— Она родилась в сорок пятом.
— Насколько мне известно, когда вы покинули Россию, ей было столько же, сколько сейчас Сью, не так ли?
— Да, Маше было шесть лет. Но почему вы так боитесь…
— Я ничего не боюсь, — прервал его Тэлбот. — Я не хочу. Я не запрещаю вам вступать в связи с женщинами — мужчина в любой ситуации должен оставаться мужчиной, тем более что ваша законная жена не способна исполнять свои супружеские обязанности.
— Но моя фамилия уже всем известна. Я приобрел некоторую популярность в…
— Вы приобретете ее снова. И очень быстро. С вашим талантом это ничего не стоит. Да и ваши коллеги в мгновение ока узнают Анджея Ковальского по его легкому блистательному стилю. Итак, мистер Эндрю Смит. Очень даже звучит.
В тот свой первый приезд в Россию Анджей долго не решался пойти на квартиру Богдановых — даже обходил это место стороной. И дело было не только в том, что он опасался гнева Тэлбота (за ним следили, почти каждый его шаг становился известен тестю, который, как догадывался Анджей, был каким-то образом связан с ЦРУ) — он боялся самого себя. Его страх был многолик, причем почти все его лики взаимоисключали друг друга. Во-первых, он боялся увидеть Машу опустившейся и старой — эгоисты воспоминание о первой любви склонны причислять к категории идеала, и хоть жизнь уже излечила Анджея от идеализма, какая-то часть его существа, хранящая воспоминания о юности, все еще оставалась ранима и уязвима. Во-вторых, он боялся увидеть еще более красивую блистательную Машу, довольную своей нынешней жизнью и живущую любовью к какому-нибудь достойному ее любви мужчине. Ну а в-третьих, он боялся, что она, все еще красивая и желанная, ждет его возвращения, хранит ему верность и готова в первую же минуту пасть в его объятия. Это последнее было похоже на сказку времен его романтической юности, и хоть он давно не верил в подобные сказки, тем не менее знал, что если сказка вдруг окажется не сказкой, он увлечется ею и бросит все. Но он на самом деле был сыт Россией по горло, и после Америки с ее комфортом и блеском здешняя жизнь казалась убогой и тусклой.
Наконец, собравшись с силами и выпив в баре ресторана «Националь» изрядное количество водки, Анджей направился в знакомый переулок. Дом был обнесен забором, и в нем уже определенно никто не жил. Он дал какому-то мужчине в спецовке пятьдесят рублей, и тот разрешил подняться в квартиру на третьем этаже, предварительно открыв ее ключом.
— Они не берут вещи, — сказал мужчина. — Наверное, очень богатые люди. Вы что, жили тут раньше?
Анджей молча кивнул.
— Понятно.
Мужчина ушел, оставив открытой дверь на лестничную площадку.
Анджей подошел решительным шагом к роялю, прикрытому старой скатертью (он узнал ее по узору), поднял крышку и взял несколько нот.
Рояль был расстроен вдрызг, но Анджей слышал чистые певучие звуки. Он пододвинул грязную табуретку и заиграл Un Sospiro. За инструмент он не садился уже много лет, и пальцы его не слушались, но он упорно заставлял их двигаться в том темпе, какого требовала музыка.
Потом он с грохотом захлопнул крышку и сказал вслух:
— Этого не нужно было делать. Этого не нужно было делать…
Он посмотрел на свои дрожащие руки и быстро спрятал их в карман пиджака. Мужчина, который уже, наверное, давно стоял на пороге комнаты, сказал:
— Может, вы заберете рояль?
— Мне его некуда поставить, — сказал Анджей и вдруг добавил: — У меня нет своего дома. Понимаете, у меня нет дома.
Мужчина недоверчиво смотрел на хорошо, даже слишком хорошо, одетого мужчину.
— Ну-ну, — сказал он. — Я бы сам его взял, да неудобно как-то. К тому же у нас всего две маленькие комнатки.
— Спасибо, — сказал Анджей и, протиснувшись мимо мужчины в дверь, спустился по лестнице и почти бегом вышел на улицу Горького.
Она была уже совсем не та, что двадцать лет назад, когда они с Машей ходили по ней в редакцию. И все-таки это была та самая улица. В справочном бюро у здания редакции он написал на выданном ему бланке-заявке: «Марья Сергеевна Соломина, в девичестве Богданова. Год рождения 1925. 7 ноября». Он почему-то был твердо уверен в том, что Маша вышла замуж за Соломина и давно переехала жить в Москву.
Когда вместо нее он увидел Юстину, то испытал в первый момент облегчение, а потом разочарование. Нет, он не верил, что Юстина могла убить Машу с тем, чтоб занять ее место. Как не поверил и в то, что Юстина его разлюбила. Услышав о страшной гибели Маши, почувствовал, как больно сжалось сердце и стало нечем дышать. Мгновенно вспомнил ее в том старом доме возле реки — длинный старенький халат развевается, обнажая острые коленки, волосы летят следом золотистым облаком. Это воспоминание относилось к тем временам, когда Юстины в их доме еще не было. Помнится, он догонял ее, хватал за руку… Под халатом было нежное шелковистое тело — кончики пальцев по сей день хранили воспоминание о нем… Он не успел осознать известие о гибели Маши, когда Юстина вдруг сказала, что жив их Ян. Самое главное, он в это сразу же поверил, но, вспомнив условие своего договора с Тэлботом, решил убедить себя в обратном. Иначе… Да, иначе все летело в тартарары и нужно было начинать с нуля. А на это уже не оставалось сил.
Он вышел от Юстины, пошатываясь и думая лишь об одном — поскорее бы добраться до какого-нибудь бара или ресторана. Машинально поднял руку. Такси довезло его до «Метрополя», где он остановился. Он купил в баре бутылку виски и два апельсина, но, поднявшись к себе, передумал пить. Сел за пишущую машинку и за ночь написал большую статью о своих впечатлениях, где прошлое переплелось с настоящим. Утром он передал ее по телефону в Нью-Йорк. Вечером вылетел рейсом до Парижа.
Тэлбот остался доволен. Дети встретили его радостно, обрадовавшись русским матрешкам и балалайкам.
— Дорогой Эндрю, я хочу, чтобы вы потихоньку обучали их русскому языку, — сказал тесть, когда они обедали вдвоем в большой мрачной столовой тэлботовского особняка. — Но для этого, думаю, вам нужно переселиться сюда. Можете занять северное крыло — там есть отдельный выход и подъездная дорога. Надеюсь, и мне иной раз выпадет удовольствие обедать в вашем обществе — люблю умных тонких собеседников, которые в последнее время почти перевелись. Увы, технический прогресс, как выясняется, обратно пропорционален прогрессу интеллектуальному, под которым я подразумеваю гуманитарную сторону развития. В этом отношении русские находятся в более выгодном положении, не так ли? Хотя их быт, как я понял из вашей статьи, очень сложен. Что ж, трудности рождают сильные характеры. Вы не знаете, как живет ваша прежняя семья?
Тэлбот, сощурившись, смотрел на Анджея, и он понял, что тестю многое известно о его передвижениях по Москве.
— Моя прежняя жена вышла замуж за какого-то важного чиновника. Дочь, кажется, уже тоже замужем, — постарался как можно равнодушней ответить Анджей. — Я ее не видел.
— Хорошие новости, — сказал Тэлбот и довольно усмехнулся. — Отдыхайте и набирайтесь сил. Да, мне стало известно, что несколько лет назад вы опубликовали в Вене книгу. Роман. Говорят, он кое-кому понравился. Почему бы вам не продолжить ваши литературные занятия?
Это был не совет, а предложение к взаимовыгодному сотрудничеству.
— Не знаю, получится ли. Уже слишком много я пережил и… потерял.
— Но ведь как раз творчество и способно восполнить эти потери, — со знанием дела изрек Тэлбот. — Жизнь — скупая старая леди, сидящая на сундуке с несметными богатствами. Именно так я представлял себе ее в молодости.
Тэлбот встал из-за стола, давая понять, что обед закончен.
Через несколько дней Анджей переехал в северное крыло особняка. Здесь было тихо, как в деревне. Он выбрал для своего кабинета большую мрачноватую комнату, обшитую дубовыми панелями. Из окна открывался вид на сосновую рощу, куда он ходил гулять с детьми. В его квартире на Парк-авеню теперь пахло пылью и затхлостью нежилого помещения, но он не хотел ее продавать, желая иметь собственный угол. Просто сесть за стол и начать писать роман он не мог — слишком много накопилось материала. Следовало разобрать его по полочкам и начать осмысливать. Политика вдруг перестала волновать всерьез — она была футбольным мячом, который он гонял по полю, чтобы размять мускулы и не потерять форму. О любви он думал с горечью и сожалением, считая ее предметом слишком хрупким, неспособным противостоять жизненным неурядицам. Время исповеди еще, видимо, не наступило, к тому же он, Анджей Ковальский, а теперь Эндрю Смит, в отличие от Альфреда Мюссе, не считал себя сыном века. Американская жизнь, равно как и сами американцы, оставалась для него если не чуждой, то по крайней мере чужой. Свою родную Польшу он так и не успел полюбить разумом, хотя, как почти каждый истинный поляк, боготворил душой. Оставалась Россия. Он был искренен, когда говорил, что сыт ею по горло, и тем не менее она продолжала его к себе притягивать. Он знал и понимал русских лучше, чем знал и понимал американцев. Русское постепенно входило в моду во всем мире, чему способствовала короткая хрущевская оттепель.
Он прожил несколько месяцев затворником, проводя время в своем кабинете окнами на сосновую рощу. За этот срок успел привязаться к детям, особенно к мальчику. Он рассказывал ему о войне, которую описывал через восприятие человека, желающего выжить во что бы то ни стало и ради этого готового на предательство и героизм. Это он пытался описать в романе.
Началась война во Вьетнаме, всколыхнувшая в Америке волну патриотизма. Анджей понял, что его роман не поймут, и сжег написанное в камине. Его вдруг потянуло туда, где сейчас было горячее всего и где жизнь воспринималась совсем иначе, чем в стране, рекламирующей жевательную резинку, противозачаточные средства и сигареты.
Он откровенно сказал об этом тестю.
— Мой дорогой Эндрю, вы поедете туда, но лишь с одним условием. — Тэлбот протянул к камину ноги, обутые в тапочки из оленьей кожи. За последние полгода он очень сдал и производил впечатление древнего старика. — Оно состоит в следующем: вы возвращаетесь из этого ада живым. Можете мне это пообещать?