альной, нераковой белой кровяной клеткой мыши? Если бы удалось заставить такой гибрид жить вечно, как миелому, и если бы он вырабатывал специфическое антитело из нормальной мышиной клетки (а шансы на это можно было бы повысить, заранее простимулировав у мыши выработку большого количества лейкоцитов к определенной мишени), то получилось бы то, что они искали: колбы раковых клеток, вырабатывающих точно подобранные антитела к одной и той же известной мишени.
Никто никогда не пробовал сделать это раньше, вероятно, потому, что все считали это невозможным. Слияние между раковой и нормальной клеткой, скорее всего, не получится, а если и получится, то хромосомы одной клетки могут плохо сочетаться с хромосомами другой, в результате клетки будут представлять собой генетический беспорядок и, возможно, погибнут, а если и выживут, то не смогут вырабатывать целевые антитела. Но не попробуешь – не узнаешь. Кёлер дал идее шанс.
Он заставил несколько клеток слиться, и, как и ожидалось, большинство получившихся гибридов погибли. Но некоторые выжили. Они начали расти и размножаться. И Кёлер работал с этими крошечными скоплениями клеток, осторожно разделяя их на отдельные клетки, помещая каждую в свой собственный крошечный контейнер с питательной средой. И он ждал, пока они размножатся, превратятся в колонию, достаточно большую, чтобы ее можно было увидеть невооруженным глазом. Он и Мильштейн назвали эти колонии гибридных клеток миеломы «гибридомами». Каждая гибридома состояла из идентичных потомков – клонов той первой единственной клетки, которую выделил Кёлер. Но производили ли они то антитело, которое было нужно? Это было не просто случайное антитело, оно должно было быть антителом с нераковой стороны слияния, антителом, которое они заставили вырабатываться у мыши. Целевое антитело.
Кёлеру пришлось ждать, пока его гибридомы вырастут настолько, чтобы выработать достаточно антител для тестирования. Он ухаживал за ними, как фермер за своей рассадой: проверял их здоровье, следил за тем, чтобы питательная ванна была правильной и чтобы им не было слишком тесно. Через несколько недель, когда колонии гибридомы стали достаточно большими и пришло время проводить тесты на антитела, Кёлер так нервничал, что взял с собой в подвальную лабораторию жену, чтобы она успокаивала его, пока он смотрит на результаты, и подбодрила в случае неудачи.
Когда он увидел первые результаты, он громко закричал. Он поцеловал жену. Эксперимент удался. Большое количество его гибридов вырабатывали антитело, которое он искал. «Это было фантастически, – говорил он. – Я был счастлив».
Так аргентинский еврей и немецкий хиппи, работавшие в британской лаборатории, сделали одно из величайших медицинских открытий XX века. Они провели большую работу с этими новыми гибридомами и антителами. Как назвать эти антитела, чтобы отличить их от всех остальных?
Каждую клетку гибридомы можно было выращивать в пространствах, полных точных копий, миллионы маленьких биологических фабрик, работающих день и ночь, производя одно и то же чистое антитело. Поэтому они дали им логичное название: они производили моноклональные антитела.
Они нашли способ выделить и продублировать только одно из миллиардов различных антител в организме, сделав то, что так старались получить древние алхимики: очистить мощный отдельный элемент из грубой, дикой, сложной природной смеси, создав высокоцелевое натуральное лекарство в большом количестве. Существенное отличие моноклональных антител от других методов укрепления иммунной системы, включая вакцины, заключалось в этой целевой чистоте. Введите вакцину в организм, и через несколько дней или недель иммунная система отреагирует на нее, вырабатывая десятки различных типов антител. Они могут бороться с будущей инфекцией. Это хорошо. Но если ввести в организм моноклональное антитело, задержки не будет. Моноклональное лекарство направляет всю свою мощь только против одной мишени – той, которая определена исследователями как наиболее уязвимая и важная часть процесса заболевания. Врачи могут быстро и точно поразить эту мишень, не причиняя особого вреда остальному организму. Столетия назад сэр Томас Браун писал, что «искусство – это совершенство природы». То, что сделали Мильштейн и Кёлер, было чем-то сродни искусству в лаборатории. Они совершенствовали кровь, превращая самую мощную защитную систему организма в набор необычайно точных и чистых лекарств.
Потенциал моноклональных антител был огромен. В конце своей первой публикации, описывающей прорыв, Мильштейн и Кёлер отметили: «Такие клетки можно выращивать in vitro в массивных культурах для получения специфических антител, – и затем, с удивительной недосказанностью. – Такие культуры могут быть ценными для медицинского и промышленного использования».
На самом деле их открытие стоило целого состояния. И они не запатентовали его.
Это, на мой взгляд, один из самых бескорыстных и достойных восхищения моментов в истории открытия лекарств. Это был вопрос приоритетов, отражение того, кем Мильштейн и Кёлер были в душе. Они были настоящими учеными, а не бизнесменами. Их целью было узнать больше о природе и принести пользу человечеству, а не обогатиться.
Поэтому Мильштейн и Кёлер опубликовали свои результаты, раскрыли все карты, рассказали миру, как они это сделали, и, по сути, пригласили всех попробовать самим.
И многие люди попробовали. Это открыло огромное поле новых исследований для других ученых. После того как Мильштейн и Кёлер научили мир этой технике, лаборатория за лабораторией начали создавать свои гибридомы, постепенно формируя глобальную библиотеку целевых антител. Крупные производители лекарств, почуяв запах прибыли, начали строить собственные лаборатории для изучения этого нового мощного инструмента. Это было начало того, что мы сейчас называем «биотехнологией».
Мильштейн и Кёлер, конечно же, стали знаменитыми. Начали присуждаться премии, и в 1984 году они получили общую Нобелевскую премию (а также Нильс Ерне, еще один ранний исследователь в этой области). Некоторые премии достались только Мильштейну – в конце концов, именно в его лаборатории была проделана основная работа, – и в прессе поднимались вопросы о том, чтобы все лавры достались ему. Но два друга не клюнули на эту приманку. Каждый из них вспоминал, как они придумывали идеи, а затем убеждали другого попробовать. Они оба внесли важный вклад в развитие проекта. Так или иначе, они оба понимали, что все возникло благодаря их дружбе, и ценили эту дружбу больше, чем единоличные научные заслуги. «Я бы не задумался над этой проблемой ни в какой другой лаборатории, кроме лаборатории Сезара Мильштейна, и никто, кроме него, не побудил бы меня провести этот эксперимент», – сказал Кёлер. Мильштейн, когда его спросили, ответил комплиментом на комплимент. Когда репортеры спрашивали их, желая разжечь полемику, они повторяли вариации одного и того же основного сообщения: это было совместное открытие, сделанное двумя друзьями, и точка.
В течение трех лет после публикации первой статьи оба мужчины продолжали работать над своим открытием: Мильштейн в Кембридже, а Кёлер на своей следующей должности в Базельском институте иммунологии в Швейцарии. Это открытие вызывало большой интерес, так как все больше и больше иммунологов узнавали, что можно производить бесконечное количество целевых антител.
Когда кто-нибудь спрашивал, Мильштейн с радостью делился своими методами, идеями и даже клетками гибридомы. Это был старый способ заниматься наукой: когда другой ученый проявляет интерес к продолжению ваших исследований, вы помогаете ему.
Только в 1978 году кто-то понял, что на этом можно заработать большие деньги. В тот год исследователи из Вистаровского института в Филадельфии, одной из лабораторий, попросившей у Мильштейна клетки, начали оформлять патенты на созданные ими моноклональные антитела, направленные против вирусов и раковых опухолей. Их антитела были получены благодаря клеткам и идеям Мильштейна и Кёлера. Но они не стеснялись патентовать свои собственные вариации – точно так же, как это делают фармацевтические компании, когда берут лекарство другой компании, немного подправляют его и патентуют новую молекулу.
Мильштейн был ошеломлен. Он не задумывался о патенте. Перед тем как они с Кёлером опубликовали свою первую работу о гибридомах, Мильштейн из вежливости к сильным мира сего в своем институте, Кембридже, написал записку, чтобы сообщить чиновнику: они нашли что-то, что может заслуживать патентования. Но когда после некоторого ожидания ответа не последовало, они пошли дальше и опубликовали исследование, – а в Британии это означало, что они теряют бо́льшую часть прав на патент. После публикации статьи Мильштейна и Кёлера прошел год, прежде чем представители британского правительства ответили на открытие в письме, которое было столь же невежественным, сколь и запоздалым: «Нам, конечно, трудно определить какие-либо непосредственные практические применения, которые можно было бы использовать в коммерческом отношении», – говорилось в письме.
Затем были поданы патенты Вистаровского института, и все поняли, что была допущена очень дорогая ошибка. У этих клеток действительно были коммерческие возможности. Патенты Вистаровского института стали началом моноклональной золотой лихорадки. И британцам предстояло остаться в стороне. То, что стало известно в Великобритании как «патентная катастрофа», даже привлекло внимание самой Маргарет Тэтчер, «железной леди». Тэтчер, получившая в Оксфорде диплом по химии, прежде чем заняться политикой, была возмущена наглостью американцев из Вистаровского института, наживающихся на британских открытиях. Это слишком напоминало историю с пенициллином, когда Флеминг в 1920-х годах открыл антибиотик в своей лондонской лаборатории, но не смог очистить его в большом количестве, поэтому не стал заниматься этим вопросом. Американцы придумали, как его массово производить и хранить, затем запатентовали эти методы и получили прибыль. Теперь все это повторялось. Это было похоже на дурной сон, который видишь снова и снова: британское открытие, сделанное в британской лаборатории при поддержке британских исследовательских фондов, не приносило ровно никаких денег. Начались расследования. Политика была пересмотрена.