— Я, наверное, знаю ее лучше вас всех вместе взятых, — подала голос Устинья. — Столько, сколько выпало пережить ей, вряд ли сумеет выдержать куда более мужественное и холодное сердце. Маша всегда была очень ранима. В ранней юности она потеряла обоих родителей, потом самого любимого человека. Тот, кому она доверила свою судьбу не по любви, а в силу сложившихся обстоятельств, изменил ей, когда она носила его ребенка. Мне кажется, ее так называемое сумасшествие лишь защитная реакция на горести и мерзости жизни. — Устинья взяла дрожащими пальцами сигарету и жадно затянулась. — Мы все бросили ее на произвол судьбы. В первую очередь я виню себя. Хотя, если признаться честно, не знаю, что можно было для нее сделать. К тому же я воспользовалась ее…
— Марья Сергеевна, это вовсе ни к чему знать посторонним…
— Меня зовут Юстина. А он не посторонний, а мой родной сын! — зло проговорила она и, подавившись дымом, закашлялась и загасила в пепельнице недокуренную сигарету.
— Мама, не надо! Мне страшно. Пусть все останется как есть. — Маша всхлипнула и, бросившись к Устинье, крепко ее обняла и прижалась всем телом.
— Как есть, уже не может быть, моя милая, моя единственная коречка, — задумчиво сказала Устинья. — Настоящее — это постоянное развязывание узелков, которые мы завязали в прошлом. Но их можно затянуть еще туже, и тогда они тебя окончательно удавят, — едва слышно закончила она.
Толя шел темной улицей, ориентируясь по фонарям вдалеке. Там, на шоссе, наверняка можно поймать машину. Да, но куда он поедет? Только сейчас до Толи дошло, что он не знает ни одного адреса в Москве, ни даже номера телефона. Он замедлил шаги, обернулся. Может, вернуться назад? Но это невозможно. С тех пор как пропала Маша, больничная палата кажется настоящей камерой пыток.
Уже глубокая ночь, и на освещенном фонарями шоссе ни одной машины. В морозном воздухе разносится стук колес далекого поезда. Метро и прочий транспорт наверняка уже не работают. Да ему и ехать некуда. Что за глупая мысль вдруг взбрела в голову: взять и убежать из больницы? Этим самым он доставит лишние хлопоты и без того измученным и издерганным пропажей Маши Устинье и отцу.
Толя уже готов был повернуть назад, как вдруг из переулка сзади вынырнул старенький автобус и остановился прямо возле него. Водитель приветливо распахнул двери-гармошки.
— Садись, брат, подвезу, а то замерзнешь без шапки, — сказал водитель, когда Толя нерешительно ступил на подножку. — Да ты не подумай ничего дурного — я за так. Мне твои гроши не нужны. Тебе куда?
— Сам не знаю, — откровенно признался Толя. — У меня нет адреса дома, куда я непременно должен попасть. В том доме случилось большое несчастье. Я должен им помочь.
Водитель молча смотрел на дорогу. Вот он вырулил на освещенное шоссе, которое совсем недавно служило Толе ориентиром, свернул влево, в противоположную от центра Москвы сторону.
— Несчастье? — глухим голосом переспросил водитель. — Ну да, живешь себе день за днем, горя не знаешь, и вдруг на твою голову обрушивается страшное несчастье. Такое, что хочется выть и биться лбом о стену. Да только это не поможет. И приходится просто жить. Через силу. Жить, даже если уже не на что надеяться. А что у них случилось? — Водитель повернул голову и с любопытством посмотрел на Толю.
— Пропала любимая дочка. Вышла ненадолго из дома и не вернулась, — медленно сказал Толя.
— А ты ей кем приходишься, этой пропавшей девушке? Женихом?
— Я ее брат.
— Куда же ты смотрел? Зачем отпустил гулять одну? — неожиданно горячо набросился на Толю водитель. — Молодым красивым девушкам нельзя ходить в одиночку по улицам. Потому что они очень глупые и доверчивые, наши несчастные дети.
Водитель тяжело вздохнул и резко затормозил — впереди горел красный свет.
Толя чуть не закричал от боли. Ему казалось, будто позвоночник сломался пополам, и верхняя его часть вместе с головой и руками полетела навстречу злому красному глазу светофора, в то время как правая осталась сидеть на жесткой холодной коже лавки.
— Что с тобой? — Водитель видел в зеркало искаженное мукой боли Толино лицо. — Ты обо что-то ударился?
— Нет, — процедил Толя, наконец догадавшись схватиться за металлический поручень, что помогло ему, правда, с большим трудом, занять более-менее удобное положение. — Мне недавно прооперировали позвоночник. Думал, на всю жизнь останусь инвалидом, но вот встал и даже сумел удрать из больницы. Хотя вижу теперь, что ничем не смогу помочь Маше.
— Мою дочку тоже Машей звали, но мы с матерью называли ее Маней и Марусей, а она на нас сердилась за это, хлопала дверью, выскакивала в одном платье во двор. Маленькая она еще была. Неполных шестнадцать лет… Хотела, чтобы мы называли ее Мариной. — Водитель снова вздохнул и теперь уже мягко затормозил у следующего светофора. — Едем, брат, ко мне. Здесь недалеко. А завтра в обед отвезу тебя в Москву — мне все равно нужно к следователю. Манечка пропала ровно полтора месяца тому назад. И никаких следов. Был человек и нет человека. Мать слегла с горя — одна у нас дочка была. Я пока держусь. Пока… Тебя звать-то как?
— Анатолием.
— Ну, а я Никита Сергеевич. Как наш нонешний правитель. Но ты зови меня безо всякого Никитой.
— Ваша дочь тоже в Москве пропала?
— Кто его знает… Мать говорит, оделась, накрасилась — она последнее время стала губки подкрашивать и глазки подводить. На дворе еще тепло было, и она ушла в одной «болонье». Мать спросила — куда. Все-таки дело к вечеру шло, да и вообще родители знать должны, где и с кем проводят время их дети. Маня улыбнулась и сказала: «Не волнуйся, я к десяти обязательно вернусь. Обещаю тебе, мамочка». Это были ее последние слова. Мы заявили в милицию утром. Но там долго чесались и все говорили, что девчонка наверняка загуляла и найдется сама. Наконец я не выдержал и наорал на этих лодырей. Тогда они прочухались и забегали, как мыши. Даже из Москвы кто-то приезжал. Да толку-то? Никаких следов. Как в воду канула. Я весь поселок опросил, даже кое-кого из дачников. За Маней много наших парней приударяло, да и подруги у нее были. Никто ее в тот день не видел. А твоя сестра в Москве пропала?
— Да. Три дня назад. Ей недавно исполнилось семнадцать, но она уже замужем была. Жила в центре Москвы, кажется, где-то возле улицы Горького.
— Ты что, не знаешь, где жила твоя сестра? — удивился водитель.
— Я не был в ее новой квартире. Я…
— Понятно. Ревнуешь ее к мужу. Так часто случается, когда брат и сестра очень привязаны друг к другу. Эх, если бы Маня нашлась, я все деньги, какие на машину собрал, отдал бы в наш храм. Ты веришь в Бога?
— Да, — ответил Толя, ни минуты не колеблясь. — Я провел пять лет в православном монастыре, но потом вдруг понял, что не все то свято, что принято называть святым. Понимаешь, я могу простить человеку многие грехи, если он в них раскаялся, но те, кто грешит, не каясь, а, напротив, прикрываются именем Господа, мне ненавистны.
— Ты настоящий православный, — сказал Никита. — А вот мы с женой принадлежим к общине евангелических баптистов. Слыхал когда-нибудь про таких?
— Да. Моя мама была баптисткой.
— Видишь, как тесен наш мир. — Никита невесело усмехнулся. — Выходит, не зря я тебя подобрал. А ведь ты вполне мог оказаться грабителем или даже убийцей. Но мне словно кто-то на ухо шепнул: «Остановись — там идет твой брат». А что же ты сам в другую веру подался? Я знаю, ваши попы любят морить паству постами и нравоучениями. У нас, баптистов, все проще и человечней. Или тебе тоже захотелось над своей плотью поизмываться?
— Выходит, да, — тихо ответил Толя.
Они молчали всю остальную часть пути. Остановив машину возле своего дома, Никита сказал:
— Мне в голову пришла странная мысль. Помнишь притчу о милосердном самаритянине, который оказал помощь раздетому и израненному разбойниками человеку? Понимаешь, мне всегда казалось, что Бог не случайно послал этому самаритянину испытание в виде несчастной жертвы грабителей. Поверь, у меня не было никакой корыстной мысли, когда я подбирал тебя на темной улице. А вот сейчас я думаю о том, что ты, быть может, тот самый человек, который поможет мне найти мою девочку.
В багажнике воняло бензином. Возле самого уха звякали железки и булькала какая-то жидкость. Одеяло, в которое туго запеленал Машу Ван Гог, было колючим и очень теплым. Дышать становилось все трудней и трудней — вдобавок ко всему он затолкал ей в рот шелковую тряпку.
«Сейчас все кончится — и я окажусь в новой жизни, чистая душой и телом, — думала Маша. — Я много грешила в прежней, и меня отправили в так называемое чистилище. Нужно еще чуть-чуть потерпеть. Он нарочно заставляет меня кричать, когда мне больно. Но я больше ни за что не крикну…»
Машина остановилась, щелкнул замок багажника. Ван Гог подхватил Машу на руки и понес в дом. Она больно ударялась головой и ногами обо что-то твердое. От одного особенно сильного удара помутилось сознание.
В помещении, где она очнулась, горело много свечей. Но это была не церковь — здесь пахло не ладаном и благовониями, а сыростью и плесенью. Ей в голову вдруг закралось страшное подозрение: а что, если ее похитил дьявол? Но она тут же его отбросила и даже усмехнулась своей странной мысли. «Неужели ты веришь в эти бабушкины сказки? — спросила она себя. — Переход из одного измерения в другое — один из законов существования духа и материи. При чем тут дьявол?..»
Она лежала совершенно нагая на узком холодном столе. Руки были больно и крепко связаны внизу, под столешницей, на ногах висел груз, не позволявший даже шевельнуть ими. Обнаженный торс человека (она узнала в нем Ван Гога, хоть он и был в черной маске, закрывавшей все лицо, кроме рта) глянцево поблескивал в сиянии свечного света. В руке у мужчины была железная коробка, в которой позвякивало что-то металлическое.
Взглянув направо, Маша увидела большой крест из темного дерева. На его вершине горела толстая высокая свеча, по краям перекладины стояло по зажженной свече поменьше.