Рейтары медленным шагом ехали над ними, рядом, их кони фыркали, но крепчайший женский дух забивал запах воинов, и кони не чуяли врагов, они ступали между телами, и всадники в наступившей темноте не могли разглядеть русских, и вот они стали удаляться, уходить, скрылись наконец, исчезли, зло гомоня и громко чертыхаясь.
Сивоусый сотник сел, держа перед собою на весу раздавленную польским копытом левую кисть, и со счастливой улыбкой громко прошептал:
– Ну и вонища! Кто обосрался, ребята?Через полчаса они уже снова мчались на восток, безжалостно погоняя коней, – впереди Глеб с кожаным мешком у седла, в котором болтались медное колесо и голова князя Курбского с задубевшей от крови бородой, следом, на полконя сзади, князь Борис с девушкой за спиной, окутанный ее головокружительным запахом, за ними – полсотни пропыленных и усталых всадников, державшихся тем, что сильнее «не могу» или «не хочу», – суровым «нельзя».
Только за Можайском они поменяли запаленных лошадей и передохнули сами.
Передышка была краткой: царь ждал.
Они знали это, они чувствовали это ожидание, ощущали кожей, нервами, – они шли на царево ожидание, как псы на горячую кровь, и даже не задержались на Поклонной горе, когда их взорам разом открылась огромная панорама тысячекупольной столицы православного мира с волновавшимися над крестами тучами воронья, – пришпорив коней и сомкнув ряды, они помчались к Москве, к ее смрадным улочкам и бескрайним площадям, к ее надменным соборам с крестами, попирающими полумесяцы, с ее муравьящимися рынками, колдунами, ворожеями, волхвами и ведьмами, которыми по приказу государя был населен Кремль, дабы волшебники были всегда под рукой: царь доверял только звездам.Скорым шагом они прошли через анфиладу покоев и повергли к ногам государя голову Курбского. Царь взял голову за волосы, плюнул в мертвое лицо, велел поднести братьям по чарке крепкого вина и всячески наградить, а потом спросил:
– А что себе взял, Борис?
– Ничего, государь.
– А ты, Глеб?
Глеб поставил перед царем медное колесо величиною с ангельский нимб, которое безостановочно вращалось.
Государь отпустил Бориса, а Глебу велел остаться.
– Ты выблядок, Глеб, – сказал он. – Все знают, что ты Осорьин, но твой отец был мертв, когда мать родила тебя. В мой власти вернуть тебе имя и княжество. Проси.
– Прошу, государь.
Иоанн наклонился к нему с трона.
– А о чем еще хочешь просить?
– О женщине, государь, – ответил Глеб, не поднимая на царя взгляда. – Мы захватили ее в замке Курбского… она у Бориса…
– Значит, он все-таки что-то приберег для себя… – Царь кивнул. – Что ж, будь по-твоему, князь.
Глеб молчал.
– Любовь, – задумчиво проговорил Иоанн. – Иногда я думаю, что ад находится в самом горячем месте Господня сердца…
И движением руки отпустил Глеба.
Тем же вечером думный дьяк привез Глебу государев указ о признании его сыновства, княжеский перстень, снятый с руки Бориса, и ларец, в котором на бархатной подушечке покоилось левое ухо юной еврейки. Глеб надел кольцо на левый безымянный палец, а ухо велел оправить в серебро.Князь Осорьин прожил долгую жизнь. Он присягал царю Федору, царю Борису, Дмитрию Самозванцу, царю Василию Шуйскому, царю Владиславу, стоял слева от Михаила Романова, когда тот восходил на престол. Он был храбрым воином и мудрым советчиком, но каждый день, возвращаясь домой, он видел в углу под иконой медное колесо, которое безостановочно вращалось, целовал висевшую на груди ладанку с заключенным в нее прекрасным ухом, всякий раз думая то же, что всегда, и понимая, что думать это он будет до самой смерти и даже, возможно, после смерти: большинство людей боятся признаться в том, что их рай – в самом горячем месте Господня сердца, в средоточии его пламенной любви, в аду…
Смерть элефанта
Ребенка повесили в понедельник, палача – в четверг, а слона казнили в субботу.
Была метель, начинало темнеть, и, когда слон появился из Серпуховских ворот, зрители не сразу поняли, что это за чудовище движется к ним, огромное и темное, в окружении всадников с факелами и пеших солдат с копьями и алебардами. Когда слон приблизился, стало видно, что спина и уши его облеплены снегом, в складках под глазами замерзли слезы, а левый бивень сломан. Его хобот покорно лежал на плече араба, который вел зверя к загону, выстроенному посреди пустыря, неподалеку от кладбища, где хоронили безымянных пьяниц.
Артиллеристы зажгли фитили и опустились на колено у пушек, выставленных на тот случай, если зверь вздумает напасть на людей, сгрудившихся у загона. Но слон проследовал в загон спокойно, не глядя по сторонам, и замер, уткнувшись в стену.
– Элефант, – пробормотал кто-то из голландских купцов.
Когда-то его кормили рисом, медом и печеным хлебом и каждый день давали ему ведро водки. Когда-то его каждый день скребли и мыли, чтобы слоновья кожа оставалась белоснежной. Вечерами араб услаждал слух элефанта игрой на свирели, а летом выводил его к реке на прогулку. Слон плыл сквозь толпу, мальчишки свистели, старухи крестились, юродивые завывали, показывали кукиш и корчились в пыли, а элефант величественно шествовал, положив хобот на плечо араба и помаргивая детскими глазами, и всем хотелось, чтобы он встал на задние ноги, поднял хобот к небесам и вострубил, вострубил, и стало бы страшно и сладко… Но слон не обращал внимания на москвичей, на их крики и ужимки. И лишь иногда он вдруг придерживал шаг и наваливал кучу, вокруг которой тотчас собирались торговцы, колдуны и бродячие монахи. Одни утверждали, что дерьмо элефанта по своим целительным свойствам не уступает навозу единорога, тогда как другие выше всего ставили помет Левиафана, зверя из бездны. Ржали лошади, ревели верблюды, скоморохи били в бубны, цирюльники люто щелкали ножницами, ветер трепал цветные тряпки, прикрывавшие срам у каменных фигур на Фроловской башне, у Свибловой же вороны наперебой клевали трупы разбойников, а слон величественно шествовал дальше, невозмутимый, белоснежный, несравненный, как бог или царь…
Слонов было два, черный и белый. Их подарил Ивану Грозному персидский шах Тахмасп. Но черный слон отказался преклонять колени перед московским государем и был за это изрублен в лохмотья мясницким топором – это сделал немец-опричник Штаден. Белый же оказался послушнее и остался в живых. Он пережил грозного царя, его сына Федора, Бориса Годунова, Лжедмитрия, Василия Шуйского – великие бунты и великие пожары, заговоры и смерти – и дотянул до царствования Михаила, первого государя из рода Романовых. Теперь он был стар, болен и тощ, и смерть была бы для него милосердным избавлением от страданий.
Люди забыли о белом элефанте, хотя всего восемь лет назад он был героем и любимцем толпы. Мало кто помнил день его славы.
А слава его случилась весной, 3 мая 1606 года, когда в Москву въехала Марина Мнишек, невеста царя и самодержца всея Руси Дмитрия, императора и самозванца.
Третий Рим встретил ее звоном тысячи колоколов, пушечными залпами, грохотом барабанов, ревом труб и лязганьем литавр… карета с золочеными колесами… князья, бояре, ханы, мурзы, патриарх со свитой, дворяне и монахи, купцы и воры… французские копейщики в бархатных плащах с золотыми позументами, шотландские алебардщики в фиолетовых кафтанах, немецкие артиллеристы в зеленом и красном, польские гусары в сверкающей стали, русские стрельцы в лазоревом, алом и травчатом, казаки и гайдуки, татары и кабардинцы… знамена и хоругви… мушкеты и пики… соболя, сукна, шелк, рогожа, сурьма и румяна, серебряные гербы и медные серьги… тысячи голубей в небе, львы и тигры, ревущие во рвах…
Праздничное возбуждение достигло высшей точки, когда процессия миновала Никитские ворота и приблизилась к Львиному мосту… люди уже начинали задыхаться… некоторые не могли сдержать слез… молодая женщина в ярко-желтом платке упала в обморок, и ее вынесли на руках из толпы… напряжение усиливалось, нарастало, становилось невыносимым, и если бы вдруг разразилась гроза, никто не удивился бы… гром, молния, ливень, крики ужаса и радости… но вместо этого налетел ветер… вихрь… он взметнул пыль и сор, ударил в лица, понес песок и пыль вдоль улицы… стало темно… мрак проник в сердца людей, вдруг вспомнивших о том, что точно такой же вихрь пал на Москву, когда в город вступил Дмитрий Самозванец… это был malum omen, дурной знак…
И вдруг, так же внезапно, как налетел, ветер стих, наступила тишина, и посреди опустевшей улицы возник белоснежный слон… люди не верили своим глазам… это было как во сне… элефант как будто выпал из вихря… он поднялся на задних ногах, вскинул хобот и вострубил, вострубил, и этот звук показался людям гласом Божьим, голосом, призывавшим к радости и любви… а потом слон грациозно опустился на колени и поднес Марине Мнишек кубок с вином, держа его хоботом, как рукой…
Маленькая, безгрудая, с хищным и черствым лисьим лицом, тонкогубая и мелкозубая, с голубоватой детской шеей, едва выдерживающей тяжесть высокой прически из конского волоса, закованная в стальной испанский корсет, испуганная, растерянная и злая, Марина с ужасом смотрела на белоснежного зверя, стоявшего на коленях и взиравшего на нее детскими глазами.
А рядом с нею замер царь Дмитрий – низкорослый, широкоплечий, безбородый и безусый, с двумя чудовищными бородавками на лице, с маленькими глазами, без шеи, с руками как медвежьи лапы.
Все ждали.
Пауза затягивалась.
И вдруг Дмитрий встряхнулся, с облегчением выдохнул, взял у элефанта кубок и воскликнул высоким срывающимся голосом:
– Слава! Слава!
Внезапно ударила пушка, другая, закричали рожки, прорезалась флейта, зарокотали турецкие барабаны… и тут вдруг слон пустился в пляс… он вскидывал хобот, сворачивал его кольцом и фыркал… он вставал на задние ноги и трубил… он переминался с ноги на ногу и широко разевал свою поросячью пасть, словно улыбаясь… снова поднимался на задние ноги и кружился, кружился… люди очнулись, перевели дух, зашевелились, загомонили…