Яд в крови — страница 67 из 79

С борта военного катера Маша еще долго видела высокую прямую фигуру стоявшего на вершине скалы человека. Он был похож на высеченный из гранита памятник. У нее щемило сердце, но она чувствовала, что поступила бы на его месте точно так же.

— Бабушка Таисия, не отдавайте его в больницу. Ну пожалуйста, не отдавайте. Там его наверняка погубят. Петьку Самошкина загубили и Ваську Терешкина тоже. У них там все до одного врачи алкоголики. Я сама буду ему уколы делать — я умею.

У Нонны было полное невыразительное лицо и глухой монотонный голос, но Таисия Никитична знала, что душа у девушки добрая и отзывчивая и что она очень любит Толю. Из-за него, как предполагала Таисия Никитична, она и в девках осталась.

— Менингит дома не вылечишь, — сказала она. — Там у них разные лекарства…

— Вылечим. Обязательно вылечим. Фельдшер говорит, у него тоже в молодости был менингит. Его мать травами подняла. У него все рецепты записаны.

— Поступай как знаешь, — устало бросила Таисия Никитична, не спавшая две ночи — Толя бредил и по-страшному кричал. — Все равно: чему быть, того не миновать.

— Нет, бабушка, это вы неправильно говорите. Если чего-то очень сильно захочешь, оно обязательно сбудется. Я еще ничего так сильно не хотела, как его выздоровления. Он поправится, бабушка. Вот увидите — поправится.

Таисия Никитична приняла таблетку анальгина с пирамидоном и затворилась в своей комнате, оставив лежавшего в беспамятстве Толю на попечение Нонны. Она легла на свою высокую перину и накрылась с головой одеялом. «Как оно будет, так и будет. Что уж теперь делать? Сейчас бы соснуть часика два…»

Она проспала часов двенадцать. Проснулась среди ночи от жажды и, спустив с кровати ноги, с отчетливой ясностью вспомнила события минувших дней и громко простонала. Она видела перед собой Толю — мокрого, со слипшимися от ила волосами, которые закрывали половину лица. Его несли на каком-то грязном покрывале двое незнакомых мужчин. Левая рука свешивалась, цепляясь за высокую траву, правая лежала на животе.

— Я видел, как он с лодки сиганул — прямо в брюках и майке, — рассказывал один из мужчин (они оба были не местные — приехали из города на рыбалку). — Ну, думаю, пьяный. Минута прошла, а его все нет, только бульбушки со дна всплывают. Ну, мы поскорей подгребли к тому месту, я нырнул и наткнулся лбом на его пятку. Захлебнуться он не успел, хотя воды из него вылилось много. Видать, когда нырял, головой об дно стукнулся.

Таисия Никитична зачерпнула из ведра большую кружку колодезной воды и с жадностью выпила. Потом на цыпочках подошла к двери в Толину комнату.

Там горел тусклый свет. Приоткрыв небольшую щелочку, она увидела Нонну — девушка лежала на голом полу возле Толиной кровати.

Толя был накрыт по пояс простыней. Его грудь блестела капельками пота. В комнате резко пахло сосновой смолой и какими-то травами.

Услышав, как скрипнула дверь, Нонна подняла голову и прошептала:

— Он пришел в себя и сказал, что очень болит голова. Я сделала ему укол. Фельдшер растер мазью. Бабушка, он говорит, Толю остричь нужно наголо, а мне жалко: такие красивые волосы…

Нонна сморщила лицо, точно собираясь расплакаться.

— Новые отрастут еще краше, — сказала Таисия Никитична. — Пошла бы вздремнуть, а я с ним посижу — я выспалась.

— Нет, никуда я отсюда не уйду. Я сон видела — ясно-ясно. Там мне голос сказал: смерть тебя боится, и пока ты с ним, она в комнату ни за что не зайдет… Я даже оправляться здесь буду — вон я себе для нужды ведро помойное взяла. Ну а покушать мне мама принесет или вы. А вообще мне похудеть надо. — Нонна вдруг залилась пунцовой краской. — Оттого он и не любил меня, что я толстая была. Я теперь это точно поняла.

— Глупенькая ты девочка, — сказала Таисия Никитична и, чтоб не расплакаться, поспешила во двор, где выкурила наедине со звездами две сигареты. Она очень боялась, что Толя умрет, — у нее, кроме Толи, на всем свете не было ни души.

Потянулись однообразные дни, полные тревог и надежд. Племянник фельдшера остриг Толю наголо, громко лязгая машинкой. Нонна аккуратно собрала волосы в бумажный пакет и попросила Таисию Никитичну сжечь на костре, стоя спиной к западу и повторяя, пока горит огонь: «Тьфу три раза, гори в огне зараза». Костерок почему-то все время гас, и Таисия Никитична извела на него целый коробок спичек и повторила это странное заклинание раз восемьдесят. Нонна поднимала Толю, подкладывала ему под спину и голову подушки и протирала все тело темно-зеленой полынной настойкой, которой смачивала полотенце. Три раза в день она втирала ему в голову густую, терпко пахнущую сосновой смолой мазь, при этом что-то сосредоточенно шепча. Спала она возле его кровати, застелив жиденький матрац простыней в синий горошек. Тут же, возле Толиной постели, она и мылась, и расчесывалась, не спуская с него глаз. Таисия Никитична готова была отдать голову на отсечение, что Нонна при этом все время произносила какие-то заклинания, беззвучно шевеля губами. Толя таял на глазах. Чаще он был без сознания, когда же приходил в себя, жаловался на головную боль и просил пить.

Однажды Таисия Никитична заглянула в его комнату. Он открыл глаза и сказал, едва ворочая спекшимся от высокой температуры языком:

— Бабушка, ты знаешь, я, наверное, больше никогда не увижу Машу. Но она будет приходить ко мне во сне, и ради одного этого стоит жить, правда?

Вечером он попросил покушать и с жадностью съел большой ярко-алый помидор, сорванный прямо с грядки, и ломоть арбуза. Таисия Никитична обратила внимание на пальцы внука — они теперь словно состояли из трех плохо подогнанных частей, крайняя из которых заканчивалась длинным загнутым вовнутрь ногтем.

— Я сейчас постригу тебе ногти, — сказала она, с трудом сдерживая рыдания. — Ты похож на Иисуса Христа, которого только что сняли с креста.

— С Богом покончено, бабушка, — почти выкрикнул Толя. — Я отказываюсь служить ему. Он требует от человека непосильных жертв.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

«Господи, дай мне силы спеть этот спектакль! Я, кажется, забыла слова. Платье меня душит… И локон щекочет лоб. Зачем, зачем они зажгли на сцене столько свечей?..»

Маша стояла, оперевшись рукой о кулису, и старалась сосредоточиться. Она — Виолетта Валери, знаменитая парижская куртизанка, умная, очаровательная, беспечная. В нее влюблен чуть ли не весь великосветский Париж. Но в музыке увертюры уже чувствуется трагедия. «Скрипки играют на четверть тона ниже, — невольно отмстила она. — Штольц разнервничается и наверняка задаст такой темп…»

— Все будет в порядке, — сказал подошедший сзади Тулио — Альфред Жермон, человек, ради любви к которому она, Виолетта, в итоге пожертвует всем, даже собственной жизнью. «Но как можно полюбить этого самодовольного толстяка? — промелькнуло в голове. — Сейчас он подойдет к самой рампе и начнет ублажать публику своим не таким уж и чистым «си», которое будет брать везде, где только возможно и даже невозможно. Нет-нет, Тулио тут ни при чем — твой Альфред живет в музыке. Верди все сказал о нем в звуках. Это прекрасный пылко влюбленный юноша. Это… Франческо в пору нашего медового месяца. Я буду очень его любить…»

Она не успела додумать до конца фразу, как очутилась на сцене среди слепящего блеска прожекторов и высоких ваз с живыми розами. «Libiam ne’lieti calici»[15], — пел Альфред с хором и смотрел на нее полными восторга и страсти глазами. И она поняла, что в ее сердце тоже внезапно вспыхнула любовь к этому юноше, ее охватили трепет, волнение. Она пела, почти не слыша собственного голоса, но знала, что он звучит легко, свободно… Оставшись наконец в одиночестве, она села прямо на ковер возле камина и, глядя на огонь, пыталась разобраться в своих чувствах.

В антракте подошел маэстро Штольц.

— Почему ты не смотришь на меня? Мы же договаривались на репетиции, что в финале ты будешь стоять возле рампы и…

— Виолетта не могла это сделать, — перебила его Маша. — Она столько пережила за тот вечер. Ей нужно было остаться совсем одной.

— Будешь делать то, что хочешь, когда станешь prima donna assoluta[16]. Тогда публика тебе все простит. А сейчас изволь делать так, как на репетиции.

— Но я не могу жить чужими чувствами. Мистер Штольц, в конце концов это моя премьера, а не ваша!

— Дурочка, я же хочу тебе добра. — Старик обнял ее и похлопал по спине. — Ты пела замечательно. Как музыкант, я получил большое наслаждение, но твой импресарио…

— Оставьте его мне, — решительно заявила Маша. — С синьором Рандаццо я разберусь сама.

Арию из третьего действия пришлось повторить на «бис» — публика неистово топала ногами и швыряла на сцену цветы. Ньюорлеанцы оказались очень темпераментными зрителями, к тому же в зале было полно итальянцев. Маша чувствовала необычайный душевный подъем, хотя валилась от слабости с ног. «Ма-ри-я! Ма-ри-я!» — скандировала галерка. Импресарио, который после второго действия налетел на нее чуть ли не с кулаками и обозвал pazza[17], теперь весь расплылся в улыбке и твердил. «Браво, брависсимо». Она вдруг обратила внимание на высокого молодого человека — он стоял, оперевшись спиной о стену и сложив на груди руки, и смотрел на нее с нескрываемым интересом. «Знакомое лицо, — мелькнуло в голове. — Где-то я его видела. Где?..» Она не успела вспомнить — со всех сторон окружили родственники, знакомые. Дядя Массимо распевал во всю мощь своих легких «Libiam ne’lieti calici», при этом умудряясь целовать всех подряд женщин.

— Звонил Франческо, — сказала Лючия. — Откуда-то из Колумбии — забыла, как называется это место. Просил передать, что желает тебе успеха и очень тебя любит. Мария… — Лючия всхлипнула. — Ты такая талантливая, такая… великолепная… ты… ты… Мы скоро станем тебе не нужны.

Она разрыдалась.

Потом все куда-то делись, и Маша осталась одна в своей гримерной. Она сидела возле зеркала, не в силах поднять руки и разгримироваться. На нее глядело изможденное страданиями и смертельной болезнью лицо Виолетты. Ее била дрожь, болела грудная клетка. «Виолетта умерла от чахотки, — пронеслось в голове. — Но я же не она, а Маша, Мария Грамито-Риччи…»