Из ее повести следовало, что свел их романтический случай. Анну Терентьевну как-то вечером попытались на улице ограбить, а проходивший мимо Осорьин-Туровский при помощи трости прогнал разбойников и проводил даму до ее дома. По такому случаю она пригласила его на чай, и он согласился. Сначала он был страшно удивлен, увидев лавку с гробами, потом ни с того ни с сего стал хохотать, но вдруг остановился и сказал с каким-то странным выражением лица: «Что ж, это именно то, что мне нужно, мое место, и поделом».
Анна Терентьевна дважды побывала замужем, а потому научилась не придавать значения тому, что говорят мужчины. Поступки же Алексея Петровича были в высшей степени благородными и в каком-то смысле долгожданными: мадам Куфайкина, по ее словам, «застоялась без хозяина».
Той же ночью Осорьин-Туровский стал ее хозяином, а вскоре – «все чин чином» – отвел ее к алтарю. Анна Терентьевна была бездетна, но дочь своего хозяина приняла в сердце: Манечка была девочкой слабой, болезненной, однако милой и не капризной.
С первых же дней Алексей Петрович – «не смотри, что князь» – энергично взялся за дела в лавке, обнаружив выдающиеся дарования. Он умел сойтись с заказчиком, задобрить, заговорить его до того, что даже люди небольшого достатка выкладывали денежки за дорогой гроб и карету с кучером в цилиндре. Особенно хорош Алексей Петрович оказался в беседах с офицерскими вдовами и богатыми купцами. Благодаря хозяину клиент в лавку пошел жирный, солидный, и мадам Куфайкина стала задумываться о покупке дома получше.
А кроме того, хозяин был большим шутником: когда они, Анна Терентьевна и Алексей Петрович, оставались в лавке одни, муж любил улечься в гроб и изобразить покойника, отчего его супруга хохотала до колик, тогда как хозяин оставался серьезным, как февраль.
По воскресеньям супруги Осорьины с дочерью гуляли в общественных садах, пили лимонад или портер в приличных заведениях, на ночь читали Евангелие – «все чин чином».
Идиллия рухнула враз – умерла Манечка. Простудилась и через неделю умерла.
Анна Терентьевна хотела, чтобы отпевали и хоронили Манечку по высшему разряду, но Алексей Петрович был против, и похороны были скромными.
После же похорон на Осорьина словно нашел столбняк. Неделю он вставал затемно, садился на стул и просиживал в углу не шевелясь, не откликаясь, весь черный и страшный. Анна Терентьевна начала было думать, что муж потерял рассудок от горя, и собралась звать доктора, но однажды Алексей Петрович вдруг вскочил, оделся, взял револьверы, поцеловал жену в щеку и быстро вышел. И только из газет мадам Куфайкина узнала о том, что произошло.
– Как же она плакала, – сказал Полуталов. – Навзрыд, на разрыв… до сих пор не могу забыть того странного чувства – смеси жалости и изумления… плакала и твердила: «Какой стыд! Господи, какой же стыд!»
– Фантастическая история, – проговорил Евгений Николаевич, покачивая головой. – Ставрогин – гробовщик! Мелкий, пошлый делец, купчишка Куфайкин… это ведь ни в какие ворота… Но почему Достоевский прошел мимо этой замечательной истории?
– А я ему ее не рассказывал, – ответил старик с улыбкой. – Он просил не распространяться о его встрече с Осорьиным, ну я и решил не докучать ему более…
Несколько минут они молчали, думая каждый о своем.
Над набережной вдруг взлетел огонь, вспыхнул в вышине, с треском разорвался, рассыпав звезды над морем.
Оркестр в ближайшем кафе заиграл «Боже, царя храни».
Тайный советник снял цилиндр.
– Война, ваше превосходительство! – крикнул пробегавший мимо официант. – Германский царь объявил войну России! Война, господа! Война!
– М-да, – проворчал Полуталов. – Хоть и не сюрприз, а не по себе…
– Что ж, Николай Николаевич, – сказал князь Осорьин. – Спасибо за историю…
Полуталов покачал головой.
– Я старый человек, Евгений Николаевич, и имею право на некоторые выводы, потому что это ведь не простая история, не так ли?
Князь кивнул.
– Видите ли, Евгений Николаевич, – продолжал старик, по-прежнему державший цилиндр в руках, – третья рука эта стала для меня – вы уж не смейтесь – неким символом или метафорой, не знаю, как правильнее. Алексей Петрович Осорьин-Туровский был, конечно, настоящим безбожником, атеистом по личному выбору, безоглядным нигилистом. Но ведь это всеобщая болезнь. Всеобщая и, увы, не поддающаяся лечению. Быть может, эпоха безбожия неизбежна и в каком-то смысле необходима. Иногда я даже думаю, что Богу и самому надоело водить нас на помочах. Выросли – шагайте сами. И пошагали, еще как пошагали. Идея Воплощения стала слишком трудна, не по плечу, не по уму и не по сердцу, а вот Обожествление и проще, и легче. Ведь в нас заложены такие огромные возможности, и почему бы человеку с такими-то возможностями самому не стать богом? Потом поклонение Богу подменяется поклонением героям, а там и до поклонения тирану рукой подать, причем зачастую – до самого либерального поклонения самому жестокому тирану. А Церковь… впрочем, что я! Никакая Церковь не устоит перед историей, которая движется по пути наименьшего сопротивления, то есть по самому верному пути, даже – по единственно возможному, если угодно. Не устоит. Ни Рим, ни Третий Рим – никто не устоит, нет, оба падут. И к власти придет Ничто, в котором не будет ничего, а только третья рука. Не правая, не левая, не средняя, но третья – понимаете? Она и станет властью. И это будет не золотая середина, но именно последняя крайность – Ничто. – Старик помолчал, потом проговорил задумчиво: – Вот вам и русский выбор – между героем и гробовщиком… Хотя какой тут выбор? Нету выбора между огнем и светом. Впрочем, простите старика, Евгений Николаевич, и прощайте. Пора.
– Прощайте, Николай Николаевич, – сказал Евгений Николаевич, пряча улыбку.
Старик надел цилиндр и двинулся твердой походкой в темноту, сгущавшуюся над набережной, над морем, которое лежало спокойно, блистая лунным светом от края до края…Новый Дон Жуан
Глядя на роскошный автомобиль с открытым верхом, он вспомнил строчку из Северянина: «В ландо моторном, в ландо шикарном», поморщился, отодвинул плечом фотографа и выстрелил в невзрачного мужчину, крайнего справа, а потом быстро разрядил обойму, стреляя справа налево, не целясь, по пуле каждому – охраннику, секретарю с зеленым бархатным портфелем в руках, мадам Волошиной, господину Волошину, шоферу, а из второго пистолета трижды выстрелил в полицейских, бежавших к машине, двое упали, итого восемь трупов, и бросился в переулок, влетел в подворотню, достал из мусорного бака сверток, сменил канотье на кепку, надел долгополый плащ, двором добежал до бульвара Монпарнас, поймал такси, вышел на набережной, сел за столик под маркизой, заказал абсент и кофе, развернул утренннюю газету, в которой сообщалось о прибытии в Париж важного советского эмиссара Волошина, залпом выпил абсент, пригубил кофе, закурил, глядя на всклокоченного юношу за соседним столиком, который читал де Сада, вспомнил: «все бы моментально погибло, если бы на земле существовала одна добродетель», зевнул, расплатился и, сунув руки в карманы, неторопливо зашагал по набережной Монтебелло, не обращая внимания на дождь…
Дождавшись вечерних газет, в которых сообщалось о смерти Волошина, его свиты, случайного прохожего и двоих полицейских, он взял машину в гараже старика Лароша и направился на юго-запад, держа путь в Мёдон. Через полчаса он свернул на дорогу, ведущую к старому парку, в глубине которого темнело громоздкое здание с десятком высоких труб на черепичных крышах. Оставив автомобиль у заброшенной оранжереи, отпер своим ключом боковую дверь, поднялся на второй этаж, включил аляповатый торшер, опустил шторы, сбросил плащ, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, услыхал звук открывающейся двери и проговорил, не оборачиваясь: «Милая, я чертовски голоден, но сначала хочу принять ванну», стараясь, чтобы в голосе не было и тени раздражения.
Валери прижалась к его спине всем своим пышным телом, прошептала:
– На ужин будет утка, Серж. Un petit canard boiteux.
И вышла, тяжело припадая на правую ногу.
Они жили вместе почти пять месяцев, но Валери по-прежнему вечерами предпочитала приглушенный свет, бесформенные одеяния, распущенные волосы до плеч, очки с темно-зелеными стеклами и шляпки с вуалью. Она была не только хромоножкой, но и вообще уродливой женщиной – без шеи, без талии, с искривленным позвоночником, короткими толстыми ногами, с россыпью родинок на левой щеке, косящим правым глазом и с маленьким ртом, заставлявшим врачей подозревать микростомию. Но ее маленькие детские руки были прекрасны, поэтому Валери всегда носила платья с короткими рукавами и любила в самый неподходящий момент вдруг снять перчатки, чтобы ослепить окружающих красотой своих тонких длинных пальцев.
Барон д’Аррас, ее отец, позаботился о том, чтобы дочь получила прекрасное домашнее образование и никогда не нуждалась в деньгах. После его смерти заботу о Валери взяли на себя решительная мадам де ла Винь, рыжая Марион, любовница барона, и тихоня Поль, бывший полицейский, отлично разбиравшийся в людях и имевший безупречный нюх на охотников за богатыми наследницами и женщин с шаткими нравственными убеждениями.
Шестнадцатилетняя Валери была свободна в своих расходах, но тратила деньги главным образом на книги, очки и картины непризнанных гениев с площади Тертр.
Она почти не выходила из дома, боясь насмешек, но иногда пересиливала страх и появлялась в людных местах в сопровождении Марион. Однажды в саду Тюильри компания повес во главе с сыном резинового фабриканта-миллионера принялась издеваться над девушкой. Рыжая Марион с гневом обрушилась на юнцов, но ее грозный вид только насмешил их. С соседней скамейки поднялся мужчина с альбомом для рисования в руках. Он вежливо поинтересовался, не желают ли молодые люди извиниться перед Валери, а когда те издевательски-вежливо ответили отказом, положил альбом на скамейку, достал из кармана автоматический пистолет и расстрелял компанию, не оставив ни одного в живых. На лице его не дрогнул ни один мускул, когда он, спрятав пистолет, приподнял шляпу, извинился перед дамами и неспешной походкой удалился. В воротах сада его попытались задержать двое полицейских – мужчина не моргнув глазом застрелил обоих и скрылся в уличной толпе.