеку. – А знаешь, как я его сломала? Этим проклятым драже, которым Людовик меня угощал…
Она вдруг замолкла, и серые глаза зловеще блестнули из-под густых бровей.
– Драже, – прошептала она. – Пожалуй! А ну-ка, Беатриса, вели приготовить яд, только не забудь сказать, что мы будем травить оленей. Так или иначе, а зелье зря не пропадет.
Глава VIIВ отсутствие короля
В один прекрасный день, когда король отправился на соколиную охоту, королеве Клеменции доложили о прибытии ее невестки Жанны. Запрет, наложенный на Маго, не распространялся на ее дочь; королева и графиня Пуатье часто виделись, и Жанна пользовалась любым предлогом, дабы выказать своей августейшей невестке благодарность за то, что та добилась для нее милости. Со своей стороны Клеменция чувствовала, что ее с графиней связывает особая нежность, какую нередко испытывают люди в отношении тех, кому они сотворили добро.
Если было такое мгновение, когда королева поддалась чувству зависти или, вернее, ощутила несправедливость судьбы, узнав, что Жанна в тягости, то с тех пор, как она сама оказалась в таком же положении, это мимолетное чувство исчезло. Более того, беременность, казалось, еще более сблизила невесток. Они подолгу обсуждали, как лучше соблюдать советы лекарей и бабок, беседовали о том, как надлежит себя вести. И Жанна, которая до заточения произвела на свет двух дочерей, охотно делилась с Клеменцией своим опытом.
Можно было только восхищаться изяществом, с каким графиня Пуатье носила свою семимесячную беременность. Она вошла к королеве, высоко держа голову, обычной своей твердой походкой, пленяя взор свежестью красок и гармонией движений. Юбка мерно колыхалась вокруг ее пополневшего стана.
Королева поднялась навстречу гостье, но приветливая улыбка, тронувшая было ее губы, вдруг исчезла, когда она заметила, что Жанна Пуатье явилась не одна: вслед за ней шествовала графиня Маго.
– Государыня моя сестра, – произнесла Жанна, – я хочу попросить у вас разрешения показать матушке новые превосходные гобелены, которыми заново перегородили вашу опочивальню.
– И верно, дочка мне все уши прожужжала вашими коврами, нельзя ли и мне полюбоваться… – подхватила Маго. – Вы же знаете, что в подобных изделиях я кое-что смыслю.
Клеменция смутилась. Ей не хотелось идти против воли супруга, запретившего графине Маго появляться при дворе, но, с другой стороны, было не совсем удобно отказать, поскольку Маго уже здесь и стоит, укрывшись животом своей дочери, словно щитом. «Раз она пришла, значит, были к тому серьезные причины, – подумала Клеменция. – Возможно, она решила пойти на полюбовную сделку и ищет способ вернуть милость короля, не унизив своей гордыни. Осмотр гобеленов – это, конечно, лишь предлог».
Итак, Клеменция решила сделать вид, что верит этому предлогу, и провела обеих посетительниц в свою опочивальню, недавно отделанную заново.
Здесь гобелены не просто украшали стены, они спускались также прямо с потолка, деля просторные апартаменты на несколько маленьких уютных горниц, которые легче было натопить и куда владыки могли укрыться от своей свиты и свободно разговаривать, не боясь нескромных ушей. Так вожди кочевников разбивали свои шатры посреди жилого дома.
Гобелены, висевшие в опочивальне Клеменции, изображали охотничьи сцены: на фоне заморского пейзажа, под сенью апельсиновых деревьев беспечно резвилось с десяток миниатюрных львов, а птицы, сверкая слишком ярким, невиданным, диковинно-сказочным оперением, порхали среди цветов. Охотники с их смертоносным оружием были заметны лишь в уголке пейзажа, казалось, мастер с умыслом полускрыл их листвой, как бы стыдясь выставлять напоказ кровожадные инстинкты человека.
– Что за прелесть! – ахнула Маго. – Никогда еще мне не приходилось видеть столь благородную ткань, столь прекрасно выделанную.
Она приблизилась, пощупала гобелен, поласкала его ладонью.
– Посмотри-ка, Жанна, – продолжала она, – до чего узелки ровные и мелкие, посмотри, как красиво выделяются на пестром фоне эти синие цветочки… А красные нити, которыми вышиты крылья попугаев! Нет, ковроткачество – действительно великое искусство.
Клеменция не без удивления наблюдала за гостьей. Серые глаза Маго блестели от удовольствия, рука ее ласково касалась ковра; слегка склонив голову, она любовалась изяществом линий, игрой красок. Эта странная женщина, решительная, как воин, хитрая, как монах, неукротимая в своих аппетитах и в своей ненависти, забыв все на свете и, видимо, утратив на минуту свой боевой пыл, поддалась волшебству искусных мастеров. Она и в самом деле считалась по части ковров лучшим знатоком во всем королевстве{16}.
– Чудесный подбор, кузина, – произнесла она, – от души вас поздравляю. Эти гобелены самой скверной стене придадут праздничный вид. Хоть гобелены пошли от наших аррасцев, но на этих, признаюсь, тона горячее, просто глазу отрада! Просто поют! Большие искусники потрудились для вас.
– Это гобеленщики моего родного края, – пояснила Клеменция, – однако, должна признаться, родом они из ваших краев, во всяком случае, главные мастера. Впрочем, эти люди странствуют повсюду. Бабушка, которая прислала мне эти ковры, чтобы возместить свадебные подарки, погибшие во время бури, направила мне также и сновальщиков. Временно я их поселила здесь поблизости, и сейчас они работают на меня и для двора. Но если вам или Жанне угодно будет их занять, смело располагайте ими. Закажите им любое изображение по вашему выбору, у них золотые руки.
– Что ж, решено, кузина, охотно соглашаюсь, – сказала Маго. – Очень хотелось бы украсить хоть немножко свое жилье, которое мне ужасно прискучило… И поскольку мессир де Конфлан распоряжается теперь моими аррасскими сновальщиками, король, надеюсь, не разгневается, если я возьму ваших неаполитанцев на время под свою руку.
Намек сопровождался тонкой улыбкой, и Клеменция понимающе улыбнулась. Их с графиней Артуа, как двух союзниц, вдруг связала эта общность вкусов, любовь к роскоши и предметам искусства.
Пока королева Клеменция показывала Жанне стенные гобелены, Маго откинула ковер, отделявший королевское ложе, возле которого она успела приметить кубок с драже.
– А королю тоже полюбились гобелены? – спросила она Клеменцию.
– Нет, в опочивальне Людовика пока еще нет ковров. Да надо сказать, он редко там ночует.
Она запнулась и слегка покраснела, смущенная этим невольным признанием.
– Что свидетельствует о том удовольствии, которое он испытывает в вашем обществе, кузина, – игриво заметила Маго. – Впрочем, какой мужчина не оценил бы такую совершенную красоту.
– Я поначалу боялась, – продолжала Клеменция, и, как все чистые сердцем люди, она спокойно говорила о самом задушевном, – боялась, как бы Людовик не отдалился от меня, раз я в тягости. И вот нисколько. Правда, наши ночи теперь безгрешны.
– Я рада, очень рада, – отозвалась Маго. – Он по-прежнему спит с вами, что за славный человек!.. Мой-то покойник, царствие ему небесное, не был на это способен. И хороший же у вас супруг!
С этими словами Маго приблизилась к столику, стоявшему у изголовья кровати.
– Разрешите? – спросила она Клеменцию, указывая на кубок. – А знаете, кузина, ведь это вы пристрастили меня к драже.
Невзирая на мучительную боль в зубе, которая до сих пор никак не желала проходить, Маго взяла конфетку и мужественно стала грызть ее здоровыми зубами.
– Ой, мне попалась горькая миндалина, – воскликнула она. – Попробую другую.
Повернувшись спиной к королеве и Жанне Пуатье, стоявшим шагах в пяти от нее, Маго вытащила из сумы драже, изготовленное у них на дому, и положила его в кубок.
«Поди отличи одно от другого, – подумала она, – а если оно покажется ему чуточку горьковатым, он подумает, что это из-за миндалины».
Маго подошла к Клеменции.
– А ну, Жанна, – заговорила она, – скажите теперь государыне, вашей невестке, что у вас на сердце и что вам не терпелось ей сообщить.
– Ах да, сестрица, – с запинкой произнесла Жанна, – я хочу поверить вам свое горе.
«Вот оно что, – подумала Клеменция, – сейчас я узнаю, зачем они пришли».
– Дело в том, что супруг мой сейчас далеко отсюда, – продолжала Жанна, – и его отсутствие тревожит мою душу. Не могли бы вы добиться от короля, чтобы он разрешил Филиппу вернуться, когда мне придет время родить?.. В такие минуты хочется, чтобы муж был при тебе. Возможно, это просто слабость, но, когда чувствуешь и знаешь, что отец твоего ребенка поблизости, как-то меньше страшишься боли. Вы в свое время сами изведаете это чувство, сестрица.
Маго поостереглась посвятить Жанну в свои замыслы, но воспользовалась дочерью, дабы осуществить свой план… «Если дело удастся, – думала она, – Филиппу следует возвратиться в Париж как можно скорее, ведь ему быть регентом».
Просьба Жанны не могла не тронуть Клеменцию. Она боялась, что речь пойдет об Артуа, и теперь почувствовала облегчение. Только это? Ну что ж, вот и представился случай сделать еще одно доброе дело. Конечно, она приложит все силы, чтобы удовлетворить просьбу Жанны.
Жанна облобызала ей обе руки, и Маго, последовавшая примеру дочери, воскликнула:
– Ах, какая же вы добрая! Недаром я твержу Жанне, что нет у нее иной заступницы, кроме вас!
Вслед за тем гостьи распрощались. Маго, по-видимому, не имела охоты особенно затягивать свое пребывание во дворце.
Выйдя из Венсенна и направляясь к Конфлану, она думала: «Ну, дело сделано… Теперь остается только ждать… На какой день ему попадется именно наше драже? А вдруг Клеменция?… Впрочем, нет, она не охотница до сладкого, разве что ей захочется – каких только прихотей у беременных не бывает – съесть конфетку, и вдруг она вытащит именно нашу! И то ладно! Нелегко ведь потерять разом жену и ребенка. Да еще его обвинят в убийстве второй супруги; единожды согрешив…»
– Почему вы молчите, маменька? – удивленно спросила Жанна. – Нас так мило встретили. Или вы чем недовольны?
– Нет, доченька, ничуть, – ответила Маго. – Все окончилось вполне удачно.
Глава VIIIМонах умер
То самое событие, которое при французском дворе наполняло радостью сердца королевы и графини Пуатье, принесло горести и бедствия маленькому замку, отстоявшему на десять лье от Парижа.
Вот уже несколько недель, как Мари де Крессэ ходила с печальным и тоскливым видом, еле отвечая на обращенные к ней вопросы. Ее огромные синие глаза стали еще больше от залегшей вокруг них зловещей синевы; под прозрачной кожей виска лихорадочно пульсировала жилка. В каждом ее жесте чувствовалась растерянность.
– Помните, ее в прошлом году одолевала слабость, уж не повторился ли недуг? – тревожился брат Пьер де Крессэ.
– Да нет, ничуть она не похудела, – успокаивала сына мадам Элиабель. – Любовное нетерпение, вот где ее недуг; думаю, что этот Гуччо чересчур вскружил ей голову. Самое время выдавать ее замуж.
Но их кузен Сен-Венан, предупрежденный о матримониальных планах Крессэ, сообщил в ответ, что сейчас он слишком занят – сражается в Артуа вместе со своими сторонниками, но, как только наступит мир, обещает подумать над их предложением.
– Он, должно быть, узнал, в каком состоянии наши дела, – твердил Пьер. – Вот увидите, матушка, вот увидите, мы еще пожалеем о том, что прогнали Гуччо.
Время от времени молодой ломбардец наезжал в замок, где его для видимости встречали, как и в прежние времена, с распростертыми объятиями. Долг в триста ливров оставался долгом, да еще сверх того набегали проценты. С другой стороны, не миновали голодные времена, и люди заметили, что в банкирском отделении Нофля только тогда бывают съестные припасы, когда за ними приходит сама Мари. Жан де Крессэ дворянской чести ради потребовал от Гуччо счет за припасы, доставленные в течение года с лишним, но, получив счет, забыл по нему уплатить. И мадам Элиабель по-прежнему отпускала дочку раз в неделю в Нофль, но стала теперь посылать с ней служанку и строго рассчитывала каждую минуту.
Таким образом, тайно обвенчанные супруги виделись редко. Но молоденькая служанка не осталась равнодушной к щедротам Гуччо, да и Рикар, главный приказчик, пришелся ей по душе. В мечтах она уже видела себя горожанкой и поэтому охотно ждала Мари в нижней горнице среди сундуков и счетных книг, прислушиваясь к мелодичному звяканью серебра, бросаемого на весы, меж тем как верхняя горница становилась приютом мимолетного блаженства.
Эти минуты украденного счастья вопреки строгому надзору семейства де Крессэ и всем запретам мира были светозарными островками в странной жизни этой четы, которая едва ли провела вместе полсуток за все это время. Гуччо и Мари в течение недели жили воспоминаниями об этих минутах; очарование первой брачной ночи все еще не проходило. Однако во время последних встреч Гуччо почувствовал, что Мари изменилась. И он тоже, как и мадам Элиабель, заметил странных взгляд своей юной супруги, и тени, залегшие под ее глазами, и маленькую синюю жилку на виске, к которой он с умилением прикасался губами.
Он приписывал перемену тому, что Мари мучилась фальшью их положения. Счастье, отсчитываемое по капле и вынужденное скрывать себя под лохмотьями лжи, со временем превращается в муку. «Но ведь она сама не хочет нарушить молчания, – твердил он про себя. – Уверяет, что семья ни за что не признает нашего брака и возбудит против меня преследования. Да и дядюшка мой придерживается того же мнения. Уж не знаю, как нам тогда и быть».
– Что вас тревожит, любимая моя? – спросил Гуччо в третий день июня. – При каждой нашей встрече вы становитесь все печальнее. Чего вы боитесь? Вы же знаете, что я поселился здесь, дабы защитить вас от любой беды.
Под окошком буйно цвели вишни, щебетали птицы, жужжали осы. Мари обернулась и подняла на Гуччо мокрые от слез глаза.
– От того, что со мной случилось, мой любимый, даже вы не можете меня защитить, – произнесла она.
– Но что же произошло?
– Ничего, кроме того, что по милости божьей должно было произойти от вас, – кротко ответила Мари, потупив голову.
Гуччо не терпелось убедиться, правильно ли он понял ее слова.
– Ребенок? – прошептал он.
– Я боялась вам в том признаться. Боялась, что вы станете меня меньше любить.
Несколько секунд Гуччо сидел молча, он не смог произнести ни слова, ибо ни одно слово не шло ему на ум; затем он взял в ладони лицо Мари и, силой приподняв ее голову, заставил взглянуть себе в глаза.
Как у большинства людей, подверженных безумствам страсти, один глаз у Мари был чуть больше другого; этот почти незаметный недостаток, отнюдь не портивший ее прекрасное лицо, становился заметнее в минуту душевного волнения и придавал ей еще более трогательный вид.
– Разве вы не рады, Мари? – спросил Гуччо.
– О, конечно, рада, если вы тоже рады.
– Но, Мари, это же счастье, верх счастья! – воскликнул он. – Теперь наш брак должен быть оглашен. На сей раз ваше семейство вынуждено будет согласиться. Ребенок! Ребенок! Но это же чудо!
И он оглядел ее всю с головы до ног восхищенным взором, удивляясь, что с ним и с ней могла произойти, казалось бы, такая простая вещь. Он почувствовал себя настоящим мужчиной, он почувствовал себя очень сильным. Еще немного – и он высунулся бы из окошка и прокричал всему городку о своем счастье.
Что бы ни случалось с юным ломбардцем, он в каждом событии видел прежде всего светлые стороны и прекрасный повод для ликования. Он тайком обвенчался с девушкой из дворянского рода и теперь скоро будет отцом! Только назавтра он замечал, к каким печальным последствиям может привести столь обрадовавшее его вчера событие!
С нижнего этажа донесся голос служанки.
– Что же мне делать? Что мне делать? – произнесла Мари. – Я ни за что на свете не осмелюсь признаться матери.
– Тогда я сам ей все скажу, – ответил Гуччо.
– Подождите еще неделю.
Гуччо помог Мари сойти с узкой деревянной лестницы, поддерживая ее под руку на ступеньках, как будто она стала какой-то удивительно хрупкой, а он обязан оберегать каждый ее шаг.
– Но мне вовсе не трудно, – твердила Мари.
Он и сам почувствовал, что поведение его нелепо, и громко расхохотался счастливым смехом. Потом обнял ее, и они обменялись таким долгим поцелуем, что у Мари захватило дух.
– Мне пора идти, пора идти, – шептала она.
Но радость Гуччо передалась ей, и она почувствовала себя сильнее. Хотя ровно ничего не изменилось, Мари, однако, приободрилась, просто потому что Гуччо был теперь посвящен в ее тайну.
– Увидите, вот увидите, какая нас ждет прекрасная жизнь, – повторял он, провожая ее до садовой калитки.
Велико милосердие и мудрость того, кто препятствует человеку прозревать будущее, одновременно даруя ему сладость воспоминания и бодрящую силу надежды. Лишь у немногих людей хватило бы мужества заглянуть за эту завесу. Если бы двое наших супругов, если бы эти влюбленные знали, что им суждено увидеться еще один-единственный раз, и только через десять лет, они, быть может, в тот же миг лишили бы себя жизни.
Весь обратный путь, пролегавший среди лугов, усеянных золотыми купавками, среди цветущих яблонь, Мари пела. Ей захотелось непременно остановиться на берегу Модры и нарвать ирисов.
– Это для нашей часовни, – пояснила она.
– Поторопитесь, мадам, – умоляла служанка, – вам достанется.
Возвратясь в замок, Мари прошла прямо в свою спальню и вдруг почувствовала, что земля уходит у нее из-под ног. Посреди комнаты стояла мадам Элиабель и рассматривала платье, которое Мари нынче утром распустила в талии. Все туалеты Мари были разложены на постели, и каждая ведь была уширена в пояснице.
– Откуда ты с таким запозданием? – сухо спросила мадам Элиабель.
Мари выронила из рук ирисы и не произнесла ни слова.
– Можешь молчать, я и сама все узнаю, – продолжала мадам Элиабель. – Раздевайся!
– Матушка! – сдавленным голосом произнесла Мари.
– Раздевайся, слышишь, я же велела тебе раздеться! – крикнула мадам Элиабель.
– Ни за что, – отрезала Мари.
Ответом ей была звонкая пощечина.
– Будешь теперь слушаться? Покаешься в своем грехе?
– Я ни в чем не грешна, – с тем же яростным упорством ответила Мари.
– А почему ты пополнела? Откуда это взялось? – спросила мадам Элиабель, показывая на разбросанную по кровати одежду.
Ее гнев рос с каждой минутой, ибо перед ней стояло не прежнее послушное дитя, а женщина, и женщина эта вдруг осмелилась ей перечить.
– Ну да, я буду матерью; ну да, это от Гуччо, – воскликнула Мари, – и мне нечего краснеть, ибо я не согрешила. Гуччо мой законный супруг.
Мадам Элиабель не поверила рассказу о венчании в полуночный час. Впрочем, даже церковное таинство не могло, по ее мнению, освятить этот союз. Мари осмелилась преступить родительскую волю, нарушила запрет, наложенный матерью и старшим братом. И кроме того, этот итальянский монах, может быть, вовсе даже и не монах. Нет, нет, она положительно не верит в бракосочетание.
– В мой смертный час, слышите ли, матушка, в моей предсмертной исповеди я буду твердить то же самое! – повторяла Мари.
Целый час длилась буря, вслед за чем мадам Элиабель заперла дочь на замок.
– В монастырь! В монастырь для кающихся девиц, вот куда ты отправишься! – крикнула она через дверь.
А Мари, рыдая, упала на кровать среди своих разбросанных платьев.
Мадам Элиабель до вечера прождала сыновей, умчавшихся с зарей на охоту, и сразу же поведала им о случившемся. Семейный совет длился недолго. Оба молодых человека пришли в ярость, особенно распалился Пьер, который считал себя чуть ли не главным виновником драмы, ибо заступался за Гуччо, и теперь предлагал один план кровожаднее другого. Их сестру обесчестили, над ними надругались в их собственном доме. И кто? Какой-то ломбардец! Ростовщик! Да они проткнут ему брюхо, пригвоздят к дверям его лавочки.
Братья вооружились бердышами, вскочили на своих коней, которых только завели в конюшню, и помчались в Нофль.
А Гуччо, слишком взволнованный, чтобы уснуть, шагал по своему садику, вдыхая благовония ночи, сиявшей звездами. Весна в Иль-де-Франс достигла расцвета; воздух был сладостно свеж, весь напоен благоуханием соков и росы.
В глубокой сельской тишине приятно было слушать скрип сапожков по песку… раз громче… раз тише… Грудь Гуччо не вмещала всего этого блаженства.
«И подумать только, – шептал он про себя, – что всего полгода назад я умирал на жестком больничном ложе. До чего же славно жить!»
Теперь, когда над его молодостью уже нависла неясная угроза, он мечтал, мечтал о будущем счастье. Он видел себя окруженным многочисленным потомством – в жилах его сыновей будет течь пополам со свободной сиенской кровью благородная кровь Франции. Он решил переделать свое имя на французский лад, именовать себя мессир Бальон де Нофль. Король, конечно, пожалует ему сеньорию, и сын, которого носит под сердцем Мари, – ибо Гуччо не сомневался, что у него родится именно мальчик, – в один прекрасный день станет рыцарем.
Он весь еще находился во власти своих мечтаний, когда до слуха его донесся частый топот копыт по нофльской мостовой, внезапно затихший у ворот конторы; и сразу же ворота затрещали под чьими-то яростными ударами.
– Где этот мошенник, где этот висельник, где этот иудей? – прогремел кто-то, и Гуччо узнал голос Пьера де Крессэ.
И так как никто не спешил открывать ворота, братья начали молотить по дубовым створкам рукоятками бердышей. Гуччо машинально схватился за пояс. При нем не оказалось даже кинжала. Затем послышались тяжелые шаги Рикара, спускавшегося с лестницы.
– Иду! Иду! – ворчал главный приказчик, недовольный тем, что прервали его сладкий сон.
Заскрипели щеколды, с мягким стуком упала перекладина, закрывавшая ворота, и сразу же начался яростный спор, отрывки которого доносились до Гуччо.
– Где твой хозяин? Нам нужно его немедленно видеть!
Гуччо не расслышал ответа Рикара, зато разобрал вопли братьев Крессэ, становившиеся все громче.
– Он обесчестил нашу сестру! Этот пес, этот ростовщик! Не уйдем, пока не спустим с него шкуру.
Спор закончился громким воплем. Очевидно, Рикара ударили чем-то тяжелым.
– Свету давай! – орал Жан де Крессэ.
Затем голос Жана загремел уже в доме:
– Эй, Гуччо, куда ты запрятался? Значит, ты только с девицами такой храбрый! А ну-ка, покажись, посмей, трус поганый!
На городской площади захлопали ставни. Обыватели переговаривались вполголоса, но ни один человек не вышел на улицу. В глубине души они были даже довольны: будет о чем посудачить, неплохо и то, что такую ловкую шутку сыграли с господами из замка, с этими барчуками, которые замучили горожан повинностями да еще глядят на них сверху вниз. Если уж выбирать, то им больше по душе был ломбардец, однако ж не до такой степени, чтобы за него заступаться, подставлять спину под удары.
Гуччо не мог пожаловаться на отсутствие храбрости, но у него хватило рассудка не броситься на непрошеных гостей; да и какой смысл было идти с голыми руками против двух бесноватых, вооруженных с ног до головы.
Пока братья де Крессэ обшаривали дом и срывали свой гнев на ни в чем не повинной мебели, Гуччо бросился к конюшне. Во мраке до него долетел жалобный крик Рикара:
– Книги! Наши книги!
«Ну и пусть, – подумал Гуччо, – сундуков им не взломать».
Скупого лунного света все же хватило на то, чтобы наспех взнуздать коня и кинуть ему на спину седло; Гуччо на ощупь затянул подпругу, вскочил, вцепившись в конскую гриву, на коня и выехал через садовую калитку. Так он покинул нофльское отделение банка Толомеи.
Братья Крессэ, услышав конский галоп, бросились к окнам.
– Удирает, мерзавец, удирает! Скачет по дороге в Париж. Ату, ату! Эй, смерды, держи его!
Но никто, понятно, даже не подумал тронуться с места. Тогда братья выбежали из конторы и бросились в погоню.
Кобыла юного Гуччо была чистых кровей и целый день спокойно простояла в стойле. А кони братьев де Крессэ – обыкновенные деревенские клячи – до сих пор еще не отдышались после охоты, длившейся с утра до ночи. Под Ренмуленом одна из лошадей захромала, да так сильно, что пришлось ее бросить; и оба брата взгромоздились на одну лошадь, которая, к несчастью, оказалась еще и с запалом и выпускала из ноздрей воздух с таким шумом, словно по доске водили деревянным рашпилем.
Гуччо удалось оторваться от своих преследователей. На заре он доскакал до Ломбардской улицы и застал дядю еще в постели.
– Монах! Где монах? – закричал он.
– Какой монах? Опомнись, сынок! Что такое стряслось? Неужели ты решил вступить в монашеский орден?
– Да нет, zio Spinello[14], не издевайтесь надо мной. Мне необходимо найти монаха, который нас венчал, за мной гонятся, и моя жизнь в опасности.
Гуччо вкратце рассказал дяде все происшествия вчерашнего дня; необходимо найти монаха и доказать, что он действительно обвенчан с Мари. Толомеи слушал племянника, широко открыв один глаз и прижмуря другой. Затем зевнул раз, еще раз, что взорвало его племянника.
– Да не волнуйся ты так! Твой монах умер, – наконец сказал Толомеи.
– Умер? – переспросил Гуччо.
– Ну да, умер! Дурацкая женитьба спасла тебя от той же участи; ибо, если бы ты согласился на предложение его светлости Робера поехать в Артуа и отвезти его послание, мне бы не пришлось печалиться об участи моих внучатых племянников, которых ты собираешься мне подарить, на что я, кстати сказать, не давал тебе благословения. Фра Винченцо убили возле Сен-Поля люди Тьери д'Ирсона, которые его выследили. При нем было сто ливров, моих собственных сто ливров! Дорого же мне обходится его светлость Робер Артуа!
– Questo e un colpo tremendo![15] – простонал Гуччо.
Толомеи позвонил слуге и велел ему принести одежду и таз теплой воды.
– Но что же мне теперь делать, дядя Спинелло? Как же мне доказать, что я действительно супруг Мари?
– Это дело последнее, – отозвался Толомеи. – Если даже твое имя и имя твоей девицы были бы по всей форме занесены в церковные книги, и то бы это не помогло. Так или иначе, ты женился на девушке из дворянской семьи без согласия ее родных. Молодцы, который за тобой гонятся, имеют полное право пустить тебе кровь, ничем при том не рискуя. Они благородного происхождения, а такие люди могут убивать безнаказанно. Самое большее – им придется уплатить штраф, полагающийся за жизнь ломбардца, чуть дороже, всего на несколько ливров, чем за шкуру еврея, и значительно меньше, чем за самого последнего своего смерда, если этот смерд – француз по рождению. Пожалуй, их даже поздравят с удачей.
– Значит, я здорово попался.
– Что верно – то верно, – заметил Толомеи, погружая свою пухлую физиономию в воду.
Несколько минут он блаженно отфыркивался, затем вытер лицо куском полотна.
– Видать, мне и сегодня не удастся побриться!.. Ах, per Bacco! Я такой же болван, как и ты.
Впервые с начала их разговора лицо Толомеи выразило тревогу.
– Прежде всего тебя требуется упрятать получше, – продолжал он. – И во всяком случае, не у наших ломбардцев. Если твои преследователи не постеснялись всполошить весь городок, то, не обнаружив тебя на месте, они наверняка обратятся с ходатайством к властям, пошлют дозорных искать обидчика у ломбардцев, и через два дня красавчика Гуччо схватят. Ах, хорошо же я буду выглядеть перед моими компаньонами, и все из-за тебя! Правда… есть еще монастыри…
– Нет, нет, хватит с меня монахов! – отозвался Гуччо.
– Ты прав, им опасно доверять. Дай-ка подумать… Ну, а Боккаччо?
– Боккаччо?
– Ну да, твой дружок Боккаччо, приказчик Барди.
– Но, дядюшка, он тоже ломбардец, как и мы все, да кроме того, его сейчас нет во Франции.
– Знаю, но он тут приглянулся одной даме, парижанке, от которой прижил внебрачного сына.
– Верно, он мне об этом рассказывал.
– Она, видимо, сговорчивая душа и уж тебе наверняка посочувствует. Попросишь у нее приюта… А я приму твоих миленьких шуринов; я сам ими займусь… если только, конечно, они не набросятся на меня и еще до вечера не лишат тебя дяди.
– О нет, дядюшка, я уверен, что вы ничем не рискуете. Они хоть и дикари, но люди благородные. Они отнесутся с уважением к вашим годам.
– Хороша броня – старческая подагра!
– А может быть, они притомятся в дороге и вообще сюда не приедут.
Толомеи внезапно вынырнул из широкого платья, которое надевал поверх рубашки.
– Навряд ли, – заметил он. – Во всех случаях они подадут жалобу и затеют против нас процесс… придется мне побеспокоить кого-нибудь из вельмож, чтобы замять дело, пока еще не вспыхнул скандал… Валуа? Валуа обещает, но не выполняет. Робер Артуа? Но это все равно что нанять городских герольдов и приказать им повсеместно разнести новость под звуки рожков.
– Королева Клеменция! – воскликнул Гуччо. – Она меня очень полюбила во время путешествия.
– Я тебе уже как-то говорил насчет этого! Королева обратится к королю, король обратится к канцлеру, а канцлер подымет на ноги весь парламент. Подумал ты, с каким лицом мы предстанем перед судьями?
– А почему бы не Бувилль?
– Прекрасная мысль, – подхватил Толомеи, – более того, первая здравая мысль, пришедшая тебе в голову за последние полгода. Бувилль… Ну конечно же… он звезд с неба не хватает, но ему верят, поскольку он был камергером короля Филиппа. Ни в каких интригах он не участвует и пользуется репутацией человека честного…
– Кроме того, он очень меня любит, – заметил Гуччо.
– Слышали, слышали! Решительно весь свет тебя любит! Ох, меньше бы любви было бы нам только на пользу. Иди спрячься у дамы своего друга Боккаччо… и, ради бога, сделай так, чтобы хоть она не слишком тебя полюбила! А я мчусь в Венсенн и переговорю с Бувиллем. Ух, чего только ради тебя не приходится делать! Бувилль, кажется, единственный человек, который мне ничего не должен, и к нему-то приходится обращаться с просьбой.
Глава IXТраур над Венсенном
Когда мессир Толомеи, сопровождаемый слугой, въехал на сером муле во внешний двор Венсеннского замка, он удивился царившей там суматохе: самые различные люди – слуги, конюшие, вооруженная стража, сеньоры и легисты – суетливо сновали взад и вперед, но все происходило в полной тишине, словно люди, животные и вещи разучились издавать какие бы то ни было звуки.
Весь двор был устлан соломой, чтобы заглушить скрип колес и шорох шагов. Все говорили вполголоса.
– Король при смерти, – пояснил Толомеи какой-то сеньор, к которому ломбардец обратился с вопросом.
Казалось, никто уже не охранял внутренние покои замка, и лучники пропускали туда всех без разбора. Вор или убийца мог свободно проникнуть в королевскую опочивальню, и никто не подумал бы его задержать. Послышался шепот:
– Аптекарь, пропустите аптекаря.
Из потайной двери вышли придворные, неся покрытые куском ткани тазы, содержимое коих предназначалось лекарям для осмотра.
Лекари, которых опознавали по одежде, шушукались у дверей, поверх монашеской сутаны они носили коротенькую мантию, а голову их венчала скуфейка, похожая на клобук. Костоправы щеголяли в холщовых кафтанах с узкими длинными рукавами, и из-под их круглых шапочек свисал белый шарф, закрывавший щеки, затылок и плечи.
Толомеи стал расспрашивать о случившемся. Еще позавчера у короля начались боли, но он, уже привыкнув к своему обычному недугу, не обратил на это внимания и даже отправился на следующий день в послеобеденные часы играть в мяч; во время игры он разгорячился и попросил воды. Отхлебнув глоток, король тут же согнулся вдвое от боли, и у него началась рвота, так что он вынужден был лечь в постель. За ночь состояние настолько ухудшилось, что Людовик сам пожелал причаститься.
Мнения врачей о причине возникновения заболевания расходились; одни ссылались на припадки удушья, мучившие больного, заявляли, что развитию недуга способствовала холодная вода, которую он выпил, разгоряченный игрой; по мнению других, вода не могла сжечь ему нутро до такой степени, чтобы он «ходил под себя кровью».
Сбитые с толку загадочностью симптомов, скованные в своих действиях и решениях, как то сплошь и рядом бывает, когда у одра слишком высокого пациента собирается слишком много лекарей, они ограничивались успокаивающими средствами, и никто не рискнул предложить более действенное лечение, боясь, как бы именно его не обвинили в смерти больного.
Придворные намеками говорили о порче, стараясь всем своим видом показать, что им-то известно многое, о чем другие не знают. И к тому же королевский двор уже волновали иные заботы. Кто будет регентом? Кое-кто высказывал сожаление, что граф Пуатье находится в отлучке, другие, напротив, радовались этому обстоятельству. Выразил ли король свою волю по этому поводу? На сей счет ничего известно не было. Однако король призвал к себе канцлера, чтобы продиктовать приписку к своему завещанию.
Сопровождаемый взволнованным шушуканьем, Толомеи беспрепятственно добрался до входа в опочивальню, где умирал государь. Дальше его не пропустили камергеры, сдерживавшие напор толпы; у ложа больного разрешалось находиться лишь членам королевской семьи и лицам из ближайшего окружения, а их было не так уж мало.
Поднявшись на цыпочках, капитан ломбардских банкиров сумел разглядеть поверх сплошного заслона плеч и голов Людовика Х; король полусидел, опершись на подушки; лицо его, сильно осунувшееся со вчерашнего дня, уже было отмечено печатью смерти. Положив одну руку на грудь, а другую – на живот, он судорожно стискивал зубы, очевидно, стараясь сдержать стоны.
Кто-то прошел мимо Толомеи, громко шепча:
– Королеву, королеву, король зовет королеву…
Клеменция находилась в соседней комнате среди придворных дам, тут же были толстяк Бувилль, еле сдерживавший слезы, и Эделина. Уже сутки, как королева не смыкала глаз, почти ни разу не присела. И сейчас, когда в комнату вошел Валуа, весь в темном, как будто уже заранее надел траур, она продолжала стоять неподвижно, как изваяние, вперив взор куда-то вдаль, особенно похожая на изображение святых мучениц в неаполитанских храмах.
– Дорогая моя, славная моя племянница, – начал Валуа, – надо приготовиться к самому худшему.
«Я и так уже готова, – думала Клеменция, – и незачем говорить мне это. Значит, нам было отпущено всего-навсего десять месяцев счастья? Возможно, что и этот срок дарован сверх меры – велика милость господня ко мне, неблагодарной. Не смерть самое страшное, ведь мы обретем друг друга в жизни вечной, самое страшное – судьба младенца, который явится на свет лишь через пять месяцев, и Людовик его не увидит, и сын никогда не увидит отца, прежде чем сам не преставится. Как же господь дает на это свое соизволение?»
– Можете рассчитывать на меня, племянница, – продолжал Валуа, – я по-прежнему буду вам покровительствовать и никогда не выкажу в отношении вас ни холодности, ни равнодушия. Смело во всех делах полагайтесь на меня и думайте лишь о том, что вы носите под сердцем надежду Франции. Будем надеяться, что родится мальчик! Само собой разумеется, ваше теперешнее состояние не позволяет вам взять на себя бремя регентства, да и французам вряд ли придется по душе, если ими будет править иноземка. Бланка Кастильская – возразите вы… Конечно, конечно, но Бланка была королевой уже много лет до того. А французы еще не привыкли к вам, вас не знают. Моя обязанность снять с вас бремя власти, что, в сущности, никак не меняет моего положения…
В эту минуту вошел канцлер и доложил королеве, что ее требует король, но Валуа, прервав его властным движением руки, продолжал:
– С моей стороны вовсе даже не заслуга предложить вам сие, я, и только я, могу с пользой выполнять обязанности регента. Я сумею привлечь к управлению и вас, ибо желаю внушить французам любовь, которую они обязаны питать к матери своего будущего короля…
– Дядюшка, – вдруг громко воскликнула Клеменция, – Людовик еще жив. Соблаговолите молить бога, чтобы тот сотворил чудо, и, если таковое невозможно, отложите ваши попечения обо мне до кончины моего супруга. И прошу вас, не задерживайте меня, дайте мне занять мое место, ибо место мое у одра Людовика.
– Конечно, племянница, конечно, но все же, будучи королевой, следует подумать о многом. Мы не должны и не можем предаваться печали, как простые смертные. Людовик обязан твердо выразить свою волю относительно регентства.
– Эделина, не оставляй меня, – шепнула королева кастелянше.
И, направляясь в опочивальню, Клеменция бросила на ходу Бувиллю:
– Друг мой, дорогой мой друг, не могу я этому поверить, скажите, что это неправда!
Слова королевы переполнили чашу страданий старика, и он громко зарыдал.
– Когда я подумаю, только подумаю, – твердил он, – что ведь я сам, сам ездил за вами в Неаполь!
Эделина, с тех пор как стало известно о болезни короля, ни на шаг не отходила от королевы, та обращалась к ней за каждым пустяком, так что придворные дамы уже начали коситься на кастеляншу. Умирал король, человек, чьей первой любовницей она была, которого любила со всей покорностью, потом ненавидела со всей непримиримостью, а она застыла в каком-то странном равнодушии. Она не думала ни о нем, ни о себе. Казалось, все воспоминания умерли в ее душе раньше, чем скончался тот, кто был средоточием этих воспоминаний. Вся сила ее чувств была направлена на королеву, на ее подругу. И если Эделина мучилась сейчас, то лишь муками Клеменции.
Королева прошла через комнату, поддерживаемая под руку Эделиной и Бувиллем.
Заметив Бувилля, Толомеи, стоявший в дверях, вдруг вспомнил причину своего посещения Венсенна.
«Сейчас и впрямь не время беседовать с Бувиллем. А братцы Крессэ, конечно, уже явились. Ах, до чего же некстати он умирает», – думал банкир.
В эту минуту его притиснула к стене какая-то необъятная туша: графиня Маго, с засученными, по обыкновению, рукавами, энергично пролагала себе путь среди толпы. Хотя всем было известно о ее опале, никто не удивился появлению графини: в подобных обстоятельствах ей, ближайшей родственнице и пэру Франции, полагалось быть у королевского одра.
На лице Маго застыло притворное выражение безграничного изумления и столь же безграничной скорби.
Пробившись в королевскую опочивальню, она прошептала, однако достаточно отчетливо, чтобы ее расслышали окружающие:
– Двое в столь короткий срок! Это же и впрямь чересчур. Бедная Франция!
Крупным солдатским шагом она приблизилась к толпившейся вокруг королевского ложа родне. Карл де ла Марш, сложив на груди руки, нахмурив красивое лицо, стоял между своими кузенами Филиппом Валуа и Робером Артуа.
Маго протянула Роберу обе руки, скорбно взглянула на него, как бы давая понять, что волнение мешает ей говорить и что в такой день следует забыть все распри. Потом она рухнула на колени возле королевского ложа и произнесла прерывающимся голосом:
– Государь мой, молю вас простить мне все огорчения, которые я вам причинила.
Людовик взглянул на Маго, вокруг его огромных бесцветных глаз залегли темные круги – тень смерти. Под ним только что на глазах у всех меняли судно; в этом малоприятном положении, стараясь овладеть собой, он впервые почти обрел величие и нечто истинно королевское, чего так не хватало ему при жизни.
– Прощаю вас, кузина, если вы покоритесь власти короля, – ответил он как раз у ту минуту, когда судно подсунули под одеяло.
– Государь, клянусь, клянусь вам в этом! – ответила Маго.
И большинство присутствующих были искренне взволнованы, видя грозную графиню, наконец-то согнувшую выю и покорившуюся королевской воле.
Робер Артуа, прижмурив глаза, шепнул на ухо Филиппу Валуа:
– Лучше сыграть она не могла, если бы даже собственноручно отправила его на тот свет.
И в уме Робера родилось первое подозрение.
Сварливого схватил новый приступ колик, и он положил руку на живот. Губы раздвинулись, обнажив стиснутые зубы; пот струился по лицу и обильно смачивал волосы. Через несколько секунд боль, по-видимому, отпустила его, и он проговорил:
– Так вот оно каково, страдание, вот каково! Да простит мне бог все страдания, которые я причинял.
Он откинулся на подушки и уставился на Клеменцию долгим взглядом.
– Кроткая моя! Душенька моя, как же трудно мне с вами расставаться! Я хочу, чтобы этот замок достался вам, ибо здесь мы любили друг друга. Этьен! Этьен! – произнес он, протянул руку в сторону канцлера де Морнэ, который сидел у изголовья, разложив на коленях листки для записи королевской воли. – Запишите, что я завещаю королеве Клеменции замок в Венсеннском лесу… и я хочу, чтобы ей выплачивали также двадцать пять тысяч ливров ренты.
– Людовик, милый мой супруг, – произнесла Клеменция, – не думайте больше обо мне, вы и так меня слишком одарили. Но ради бога, подумайте о тех, кого вы обидели: вы обещали…
– Говорите, говорите, душенька, все будет так, как вы пожелаете.
Клеменция положила руку на плечо Эделины.
– Ее дочь, – шепнула она.
Брови умирающего сошлись к переносью, как будто он пытался достичь мыслью, уже такой далекой теперь, области воспоминаний.
– Итак, вы знали, Клеменция? – произнес он. – Ну что ж, пусть дочь Эделины будет аббатисой в королевском аббатстве: я так хочу.
Эделина склонила голову.
– Да наградит вас господь, ваше величество.
– А кто еще? – произнес король. – Кого я обидел? Ах да, моего крестника Луи де Мариньи. Пусть доведут до его сведения, что я раскаиваюсь в том, что опозорил его отца.
И он приказал внести в завещание пункт, по которому Луи де Мариньи назначалась рента в десять тысяч ливров.
– Не всякому посчастливилось быть сыном висельника, – шепнул Робер Артуа своим соседям. – Это куда выгоднее, чем иметь батюшку, который, как, скажем, мой, погиб в честном бою.
Карл Валуа, подошедший в эту минуту к их группе, подхватил:
– Завещать нетрудно, а вот откуда я возьму деньги, чтобы выполнить королевскую волю? И он незаметно махнул Этьену де Морнэ, уже исписавшему целый лист, чтобы тот поскорее дал завещание на подпись. Канцлер понял намерения Валуа и послушно протянул бумагу королю. Людовик нацарапал в конце листа подпись пером, которое ему вложили в руку. Потом обвел взглядом всех присутствующих, как будто его томила какая-то тайная забота и он старался отыскать среди родных того, кто бы мог ему помочь.
– Что вам угодно, Людовик? – спросила Клеменция.
– Отец, – прошептал он.
И присутствующие решили, что начинается бред. На самом же деле Людовик пытался вспомнить, что делал его отец в свой смертный час полтора года назад. Затем он обернулся к своему исповеднику, монаху-доминиканцу де Пуасси, и пробормотал:
– Чудо… Отец передал мне тайну королевского чуда… Кому мне ее передать?
Карл Валуа сразу же выступил вперед, не желая и тут упустить ни крохи власти, падающей с монаршего стола. Как бы ему хотелось получить право наложения рук на недужных и исцелять их от золотухи!
Но доминиканец уже склонился к уху Людовика и разрешил его сомнения. Короли могут умирать, даже не раскрыв рта: Святая церковь бдит над ними. Если у Людовика родится сын, обряд чуда будет ему открыт в свое время.
Тогда взор Людовика обратился к Клеменции и остановился на ее лице, груди, ее драгоценном лоне, и еще долго умирающий, собрав последние силы, глядел на пополневший стан супруги, как бы надеясь передать тому, кто еще не появился на свет, все то, что получил он сам – потомок королевского дома, царствовавшего три столетия.
Происходило это 4 июня 1316 года.
Глава XТоломеи молится за короля
Когда Толомеи, уже на закате солнца, возвратился домой, главный приказчик сообщил ему, что в каморке перед кабинетом банкира его поджидают двое деревенских сеньоров.
– Видать, они сильно гневаются, – добавил приказчик. – Сидят здесь с девятичасовой молитвы, ничего не ели и, говорят, с места не сдвинутся, пока вас не повидают.
– Так, так! Я знаю, кто они, – ответил Толомеи. – Закройте двери и соберите в моем кабинете всех людей – приказчиков, слуг, конюхов и служанок. Да пусть поторопятся! Звать всех!
Затем банкир стал медленно подниматься по лестнице неуверенными шагами старца, обремененного бедами; на секунду остановился на площадке, прислушиваясь к суматохе, начавшейся в доме по его приказу, и, когда на нижних ступеньках показались фигуры слуг, он, держась за голову, вошел в приемную.
Братья де Крессэ поднялись с места, и Жан, направившись к банкиру, завопил:
– Мессир Толомеи, мы явились…
Толомеи остановил его движением руки.
– Знаю, – произнес, вернее, простонал он, – знаю, кто вы такие, и знаю даже, что вы мне скажете. Но все это пустое по сравнению с моей скорбью.
Так как Жан снова открыл рот, банкир обернулся к дверям и обратился к собравшейся у порога челяди:
– Входите, друзья мои, входите все; сейчас вы услышите из уст вашего хозяина страшную весть. Ну, входите же, детки.
В мгновение ока комната наполнилась людьми, и, если бы братьям Крессэ вздумалось хоть пальцем тронуть хозяина дома, их немедленно бы разоружили.
– Но, мессир, что это значит? – в гневе и нетерпении спросил Пьер.
– Минуточку, минуточку, – отозвался Толомеи. – Все должны узнать, все.
Братья Крессэ тревожно переглянулись – уж не намерен ли банкир обнародовать их позор? Это отнюдь не входило в их расчеты.
– Все в сборе? – спросил Толомеи. – А теперь, друзья, выслушайте меня.
И тут… не произошло ничего. Воцарилось долгое молчание. Толомеи закрыл лицо руками, и присутствующим показалось, что он плачет. Когда он отнял от лица руки, из единственного открытого глаза и впрямь катились слезы.
– Милые мои друзья, дети мои, – проговорил она наконец. – Свершилось самое ужасное! Наш король… да, да, наш обожаемый король только что испустил дух.
Голос его прервался, и Толомеи яростно стукнул себя кулаком в грудь, как будто именно он был повинен в кончине государя. Воспользовавшись минутой всеобщего замешательства, он скомандовал:
– А теперь все на колени, и помолимся за его душу.
Сам он первый тяжело рухнул на пол, и все присутствующие последовали его примеру.
– Ну, мессиры, скорее преклоните колени! – с упреком обратился он к братьям Крессэ, которые застыли на месте, оглушенные всем происходившим, – только одни они продолжали стоять.
– In nomine patris… – начал Толомеи.
Слова молитвы покрыли пронзительные крики. Это служанки Толомеи, все родом из Италии, начали дружно причитать, следуя лучшим образцам итальянских плакальщиц.
– Requiescat…[16] – хором подхватили присутствующие.
– Ох, да какой же он был хороший! Какой чистой души! Какой набожный! – надрывалась стряпуха.
И все служанки и все прачки зарыдали еще пуще, натянув подолы юбок на головы и закрыв ими лица.
Толомеи поднялся с колен и прошелся среди своих подчиненных.
– Молитесь, молитесь горячее! Да, он был чист душой, да, он был святой! А мы, мы – грешники, неисправимые грешники, вот мы кто! Молитесь и вы, молодые люди, – сказал он, нажимая ладонями на макушки коленопреклоненных братьев Крессэ. – И вас тоже в свой час подкосит смерть. Кайтесь же, кайтесь!
Представление длилось добрых полчаса. Затем Толомеи распорядился:
– Заприте двери, закройте прилавки. Нынче день траура, вечерняя торговля отменяется.
Слуги удалились, наплакавшись вволю, шмыгая носом. Когда главный приказчик проходил мимо Толомеи, тот шепнул ему:
– А главное, никому не платить. Возможно, золото будет идти по новому курсу.
Спускаясь с лестницы, женщины продолжали причитать, и плач их не утихал весь вечер и даже всю ночь. Одна старалась перещеголять другую в голосистости.
– Он был нашим благодетелем! – вопили они. – Никогда, никогда не будет у нас такого доброго государя!
Толомеи опустил ковер, закрывавший вход в его кабинет.
– Вот, – сказал он, – вот! Так проходит мирская слава!
Братья Крессэ были окончательно укрощены. Их личная драма неожиданно утонула в бедствии, обрушившемся на Францию.
Кроме того, они сильно устали. Весь предыдущий день они провели на охоте, гоняясь за зайцем, потом скакали всю ночь, и как скакали!
Их появление рано поутру в столице, куда они въехали вдвоем на одной запаленной кляче, в рваных кафтанах, перешитых из охотничьих костюмов их покойного батюшки, вызвало дружный смех прохожих. Сорванцы-мальчишки с криком бежали за ними следом. И конечно, они заплутались в лабиринте улиц Ситэ. С голода им подвело животы, а в двадцать лет такие вещи переносятся с трудом. К тому же роскошный вид особняка Толомеи здорово сбил с них если не злобу, то, во всяком случае, спесь. Это богатство, эта резная мебель, эмали, безделушки из слоновой кости… да что там, любой из этих вещиц хватило бы с лихвой, чтобы спасти от разрушения их замок… А челядь! Сколько ее и как одета! Получше, чем сиятельные владельцы поместья Крессэ. «В конце концов, – думали братья, не смея признаться друг другу в крамольных мыслях, – возможно, мы и сглупили, выказав себя чересчур щепетильными в отношении чистоты крови, – такое богатство стоит любых дворянских грамот».
– Ну-с, добрые мои друзья, – проговорил Толомеи фамильярным тоном, прозвучавшим вполне уместно после общей молитвы, – а теперь вернемся к нашему злосчастному делу, коль скоро, что бы ни происходило, мы-то, грешные, живы и жизнь идет своим чередом. Хотя иные уходят от нас. Вы, конечно, желаете побеседовать со мной о моем племяннике. Ах, разбойник! Ах, мошенник! Подстроить такое мне, мне, который осыпал его благодеяниями! Бесстыдный проходимец! Только этой беды не хватало в такой день… Я знаю, мессиры, все знаю: он мне нынче утром прислал записку, мне – человеку, сраженному бедами!
Толомеи стоял перед братьями Крессэ, ссутулившись, потупив взор, в позе человека, убитого судьбой.
– И трус к тому же, – продолжал он. – Трус, как ни стыдно мне в этом признаваться, мессиры. Не посмел явиться мне на глаза и сразу же удрал в Сиену. Сейчас он должен быть уже далеко. Ну что же, друзья мои, мы с вами предпримем?
Слова эти банкир проговорил доверительным тоном, будто полностью полагался на суд братьев Крессэ, чуть ли не требовал от них совета. Братья переглянулись. По-разному рисовалась им встреча с обидчиком, но уж этого они никак не могли себе представить.
Толомеи наблюдал за незваными гостями сквозь прижмуренные веки левого, обычно плотно прикрытого глаза. «Ну вот и прекрасно, – думал он, – они у меня в руках и не опасны, теперь самое главное – найти способ отправить их домой, не израсходовав ни гроша».
Внезапно он выпрямил свой согбенный стан.
– Да, я лишу его наследства! Слышите, лишу его наследства! Ты от меня, несчастный, гроша ломаного не получишь! – гремел он, тыча рукой куда-то вбок, где, по его соображениям, должна была находиться Сиена. – Ни гроша! Никогда! Все оставлю на бедных и на монастыри! А если он, голубчик, попадется мне на пути, я тут же его предам в руки правосудия. Увы! Увы, – добавил он плачущим голосом, – король скончался.
Братьям пришлось чуть ли не утешать своего обидчика.
А Толомеи решил, что они уже достаточно подготовлены и настала пора их образумить. Он принимал все их жалобы, соглашался со всеми их упреками, больше того, сам забегал вперед. Но теперь-то что делать? К чему затевать процесс: это накладно, особенно для людей небогатых, да еще когда преступник находится вне досягаемости и через неделю будет уже за рубежами Франции! Разве таким способом восстановишь честное имя их сестры? Скандал только повредит семейству Крессэ. Толомеи согласен еще раз пойти на жертвы. Он попытается исправить совершенное злодеяние; у него высокие и могущественные покровители; он дружен с его высочеством Валуа, который, по всей видимости, будет назначен регентом, и с мессиром де Бувиллем он тоже в самых наилучших отношениях… Общими усилиями подыщут какое-нибудь укромное местечко, где Мари втайне произведет на свет дитя, зачатое во грехе, – словом, все постараются устроить. Временно ее можно будет помесить в монастыре, и пусть она вдалеке от чужих взоров кается в содеянном. Пусть положатся на него, на Толомеи! Разве он не дал достаточных доказательств своего великодушия сеньорам де Крессэ, отсрочив их долг в сумме трехсот ливров?
– Стоило мне захотеть – и ваш замок уже два года назад перешел бы ко мне. А я захотел? Нет. Вот видите.
Братья Крессэ, и без того уже сбитые с толку, смекнули, что банкир, обращаясь к ним с чисто родительскими увещеваниями, в действительности грозит им.
– Итак, условимся, я от вас ничего не требую, – добавил он.
Но поскольку дело это подсудное, замять его нелегко, а судьи вряд ли благосклонно взглянут на то, что братья согласились принять от Гуччо столько благодеяний.
В сущности, они славные малые; сейчас они тихонько отправятся в харчевню и, плотно поужинав, лягут спать – конечно, все расходы по их содержанию берет на себя Толомеи – и пусть ждут, пока он все не устроит наилучшим для них образом. Он надеется, что вскоре сумеет сообщить им добрые вести.
Пьер и Жан де Крессэ сдались на уговоры банкира и чуть ли не растроганно пожали ему на прощание руку.
Дождавшись их ухода, Толомеи тяжело опустился в кресло. Он чувствовал себя окончательно разбитым.
«Господи, хоть бы король и в самом деле умер», – прошептал он. Ибо, когда Толомеи уходил из Венсеннского дворца, король Людовик X еще дышал; впрочем, ясно было – жить королю осталось недолго.
Глава XIКто будет регентом
Людовик X Сварливый испустил дух сразу же после полуночи.
Впервые за триста двадцать девять лет король Франции умирал, не оставив наследника мужеска пола, которому по традиции можно было бы передать корону.
Его высочество Карл Валуа, обычно столь рьяно бравшийся за хлопоты, связанные с официальными придворными обрядами, будь то крестины или похороны, проявил полнейшее равнодушие касательно погребения своего племянника.
Он призвал к себе первого камергера Матье де Три и ограничился кратким распоряжением:
– Все должно быть сделано, как в прошлый раз!
Его терзали иные заботы. Утром он наспех собрал Совет, но не в Венсенне, где пришлось бы приглашать королеву Клеменцию, а в Париже, во дворце Ситэ.
– Пусть наша дражайшая племянница выплачет свое горе, – заявил он, – а мы, в свою очередь, постараемся не повредить бесценной ноше, которую носит она под сердцем.
Было решено, что королеву будет представлять Бувилль. Все знали его как человека покладистого, отчасти тяжелодума и поэтому не опасались с его стороны никакого подвоха.
Совет, собранный Карлом Валуа, походил одновременно и на семейное сборище, и на совет государственных мужей. Кроме Бувилля, присутствовали Карл де ла Марш, брат покойного короля, Луи Клермонский, Робер Артуа, Филипп Валуа, которого пригласили по настоянию отца, канцлер де Морнэ и Жан де Мариньи, архиепископ Санский и Парижский, ибо весьма полезно заручиться поддержкой высшего духовенства, а Жан де Мариньи связан с кланом Валуа.
Нельзя было также не пригласить на совет графиню Маго, которая, как и Карл Валуа, являлась единственным пэром Франции, находившимся в данное время в Париже.
Людовик д'Эвре, которого Валуа постарался как можно дольше не извещать о болезни их племянника, прибыл только сегодня утром из Нормандии; лицо его осунулось, и он то и дело проводил ладонью по глазам.
Обратившись к Маго, он заявил:
– Весьма сожалею, что здесь нет Филиппа.
Карл Валуа уселся в королевское кресло на верхнем конце стола. Как ни пытался он напустить на себя скорбный вид, чувствовалось, что ему приятно восседать выше всех.
– Брат мой, мой племянник, мадам, мессиры, – начал он, – мы собрались здесь, сраженные печалью, дабы решить вопросы, не терпящие отлагательств: нам предстоит выбрать хранителей чрева, кои обязаны будут от нашего имени оберегать беременность королевы Клеменции, а также назначить правителя государства, ибо не должно быть перерыва в выполнении королевской власти. Прошу вашего совета.
Он говорил уже как настоящий владыка. Его тон и повадки пришлись не совсем по душе графу д'Эвре.
«Бедняге Карлу решительно всегда не хватало, да и сейчас не хватает деликатности и здравого смысла, – подумал он. – До сих пор – это в его-то годы! – он полагает, что вся сила авторитета – в королевском венце, меж тем как самое главное не венец, а голова, на которую он возложен…»
Граф не мог простить брату ни «грязевого похода», ни прочих его пагубных советов, принесших печальную славу недолгому царствованию Людовика.
Так как Карл Валуа, не дожидаясь ответа, начал развивать свою мысль и, умышленно связывая оба вопроса, предложил, чтобы хранителей чрева назначил сам регент, граф д'Эвре прервал его:
– Если вы, брат мой, пригласили нас сюда, чтобы мы молча слушали ваши речи, то мы с таким же успехом могли бы сидеть дома. Соблаговолите же выслушать нас, поскольку нам есть что сказать!.. Выбор регента – это одно дело, которое уже имело прецеденты, и зависит оно от воли Совета пэров. Выбор хранителя чрева – другой вопрос, и мы можем решить его немедля.
– Имеете вы кого-нибудь в виду? – спросил Карл Валуа.
Д'Эвре провел ладонью по глазам:
– Нет, мессиры, я никого в виду не имею. Я лишь думаю, что мы должны назвать людей с безупречным прошлым, достаточно зрелых, которые уже дали доказательства, и немаловажные, своей честности и преданности нашему семейству.
Он говорил, и глаза всех присутствующих обратились к Бувиллю, сидевшему в нижнем конце стола.
– Следовало бы, конечно, назначить человека вроде сенешаля де Жуанвилль, – продолжал Людовик д'Эвре, – если бы преклонный возраст – а, как известно, ему скоро минет сто лет – не отяготил его недугами… Но, как я вижу, все взоры устремлены на мессира Бувилля, который был первым камергером при государе, нашем брате, служил ему верой и правдой и достоин всяческих похвал. Ныне он представляет молодую королеву Клеменцию. По моему разумению, лучшего выбора сделать нельзя.
Толстяк Бувилль в замешательстве потупил голову. Такова уж привилегия человека посредственного – самые разнообразные люди единодушно сходятся на его имени. Никто не опасался Бувилля, да и обязанность хранителя чрева – обязанность чисто юридического характера – имела, по мнению Валуа, второстепенное значение. Предложение д'Эвре было встречено всеобщим одобрением.
Бувилль поднялся, черты его лица выдавали неодолимое волнение. Наконец-то его сорокалетнее служение престолу получило признание.
– Великая честь для меня, даже слишком великая честь, мессиры, – заговорил он. – Даю клятву зорко охранять чрево королевы Клеменции, защищать ее против всяких нападок и покушений ценою собственной жизни. Но поскольку его высочество д'Эвре назвал здесь мессира де Жуанвилль, мне хотелось бы, чтобы его имя было названо рядом с моим, а если он не в силах, то имя его сына, дабы дух Людовика Святого… дабы дух его в лице его слуги тоже охранял королеву… равно как и дух короля Филиппа, моего господина, в лице моем – его слуги.
Никогда в жизни Бувилль не произносил на Совете столь длинной речи, и выразить все эти тонкие мысли оказалось нелегко. Особенно неясен получился конец фразы, но присутствующие поняли, что именно он хотел сказать, и одобрили его намерения, а граф д'Эвре от души поблагодарил бывшего камергера.
– А теперь, – повысил голос Карл Валуа, – можно приступить к выбору регента.
Но его снова прервали, на сей раз прервал Бувилль, поднявшийся с места:
– Разрешите, ваше высочество…
– В чем дело, Бувилль? – благодушно осведомился Валуа.
– Прежде всего, ваше высочество, я вынужден покорнейше просить вас покинуть занимаемое вами место, ибо это кресло предназначается королю, а ныне нет у нас иного короля, кроме того, которого носит в своем чреве королева Клеменция.
Воцарилось неловкое молчание, и залу вдруг наполнил перезвон, стоявший над Парижем.
Валуа метнул на Бувилля свирепый взгляд, однако понял, что следует покориться, и даже сделал вид, что покоряется охотно.
«Дурак дураком и останется, – думал он, пересаживаясь на другое место, – и зря ему оказывали доверие. До чего только дурак не додумается!»
Бувилль обошел вокруг стола, пододвинул к нему табуретку и сел, скрестив на груди руки в позе верного стража, справа от пустого кресла, ныне являвшегося объектом стольких вожделений.
Нагнувшись к Роберу Артуа, Карл Валуа шепнул ему что-то на ухо, и тот сразу же поднялся с места и взял слово: ясно, что между ними существовал сговор насчет дальнейших действий.
Робер произнес для вида две-три вступительные фразы, которые лишь с натяжкой можно было назвать любезными. Смысл их сводился примерно к следующему: «Хватит глупить, пора перейти к делу». Затем как нечто само собой разумеющееся он предложил доверить регентство Карлу Валуа.
– На скаку коней не меняют, – изрек он. – Всем нам известно, что при несчастном Людовике в действительности правил наш кузен Валуа. Да и раньше он неизменно был советником короля Филиппа, которого предостерег от многих ошибок и выиграл ему немало битв. Он старший в семье и уже привык за тридцать лет к королевским трудам.
Только двое из сидевших у длинного стола, видимо, не одобряли этих слов: Людовик д'Эвре думал о Франции, Маго думала о себе.
«Если Карл будет регентом, уж он-то, конечно, не поможет избавить мое графство от правителя Конфлина, – твердила она про себя. – Боюсь, слишком я поторопилась, надо было дождаться приезда Филиппа. А если я замолвлю о нем слово, не вызовет ли это подозрений?»
– Скажите, Карл, – вдруг произнес Людовик д'Эвре, – если бы наш брат Филипп скончался в те годы, когда наш племянник Людовик был еще младенцем, кого по праву назначили бы регентом?
– Конечно же, меня, брат мой, – поспешно ответил Валуа, считая, что своими словами Людовик льет воду на его мельницу.
– Только потому, что вы следующий по старшинству брат? Тогда почему бы не стать по праву регентом нашему племяннику графу Пуатье?
Послышались протестующие голоса. Филипп Валуа заявил, что не может же граф Пуатье быть повсюду разом – и на конклаве, и в Париже, – на что Людовик д'Эвре возразил:
– Лион все-таки не за тридевять земель, не в стране Великого хана! Оттуда можно добраться до Парижа в несколько дней… Впрочем, нас собралось здесь недостаточно, чтобы решать такой важный вопрос. Из двенадцати пэров Франции налицо только двое…
– …тем более что и они несогласны, – подтвердила Маго, – ибо я придерживаюсь вашего мнения, кузен Людовик, а не мнения Карла.
– А из членов нашей семьи, – продолжал д'Эвре, – не хватает не только Филиппа, но также нашей племянницы Изабеллы Английской, нашей тетки Агнессы Французской и ее сына герцога Бургундского. Если решающее слово по праву принадлежит старейшим, то решает голос Агнессы – последней ныне здравствующей дочери Людовика Святого, а никак не наши.
Услышав это имя, присутствующие дружно закричали и шумно восстали против Людовика д'Эвре, а Робер Артуа поспешил на помощь Карлу Валуа. Агнесса и сын ее Эд Бургундский – вот кого действительно следует опасаться!{17} Ребенок Клеменции еще должен родиться, если только он вообще родится, и неизвестно, кто это будет – мальчик или девочка. А Эд Бургундский вполне может предъявить свои права и стать регентом при своей племяннице крошке Жанне Наваррской, дочери Маргариты. А этого следует избегнуть, ибо известно – девочка рождена не в законе.
– Но вы же этого не знаете, Робер! – воскликнул Людовик д'Эвре. – Предположения еще не есть достоверность, и Маргарита унесла свою тайну с собой в могилу, куда вы ее уложили.
Эвре употребил слово «вы» применительно ко всем трем виновникам кончины Маргариты – к тому, кто умер нынешней ночью, к клану Валуа, а также к Роберу Артуа.
Но последний, не без основания полагая, что обвинение направлено именно против него, злобно нахмурился.
Казалось, зятья (ибо Людовик д'Эвре был женат на родной сестре Робера Артуа, ныне покойной) того и гляди перейдут в рукопашную и начнется свалка.
Вновь воскресла зловещая тень Нельской башни, внося раздор, угрожая новыми бедами, которые чуть было не сгубили весь этот род, а вместе с ним и королевство.
Послышались оскорбительные вопросы, коварные намеки, на которые не скупились участники Королевского совета. Почему освободили Жанну Пуатье, а не Бланку де ла Марш? А почему Филипп Валуа так ополчился против бургундского семейства, когда он сам женат на родной сестре Маргариты?
Архиепископ и канцлер тоже вмешались в спор, желая поддержать Валуа: первый – авторитетом Священного писания, а второй – ссылкой на старинные обычаи, принятые во Франции.
– Словом, выходит, – закричал Карл Валуа, – что Совет достаточно многочислен, чтобы назначить хранителя чрева, но слишком мал, чтобы выбрать правителя королевства. Просто вам неугодна моя особа!
В эту минуту вошел Матье де Три и заявил, что должен сделать Совету весьма важное сообщение. Ему разрешили говорить.
– В то время как врачи бальзамировали тело короля, – начал Матье де Три, – в опочивальню случайно вбежала собака и, прежде чем ее успели отогнать, лизнула окровавленные простыни, на которые клали вынутые внутренности.
– Ну и что? – спросил Валуа. – Это и есть ваша важная новость?
– А то, ваше высочество, что собака тут же начала визжать и вертеться на месте и наконец свалилась на пол; очевидно, тут кроется причина недуга, что свела в могилу короля; возможно, собака сейчас уже издохла.
После слов Матье снова воцарилось молчание, и снова по зале поплыл унылый похоронный звон. Графиня Маго даже бровью не повела, но жестокий страх овладел всем ее существом. «Неужели же мне пропадать из-за какого-то прожорливого пса?» – думала она.
– Значит, вы полагаете, Матье, что это был яд? – наконец выдавил из себя Карл де ла Марш.
– Надо произвести расследование, и весьма тщательно, – проговорил Робер Артуа, пристально глядя на тетку.
– Конечно, племянничек, надо произвести расследование, – подхватила графиня Маго таким тоном, словно подозревала в отравлении самого Робера.
Бувилль, который во время всего спора молча сидел у пустовавшего королевского кресла, вдруг поднялся:
– Мессиры, ежели на жизнь короля посягнул злодей, то нет никаких оснований полагать, что не посягнут также и на дитя, которое еще должно родиться. Прошу дать мне в подмогу шесть вооруженных рыцарей и конюших, которые будут денно и нощно охранять покои королевы и сумеют отвести преступную руку.
– Пусть действует, как находит нужным, – таков был единодушный ответ собравшихся. На этом Совет закрыли, так и не решив важнейших вопросов и назначив следующее на завтра. Текущие дела пока что будут вершить, как и прежде, Карл Валуа и канцлер.
– Вы не собираетесь отрядить гонца к Филиппу? – вполголоса осведомилась Маго у графа д'Эвре.
– Собираюсь, кузина, и к Агнессе тоже, – ответил Людовик.
– Предпочитаю, чтобы вы действовали сами, тем паче мы с вами во всем согласны.
Выйдя из дворца, Бувилль наткнулся на Спинелло Толомеи, который его поджидал; банкир тут же обратился к нему с просьбой оказать покровительство Гуччо.
– Ах, милый мой мальчик! Славный мой Гуччо! – воскликнул Бувилль. – Постойте-ка, Толомеи! Именно такие люди, как он, мне и нужны, чтобы охранять покои королевы. Смекалистый, шустрый… Мадам Клеменция была к нему благосклонна. Жаль только, что он не рыцарь, даже не конюший. Но в конце концов, есть такие положения, когда добродетели важнее высокого происхождения…
– Как раз то же самое думает девица, которая согласилась выйти за него замуж, – заметил Толомеи.
– Ах, так он женился?
Банкир попытался в немногих словах изложить злоключения Гуччо. Но Бувилль слушал рассеянно. Он торопился, ему необходимо было срочно возвратиться в Венсенн, и, кроме того, он упорно держался за свою мысль назначить Гуччо стражем королевы. Толомеи предпочел бы для своего племянника менее видный пост, а главное, более удаленный от Парижа. Нельзя ли убрать его от людских глаз, пусть пока состоит при какой-нибудь важной духовной особе, например, при кардинале…
– Что ж, тогда давайте отправим его к кардиналу Дюэзу. Скажите Гуччо, пусть прибудет ко мне в Венсенн, откуда я теперь не двинусь. Он мне изложит свое дело… Ах да, вот что мне пришло в голову! Он может оказать мне большую услугу… Пускай поторопится, я жду.
Через несколько часов три гонца тремя разными дорогами уже скакали в Лион.
Первый гонец, в камзоле с гербами Франции, скакал по «главной дороге», как тогда говорили, то есть через Эссон, Монтаржи и Невер, и вез послание графа Валуа, извещавшего графа Пуатье, во-первых, о кончине государя и, во-вторых, о единодушном решении Совета назначить его, Карла, правителем королевства.
Второй гонец, с гербом графа д'Эвре, ехавший по «прогулочной дороге» – через Провен и Труа, – должен был сделать остановку в Дижоне у герцога Бургундского. Врученная ему грамота была иного содержания.
А третий гонец в ливрее графа де Бувилль, следовавший по «короткой дороге» – через Орлеан, Бурж и Роанн, – был Гуччо Бальони. Официально его отрядили к кардиналу Дюэзу. Но изустно велели сообщить графу Пуатье, что брат его по подозрениям врачей был отравлен и что необходимо зорко охранять королеву.
На трех этих дорогах решались ныне судьбы Франции.