Ягоды бабьего лета — страница 25 из 42

Игорь резко повернулся и быстро зашагал по коридору.

Люба сидела у себя и в пятый раз начинала читать рассказ Чехова, но все время отвлекалась. Из головы не шел недавний разговор с Игорем. То и дело она вспоминала его фразу: «Мне трудно выразить словами то, что я чувствовал, впервые увидев тебя». «Все же интересно, что он чувствовал?»

Она попыталась восстановить в памяти выражение лица Игоря: «Он взглянул равнодушно. Нет, нет. Совсем не равнодушно. Он посмотрел с интересом. Но я была разочарована. Нет, зачем врать себе? Я была убита, раздавлена. Почему так случилось? Я надеялась, что он внезапно вспомнит? Улыбнется, обрадуется, подойдет с распростертыми объятьями? И опять не то. Конечно, я надеялась. Но он не узнал. Ну и что? Ведь я уже знала о его амнезии. И должна была реагировать адекватно. И тем не менее… Что-то выбило меня из колеи, я растерялась, расстроилась, сникла. Может, мне хотелось стать первооткрывательницей, вступившей на необитаемую землю? Чтобы только мне принадлежала заслуга этакой целительницы, вернувшей к жизни несчастного? Чтобы потом у меня было какое-то право на него? Неужели эти подлые мечты сидели где-то в подкорке? Или я нарочно бичую себя по своей излюбленной привычке? Истина как всегда посередине. И все же первый порыв был чистым, искренним. Я помчалась, чтобы спасти, уберечь, пожалеть. Это правда. А когда увидела его и поняла, что он не нуждается в скорой помощи, что он не беспомощное дитя, а вполне крепкий и сильный мужчина, была растеряна и разочарована. Но это прошло. Я стала другой. Я многое поняла».

За дверью раздался шум, чей-то голос тревожно воскликнул: «Что случилось?» Люба пошла посмотреть: в чем там дело. Выглянув в коридор, она увидела Нинель Эдуардовну, входящую в комнату к Серафиме Григорьевне. Следом за врачом туда же вошла медсестра, держа в руках кислородную подушку и чемоданчик с медикаментами. Невдалеке толпились обитатели интерната. Они громко шептались, жестикулируя и качая головами. Задохнувшись от тяжелого предчувствия, Люба подошла к старушке в байковом халате и спросила:

— Что-нибудь с Серафимой Григорьевной?

— Сердечный приступ. А Тася-то бедная так перепугалась, что и саму прихватило.

— Может, неотложку вызвать?

— Да что вы! К нам они не ездиют. Говорят: сами уж как-нибудь обходитесь. У вас в штате врач, пусть она и лечит. А что она может? Ну, укол сделает, вот и все.

— А если операция срочная нужна?

— Кроме аппендицита никаких нам операций не положено. Мол, на молодых денег не хватает, чтобы операции делать, а уж старичье перетопчется.

— Нет, так нельзя! — возразила Люба и решительно открыла дверь в комнату Серафимы Григорьевны.

— Нинель Эдуардовна, разрешите… — начала Люба и осеклась.

Врач в это время измеряла давление Таисии Игнатьевне, а медсестра готовила шприц для укола. Серафима Андреевна лежала на кровати, укрытая с головой одеялом.

— А что с Серафимой Григорьевной? Она… — замерла Люба, боясь произнести страшное слово.

— Она умерла. Выйдите отсюда и закройте дверь! — приказала Нинель Эдуардовна.

— Любаша, ты зайди потом, — слабым голосом попросила Таисия Игнатьевна.


Люба не могла больше находиться в помещении. Слезы душили ее. Она вышла в парк и побрела между деревьями, не разбирая дороги. Ноги сами привели ее к детскому дому. Без сил она опустилась на скамейку и попросила проходившую мимо девочку позвать Аню. Вскоре в дверях показалась Аня. Она улыбнулась, увидев Любу, но тут же ее личико вытянулось, глаза беспокойно округлились. Подойдя ближе, она тихо спросила:

— Почему вы плачете? У вас горе?

Люба не ожидала от этой застенчивой тихони такой смелости в проявлении сочувствия. Она закрыла лицо платком и снова заплакала. Аня села рядом и стала по-детски неумело поглаживать по плечу плачущую женщину. Люба вытерла слезы и, всхлипнув, сказала:

— Пойдем. Надо походить. Тогда станет легче.

— Пойдемте.

Они медленно шли по улицам вечернего Сергино. Ни рекламные щиты и растяжки, ни иномарки у подъездов, ни кричащие вывески кафе — никакие атрибуты цивилизации не нарушали общей картины размеренной, неспешной жизни городка. Как и сотню лет назад, кружили над куполами церквей голуби, манили спелыми боками наливные яблоки в садах, сидели возле палисадников старушки и еще не старые женщины, судача обо всем на свете, перебегали улицу собаки. А Люба с Аней шли куда глаза глядят и разговаривали. Несмотря на неутихающую боль от того, что Серафима Григорьевна лежит неживая, что не скажет больше ласковое «Любочка», не посмотрит своим добрым и понимающим взглядом, в Любиной душе постепенно воцарились покой и смирение перед судьбой. Она рассказывала девочке о Серафиме Григорьевне, о себе, о том, как она оказалась здесь. Аня слушала, не перебивала, лишь изредка восклицала: «Ой!» или «Правда?»

Возле кинотеатра они заметили Дашу в компании с какими-то парнями. Как и в прошлый раз, по рукам ходила бутылка пива. После очередного глотка Даша подносила ко рту сигарету, затягивалась и, выпустив клубы дыма, звонко хохотала.

— Сколько лет Даше? — спросила Люба.

— Тринадцать.

— А откуда у них деньги на сигареты и пиво?

— Она дружит с мальчиком из другой школы. У него есть родители.

— Прости за нескромный вопрос: а у тебя есть мальчик?

— Сейчас нет. В позапрошлом году его забрали в суворовское училище.

— И что, вы не переписываетесь?

— Нет. Он, наверное, в Москве с кем-нибудь познакомился.

— Тебе покажется странным мой вопрос. У вас многие девочки ругаются матом?

— Да, многие. Почти все.

— А ты?

— Иногда. Но не так, как Дашка. Она любого парня забьет. Если парень не умеет материться, значит, лох.

— Это твое мнение?

— Нет, Дашкино.

Любу задело, что Аня говорит о таких вещах спокойно и обыденно.

— Ты знаешь, Анечка, я ведь тоже через эту напасть прошла.

— Какую?

— В девятом классе вдруг на меня нашла дурь — мне непременно захотелось быть похожей на парня. Я пробовала курить, залихватски пила вино на вечеринках, отпускала грубые шутки, короче говоря, выпендривалась перед одноклассниками. Мне хотелось, чтобы меня считали «своим парнем». Но потом это прошло. Как детская болезнь, ветрянка или корь. Я поняла, что женщина должна оставаться женщиной во все времена, в любом возрасте. А та, что «косит» под мужика, выглядит жалко и смешно. Ты не согласна со мной?

— Почему? Согласна.

— Я вижу, что ты поскучнела, — улыбнулась Люба. — Больше не буду говорить на эту тему. Ничего, все это придет к тебе, позднее, но придет. Ты умница и уже сейчас многое понимаешь. А с возрастом мы все мудрее становимся.

Не заходя к себе, Люба прошла к комнате Таисии Игнатьевны, постучала и услышала слабое «войдите».

Старушка обрадовалась Любе, даже попыталась подняться с кровати.

— Лежите, лежите. Я посижу рядом.

Люба села на стул, стараясь не смотреть на пустую, с голым матрацем, кровать Серафимы Григорьевны.

— Ох, Любаша, тяжко мне, ты и не представляешь. Я надеялась, что Сима еще поживет. Она ведь как сестра мне, как родная.

Таисия Игнатьевна тихо заплакала, вытирая слезы большим платком.

— Таисия Игнатьевна, вы наверняка не ужинали. Может, принести чаю?

— Нет, не надо. Мне приносили. Меня от лекарств тошнит. Ничего не хочу. Я и жить-то теперь не хочу.

— Ну что вы! Нельзя тоске поддаваться. Если мы все заживо в могилу будем проситься, то что будет? А может, вам в другую комнату переехать?

— Да куда? Все занято. А меняться со мной никто не будет.

— Я все же поговорю с Зоей Михайловной.

— Это Нинелька ее в могилу раньше времени свела, — вдруг огорошила старушка Любу. — Змея подколодная.

— Как это?

— Она ведь чем промышляет, Нинелька-то. Влезает в душу, обещает особый уход, дорогие лекарства и уговаривает переписать квартиры, у кого они остались, на нее. Я двоих таких знаю, кто переписал.

— Но ведь это преступление. Как до сих пор это не вскрылось?

— Уметь надо. Она через посредников действует. Все шито-крыто.

— Но Серафима Григорьевна сделала дарственную на Анечку.

— Так Нинелька-то не знала. Вчера вечером приперлась к нам. Меня выставила за дверь и давай, видать, Серафиму обрабатывать, а когда узнала про Аню, наговорила всякой гадости.

Люба содрогнулась от такой новости. К омерзительному образу Нинели Эдуардовны добавилась еще и криминальная черта.

«Нет, завтра я никуда не поеду, — решила Люба, уходя от Таисии Игнатьевны. — Попрощаюсь с Серафимой Григорьевной, а потом пойду в прокуратуру».

Была у нее еще одна причина остаться в Сергино, но о ней она боялась признаться даже самой себе. Так и держала под замком свою тайну, откладывая решение на потом, лишь во сне видя счастливый исход задуманного дела.


На следующее утро Люба занялась организацией похорон. Собственно, ей одной и пришлось решать почти все вопросы. Зоя Михайловна ушла в администрацию на совещание по подготовке к зиме и предоставила Любе свободу действий.

Игорь после завтрака пошел в мастерскую строгать доски для гроба, а Люба отправилась в бюро ритуальных услуг. Так и пробегала до обеда. А в два часа приехал Владислав.

Они втроем сидели в Любиной комнате, пили чай и неловко молчали.

— Папа, ты вещи собрал? Давай я отнесу в машину, — обратился к отцу Владислав.

Игорь смутился:

— Да какие там вещи? Одна сумка, что ты привез, вот и все.

Люба не поняла, отчего он смутился — то ли от слова «папа», то ли оттого, что не нажил здесь никаких вещей. «Господи, сколько еще будет подобных сцен, пока все не станет на свои места! И встанет ли?» — подумала она, а вслух сказала:

— Вы поезжайте одни, без меня. Мне нужно кое-что здесь доделать. Я позвоню тебе, Владик, когда за мной приехать. Или вообще на электричке доберусь. Два часа всего на скоростной до Москвы. Так что…

— Погоди. Какие у тебя тут дела? Я что-то не пойму, — опешил сын.