– Что еще за закавыка? – грозно свела бровки Катерина Ивановна и так решительно отодвинула от себя пустую кружку, что Алена поняла: эта пригожая молодайка с тою же решительностью сдвинет со своего пути любое и всякое препятствие.
– А вот что. Для первого и самого сильного средства ослиная моча нужна. Где ее взять?
– Возьмем! – настала очередь Катерины Ивановны пристукнуть по столу. – Это не задача. Бухарцы ослов приводят в Москву, знаю, сама видела. Вот только кого к ним послать? Митрий их всех, нехристей, боится как огня…
– Есть у меня верный человек, – очень своевременно ввернула Алена. – Eсть. Он-то и сообщил мне о злоумышлениях против твоей особы. Его мы и пошлем к бухарцам.
– Я его награжу, не поскуплюсь, – посулила Катерина Ивановна и спросила с внезапными искорками в глазах: – А он… молодой али почтенный старец?
Алена поджала губы, чтобы не расхохотаться. Окажись Ленька здесь сейчас, небось Катерина Ивановна пожелала бы отдать ему награду немедля, невзирая на его исхудалое лицо и тощую кощь. Да, опасно блестят глаза у молодушки… опасно! И поскольку немец показался Алене человеком хорошим, пусть и несколько дерганым (а ведь задергаешься тут!), она положила себе непременно постараться – и вернуть ему утраченные способности. Сделала вид, что не расслышала последнего вопроса, и продолжила:
– Зелья целительные просто так не сваришь. Им надобно непременно в том доме настаиваться, где живет немощный, чтоб он духом этим врачевным уже заранее напитывался. Вот уж не знаю, как быть в сем случае? Ежели я снадобья стану готовить у себя дома…
– Об том и думать не смей! – Теперь уже не ладонь, а пухленький кулачок Катерины Ивановны громыхнул по столешнице, что должно было обозначать неукоснительность ее требований. – Сюда тебе доставим все, что надобно, и будешь жить здесь. У меня. Тем паче что… – Она запнулась и сочувственно взглянула на Алену. – Тем паче что тебе все равно идти некуда!
Алена онемела на миг, потом вдруг ощутила, как кровь бросилась в лицо. Стало вдруг так стыдно, до смерти!.. А Катерина Ивановна усмехнулась:
– Ну как ты жить будешь, скажи?
– Коли денег скоплю, так рай себе куплю, – невесело отшутилась Алена.
– Денег?! Не думай, что я вовсе без глаз. Митрий врет, конечно… а может, и не врет. Ты мне жизнь спасла – я тебе хочу добром отплатить. Давай так: ты мне помоги, а я тебе помогу. И живи здесь, и делай свое дело, пока не сделаешь.
Алена закрыла глаза. Лицо все еще горело, но холодная печаль уже студила голову.
Нет. Нет… а жаль! Больно уж ладно все складывалось, как по писаному. Но она не сможет. Не сможет! Она не ждала от Катерины Ивановны такой покладистости, и это ее обезоружило. Ведь добрая женщина не знает, кому приют хочет дать! А всплыви Аленины обстоятельства – что будет хозяйке за укрывательство беглой? Нет, надо воротиться в батюшкин дом, жить там тайно, выходить лишь потемну, превратиться в подобие нетопыря: шнырять по задворкам, высматривать, выслушивать, авось бог пошлет крупицу сведений. И жить – тоже чем бог пошлет.
– Эй! – послышался рядом встревоженный голос. – Эй, ты что это закручинилась, девица? Или не сможешь горю моему подсобить?
– Я-то смогу, да ты моему не сможешь, – со вздохом открыла глаза Алена. – Вот зовешь к себе кого ни попадя, а что ты обо мне знаешь? Может, я беглая преступница? Может, я мужа своего ядовитым зельем во свету сжила и меня за то к лютой казни приговорили? Может, меня в яму за то зарыли и помирать оставили?
– Но ведь сейчас-то ты не в яме! – вполне справедливо заметила Катерина Ивановна. – И, как я погляжу, вполне живая!
– А может, я из нее сбежала, из ямины? – огрызнулась Алена, уже не в шутку злясь на свою собеседницу за беззаботность. – И узнай хоть кто-то, хоть этот твой знакомец, Аржанов, про меня – тут мне и конец, опять на дыбу, опять в яму! И заодно тебя за укрывательство припутают – так прижмут, что небо с овчинку покажется!
– Ну, это очень просто устроить! – отмахнулась Катерина Ивановна. – Аржанова больше и ноги в этом доме не будет, тем более что мой Фрицци при одном его упоминании только что на стенку не лезет. Да ты и сама небось видела! Ишь – вердахтиг, мол, он и вообще натюрлих! Ой, како-ой мужик, матушка Пресвятая Богородица! Ростом – во! – Катерина Ивановна живо вскочила ногами на стульчик, показала под потолок. – Плечи – во! – Она широко расставила руки и от этого резкого движения лишь чудом не свалилась со стула. – И в мотне, надо думать, тоже – во, – сообщила она, осторожно спускаясь и вновь усаживаясь. – Ну, мне, конечно, проверить не довелось, однако ежели у мужика так глаз горит… это неспроста! Ну и сказывали, баб перепробовал – до умопомрачения. Что у нас, что в иноземщине. Да и не его в том вина – наша сестра сама на него гроздьями вешается. Что же ему делать, стряхивать нас, что ли? – вопросила она, сверкая глазами, исполненными самого пламенного сочувствия к несчастному, замученному женщинами Аржанову, страдающему из-за своей галантности, но ставящему удаль кавалера и служение дамским прелестям превыше всего.
Затем Катерина Ивановна напряженно свела брови:
– Об чем бишь я? – Она призадумалась и, наконец вспомнив, радостно крикнула: – Ах да, об Аржанове! Стало быть, сюда он больше – ни ногой. Ну ничего, от меня он все равно не уйдет, я его на какой-нито завалященькой ассамблее все равно в угол зажму. А Фрицу я чего-нибудь навру, не привыкать: мол, ты моя подруга стародавняя, еще с детства: я ведь из Белого города, из посадских, так что, могло статься, мы с тобой по соседним улицам бегали. Это жизнь меня, вишь, в барыни вынесла, а так-то я из простых! – И вдруг, прервав беззаботную болтовню, снова навалилась грудью на стол и, заглядывая в глаза Алены блестящими глазами, спросила таинственным шепотом: – Но скажи, скажи, ради Христа, ты и впрямь мужика своего свела со свету? Вот молодчина, ну и молодчина же ты!
– Нет, – сказала Алена, на миг искренне пожалев, что – нет, а, стало быть, у Катерины Ивановны отсутствует повод считать ее молодчиной. – Нет, Катерина Ивановна, не травила я его, а кто сделал сие, за чей грех я платила, – мне неведомо.
– И в яму… – вдруг побледнев и передернув оголенными, вмиг озябшими плечами, прошептала Катерина Ивановна и опять обрушила кулачок на стол. Посуда запрыгала и долго не могла успокоиться, так что последние слова она произносила под одобрительное дребезжанье порцелиновых мисок и тарелок: – Но довольно об этом! Было – и быльем поросло! Остаешься здесь – все, не спорь со мной. И вот что, сделай милость: не зови меня больше Катериной Ивановной. Зови Катюшкою. А я тебя буду звать Аленою. Ну, хватит сидеть, давай зови своего благоприятеля, пускай скорей за ослиной мочой бежит. Ее тебе сколько надобно? Ведро? Бочку? Две?
– Четверть кварты[72] довольно будет, – пробормотала Алена толстым голосом, пытаясь не дать вырваться смеху, – но не выдержала: упала головой на стол и зашлась в хохоте.
Катюшка поглядела, поглядела – да и принялась тоже хохотать.
В этом удовольствии, как и во всех прочих, она себе никогда не отказывала!
10. «Вчера полюбила другого!»
– Алена! Алена, ты где? Да Алена же!
С испугу выронив исписанные листки, Алена кинулась в парадную светлицу, откуда доносился нетерпеливый голос Катюшки. Та мчалась навстречу, волоча за собой какой-то пухлый узел, и они столкнулись в дверях, непременно стукнувшись бы лбами, не будь Катюшкины юбки столь пышны. Сегодня на ней было новехонькое нижнее платье из шелка цвета levres d'amour, что в переводе с французского звучало обворожительно: «уста любви» – и означало изрядно-розовый цвет. Оно было совершенно простое: лиф да юбка, зато верхнее, из травчатой золотистой тафты, поражало великолепием изузоривших его цветов, подобные которым могли расти лишь в райских садах. И среди этих бледно-зеленых, голубых, темно-розовых, алых, тускло-синих цветов улыбались таинственно и маняще «уста любви» и нежно вздыхала прелестная, щедро открытая грудь.
Нет, отнюдь не нежно! Катюшкина грудь ходуном ходила от непонятного Алене волнения. В лице царило смятение.
– Где все? Где зелье?
С этим криком Катюшка подскочила к шкафчику, где в самом дальнем уголке стояли две заветные стекляницы, из которых ежеутренне во Фрицев кофе отмерялись немалые порции, а вечером ими разбавлялось вино или пиво. Стекляницы были каждая полна наполовину. Схватив их и колыхнув темно-желтоватую, словно топаз, жидкость в одном и нежно-зеленую – в другом сосуде, Катюшка недовольно буркнула:
– Эка сколь вылакал, питух чертов! – и, подскочив к распахнутому окошку, проворно вылила обе жидкости прямо в сад.
«Батюшки! Теперь чертополох выше крыши встанет!» – мелькнула у Алены мысль, а потом она погрузилась в состояние полной оторопелости.
Виноградная водка, и мед, и шкалик петушиной крови, заморский корень сельдерей, в прах истолченные дынные семечки, сырые куриные желтки, а главное – с таким трудом добытая ослиная бухарская моча, от соприкосновения с прочими составляющими утратившая свое нечеловеческое зловоние и придающая напитку загадочную желтизну – и основную силу! А в другой посудине были настоянные на водке кленовые листья: Алена все окрестные рощи облазила, выискивая совершенно одинаковые по цвету и рисунку, ведь только такие листья обретали целительную силу. И вот теперь все эти тщательно сваренные, заботливо взлелеянные зелья, от одного созерцания которых Катюшка исполнялась самых радужных надежд, выплеснуты за окошко – и кем?! Самой же Катюшкою!
Спятила она, что ли? Или, господи спаси и сохрани, Фриц о чем-то проведал? Но как он мог проведать, если сама Катюшка не проболталась? Да, конечно, она где-то что-то сболтнула, это дошло до Фрица, тот исполнился гневом и теперь небось летит сюда со всех ног, жаждая уничтожить ту, которая посмела опаивать родовитого саксонского рыцаря какой-то отравою. А Катюшка, стало быть, спешит уничтожить доказательства Аленина очередного лиходейства… Ох, удастся ли им отбрехаться от разъяренного немчина, или Алена вылетит прочь из этого уютного дома, где ей впервые за последнее время было так хорошо, так спокойно, так надежно?