По дороге на Ерушалаим
Нашу жизнь мы всю обозреваем,
Словно ленту фильма развеваем
По дороге на Ерушалаим.
Иудея поднимает склоны,
Розовея с солнечным восходом.
Пахнет вечность чем-то жженным и паленым
На земле, текущей молоком и медом.
Впервые в жизни на собственной машине я ехал по Иерусалиму. Миновав музей Рокфеллера, спустился в Кедронскую долину. Оставил машину, пошел пешком до усыпальниц Авшалома, сына царя Давида, и пророка Захарии. Зной усиливался. Звенело в ушах от безмолвия, словно бы за миг до начала Страшного суда.
Я понимал, что эти усыпальницы, куполами своими проткнувшие тысячелетия, внутри пусты, и все же какая-то нелепая, но весьма ощутимая надежда увидеть нечто в этих склепах тянула внутрь. Посидел в прохладе, пахнущей мышиным пометом, усыпальнице Авшалома, сына царя Давида… Вспомнил стихи Александра Блока, посвященные матери, который раз потрясаясь ими:
Мне снился сон: мы в древнем склепе
Схоронены; а жизнь идет
Вверху – всё громче, всё нелепей;
И день последний настает.
Чуть брезжит утро Воскресенья.
Труба далекая слышна.
Над нами – красные каменья
И мавзолей из чугуна.
И Он идет из дымной дали;
И ангелы с мечами – с Ним;
Такой, как в книгах мы читали,
Скучая и не веря им.
Под аркою того же свода
Лежит спокойная жена;
Но ей не дорога свобода:
Не хочет воскресать она…
И слышу, мать мне рядом шепчет:
«Мой сын, ты в жизни был силён:
Нажми рукою свод покрепче,
И камень будет отвалён. —
«Нет, мать. Я задохнулся в гробе,
И больше нет бывалых сил.
Молитесь и просите обе,
Чтоб ангел камень отвалил».
На миг ощутил себя замурованным, бездыханным, «одетым камнем». Выскочил, как ужаленный, из полумрака гробницы в ослепляющий солнцем полдень. Острым, словно бы внезапно открывшимся слухом уловил вместо далекой трубы приглушенные пространством и зноем звуки автомобильных клаксонов.
Молча поднялся из долины к Гефсиманскому саду, удивился невероятно огромным, в узлах, стволам древних масличных деревьев. Кора, подобная слоновьей коже, охраняла их от гибельности времени.
Шел вверх по дорожке, иссеченной промоинами, заросшей с двух сторон диким бурьяном, в котором валялись рваные шины. Так дошел до церкви Марии Магдалины, а еще выше – до часовни «Dominus flebit» – «Бог плачет».
Вернулся, сел в машину, обогнул стены Старого города, поднялся в сторону могилы царя Давида, остановился на обочине шоссе, на противоположной стороне которого скромно и непритязательно торчал указатель на иврите «Спуск в Геенну».
Спустился.
Между камней пробивался бурьян. Два арабских подростка, пасущих стадо овец, с удивлением смотрели на взрослого, прилично одетого дядю, которому, вероятно, больше не было чем заниматься, как посещать этот пыльный, запущенный овраг.
Обратный путь был гораздо легче, хотя уже была ночь. Все же – домой.
Над «Шаар Агай» – «Воротами ущелья» – стыл в густой и чистой синеве месяц. Опять строки лезли в голову, и я изо всех сил старался снизить их патетику:
По дороге на Ерушалаим
В ночь луна стоит над Аялоном.
Эти земли стали нашим лоном —
Все дороги – на Ерушалаим.
И деревья здесь всего упорней
Вверх ползут вечнозеленым сводом.
Мы живем и будем жить, пуская корни,
На земле, текущей молоком и медом.
Осторожно, чтобы не разбудить жену, которой предстояло рано ехать на свои курсы, и детей, которым – в школу, вскипятил чай, выпил, и долго еще стоял у распахнутого в ночь окна салона с тем же, увиденным над Аялонской долиной, месяцем.
Самолет, ночная лампа вдоль границы Израиля, пролетел по оранжевой полосе вдоль моря. Так и вошел в сон мистическим зрелищем, тревогой и праздником.
Вечерами я шел к морю – смотреть закатывающийся за горизонт огненный шар солнца.
Особенно удивительным был миг, когда море возникало за краем берега – иссиня-голубое, лощёное, с барашками прибоя у камней и выпукло слепящей – до марева – далью. По мере того, как я спускался с высоты берегового обрыва, со сменой угла зрения, море всё более вытягивалось пластом. Под солнцем, заполняющим бескрайнее разомкнутое пространство усыпляющей сладостной дымкой, море становилось молочно-синим, белопенным у берега, шумя, как молоко перед закипанием, с какой-то изящной легковесностью неся на себе бабочки яхт.
Камни, омываемые изумрудом невысоких волн, показывали свои опаловые с подпалинами бока.
Песок у кромки вод был молчалив, светел, погружен в себя
Цвела мимоза, тяжестью собственного цветения обламывая свои ветви. Избыточность запахов кружила голову пространству.
Звезды в бесконечности ночного неба были в эти мгновения невероятны, абсолютно не связаны с моим обычным опытом существования. И, тем не менее, они входили в мой взор абсолютной реальностью, причем, до такой степени, что серпик луны казался знакомой частью домашней утвари, временами исчезающей, но живущей в душе знанием, что объявится, возникнет, отыщется вновь.
Лунный диск – как мера жизни, в один миг переносящая через сорок лет – в заброшенное село времен войны.
Однажды я поехал по каким-то делам в кибуц Гиват-Бреннер. Было жарко.
И внезапно я ощутил невероятное чувство свободы в этот июльский, все плавящий полдень, под раскалено-чистой синевой неба и огромным, развесистым деревом на плоском зеленом поле – как мгновенное раскрытие ключа жизни. Дерево – самодостаточное и полное свободы – подобно люстре жизни, висело в мареве пространства, растворяющем ствол, и, казалось, парило в воздухе, без связи с землей. Но именно оно выражало неразрывную органическую связь с пространством окружающих небес, земель, далей. Я замер, впервые истинно физически впитывая – порами, телом, сознанием, подобно этому дереву, врастание в эти пространства неба, полей и трав.
Исход при всем своем величии, всегда трагичен, но насущно необходим, ибо в нем открывается всегда сопутствующее существованию непонимание: в чем смысл жизни?
Далеко не любой исход, являющийся, в общем-то, реальным событием, превращается в воображаемый миф.
Разве когда-то поток горловых звуков, называемых речью, был настолько неохватным, не прекращающимся, приведшим к возникновению целой всемирной индустрии телефонов, их невидимой паутинной сети, оглушительной болтовне? Глас Божий, сказавший однажды кратко «Да будет», обернулся шквалом ничего не значащей речи, залившей человеческий род посредственностью, не менее страшной, чем всемирный потоп.
Об этом я подумал, увидев на берегу моря полузасыпанный песком, обглоданный волнами скелет корабля, вокруг которого, словно бы только сошедшие с него семь пар чистых загорали в живописном беспорядке.
В детстве я любил рассматривать картинки в книге из библиотеки отца «Вселенная и человечество». Особенно волновала меня картинка: человек добрался до края земли и, пробив головой хрустальный свод, дивится чуду открывшегося ему мира, полного звезд. Таким я видел себя, раскрывшим рот, на новой этой земле, о которой столькие годы мечтал.
Потом были военные сборы. Стояла тревожная ночь.
Тревога, ощутимо висящая над огромным, раскинутым вдаль военным лагерем, не может заглушить особый оливково-сосновый запах этой охраняемой им земли. Я бы даже сказал, – олеографический.
Так пахнет лубок, выписываемый маслом.
Краска каплет с кисти и пальцев, и не просохли еще капли, только сброшенные с кисти. Добавить следует сладкий запах липы, смесь запахов цитрусов, мирта, речной вербы, ну, и, конечно, особый цвет неба, идущий от пустыни и моря.
Солнечный свет – сквозь узоры листвы – днем.
Лунное сияние – сквозь китайский рисунок метелок пальмы – ночью.
И если всё это, невидимо текущее молоком и медом, вливается в душу, то уже несколько дней за ее пределами возникает в душе одиссеева тоска по родной Итаке. Возвращаясь из-за границы, входишь в самолет компании «Эль-Аль», и слышишь по радио песню ансамбля «Все проходит, дорогой» -
И с песней, как в начале,
Проснуться в ранний час,
Петь в боли и печали,
Слез не стирая с глаз,
На утреннем ветру услышать флейты зов,
И снова все начать с азов.
И слезы предательски выступают в уголках глаз.
Освободившись от резервистской службы, выехали натощак, решив позавтракать по дороге в бывшей помещичьей усадьбе, превращенной инициативными молодыми людьми в место отдыха с весьма симпатичным и сравнительно недорогим рестораном.
Я ориентировался по карте, отвлекался, с наслаждением вбирая взглядом убегающие зелеными волнами мягко очерченные холмы нижней Галилеи в сторону синего хребта горы Кармель, из-за которой, как бы ленясь, потягивалось лучами солнце. По обе стороны дороги дымились еще не пробудившимися с ночи тенями неглубокие долины. На склоне одной из них, в глубине рощи, и обнаружилась искомая усадьба. В огромном приемном зале на первом этаже раскиданы были широкие, мягкие, потертые от времени кресла среди кадок с растениями, густо тянущимися вверх и свисающими с лепного потолка. Удивляли шириной подоконники высоких, как в соборах, прямоугольных окон, вообще редкие в Израиле. Все вокруг дышало недвижностью времени и долго длящейся дремотой. И это посреди страны, где бег времени, и чехарда событий были головокружительными.