– А ты не знаешь, когда он прийти собирается?
– Не знаю. Всегда неожиданно приходит.
– Если бы знать, я б тебя с собой взял. Вдвоем не так страшно, да и на всякий случай… Ты ведь не спутаешь.
– И ты не спутаешь, Володя, – Катя засмеялась. – Такое чудище ни с кем не спутаешь.
– А зачем ему свечки?
– Надежду человеческую разрушать. Он и не умеет больше толком ничего.
– А ты красивая, Катя.
– Прабабка была красивая у меня. Говорят, что даже если кто мимо ехал на возу, останавливался, проехать не мог такую красоту. Кто шел мимо нее, обязательно оборачивался. Она жила в деревне, которую оставляли все. В город уезжали, работу искали. Но даже те, кто уехал, возвращались, чтобы только на нее посмотреть. Стояли за забором, ждали, когда за водой пойдет.
– А было такое, что кто-нибудь рядом увяжется, идти будет, как будто с ней идет? А сам хитрить, чтобы с ней познакомиться?
– Наверное, всякое бывало. А сейчас спи, Володя, спи, уже скоро вставать.
Соседняя газета публиковала исторические заметки, посвященные событиям, произошедшим в день выпуска много лет назад. Володя мельком взглянул на лежащую на столе газету. Этот выпуск был посвящен чумному бунту.
«Карантин коснулся большого числа предприятий Москвы, что повлекло волну безработицы и голода. Медицинской помощи населению не хватало, число смертей стремительно росло с каждым днем. Жители бежали из города, бросали дома, торговые лавки. Апогеем народного нетерпения явился бунт, переросший в хаотичный погром в Кремле. Видимой причиной бунта послужила попытка архиепископа Амвросия воспрепятствовать жителям собираться около иконы, которую почитали за чудотворную. В результате толпа взяла приступом Донской монастырь и убила Амвросия. Потом последовали другие погромы карантинных застав. Бунт был подавлен…»
Сидор молча смотрел в окно. Володя подошел к нему.
– Сидор, приезжай ко мне после Сибири, привози кедр. Почитай, какой ужас был, – Володя дал Сидору газету.
– Володя, посмотри в окно, – ответил Сидор. – Вся природа плачет. Неужели ты думаешь, что если бы у людей все по-доброму было, природа так плакала бы? Она плачет из-за боли людской. Ты много боли людской еще увидишь. У каждого человека надежды много боли. Так отец говорил.
– Расскажи о нем.
– Отец любил нас с Катей, брал с собой в лавку, рассказывал про быт деревенский, про бегунов, про Золотаревские болота. Он знал, как какая птица кричит, мог позвать, мог спеть. Ты сам его поймешь, – Сидор подошел к Володе и взял его за плечи. – Ты и будешь отцом теперь. А я к тебе обязательно приеду.
В кармане камуфляжной куртки лежали ключи, бумаги и деньги. Володя шел по той самой дороге, где вчера встретил мужичка с сумой, только в направлении вокзала. Погода ухудшалась с каждой минутой. Казалось, что все вокруг вот-вот перевернется. В голове всплыли строчки, прочитанные утром. Он посмотрел в сторону кладбища и, пригнувшись от ветра, пошагал к автобусной станции.
– Заходи, чего мерзнуть будешь, скоро отправляемся, – водитель автобуса был очень приветлив.
В автобусе почти никого не было. Создавалось впечатление, что в такую погоду никто не хочет выбираться из своих жилищ.
– Как думаешь, погода исправится? – спросил водитель.
– Конечно. Не знаю только, сколько это все протянется, может, до самой зимы.
– А вот бывает такое, что дождь неделю льет не переставая. Я думаю в такие моменты: а вдруг он никогда не кончится? Мы-то привыкли, что он кончается, а если вот иное время пришло и дождь не кончится? А? – он, улыбаясь, посмотрел на Володю.
– Этот точно кончится, – Володя уселся рядом с водителем. Тот решил, что ждать еще людей бессмысленно, и поехал.
– Так ты дембель? – весело спросил водитель.
– Да.
– Расскажи интересное чего из армейской жизни. Я вот когда служил, каждый день что-то происходило. Трудно было, но по чести жили. И никакой дедовщины не было, все по уму.
– Важно себя поставить правильно, тогда не пропадешь.
– Это точно. Как и во всей жизни. В любом коллективе, если покажешь хватку, силу, уважать будут. Я после армии пошел штукатурщиком, уже потом понадобились водилы. Ну, а ты что планируешь?
– У меня ларек есть, торговать буду, – ответил Володя.
– А, ну если так, то другое дело. У меня сестра бизнес начинала, да так влипла в долги, что и бизнес этот весь отдала, и еще в долгах осталась. Так что, смотри, осторожнее с этим. Да ты и сам все понимаешь. Ну, так что интересного в армии?
– А все интересно. Два года как в один день уложились. Всё по справедливости, по уму, как ты говоришь.
Невдалеке ударила молния и прогремело.
– Ба-бах, не, ну ты посмотри, что творится, – живо сказал водитель. – Погоду рвет просто, и не припомню такого, чтоб так сильно. Страшно ехать, в автобус попадет – поджаримся. А-а-а-а, ну ты глянь, как пробивает. Земля перевернется, и что тогда?
– Так было уже однажды.
– Не припомню.
– Давно. Эпидемия чумы в Москве была. Люди прямо на дорогах падали, умирали, их сволакивали в общие ямы. Тогда ветер песчаный глаза слепил, страшно было, – сказал Володя.
– Не знаю, как там раньше было, а вот сейчас точно не до смеха.
– Водитель, что у тебя сиденья такие? – услышалось из-за спины. – Прямо не посидеть – откидываешься, засыпаешь. Посидеть же надо, почитать, а то только спать и можно.
– Ну вот и спи, а читать в библиотеку ходи, – уверенно ответил водитель. – В библиотеке и книг небось больше чем у меня в автобусе. Я вот все думаю, – обратился он снова к Володе. – А если не кончится это?
Автобус проходил все дальше. Сменялись дождливые села, уносились дороги, леса. Под разрывающий дождь наступала новая жизнь. Володя видел все совершенно иным. Старые планы, цели, стремления исчезли, как будто их и не было. В голове проносилось услышанное, нечеткие символы, лица. Непредсказуемость его совсем не страшила, даже наоборот: он ощутил непривычную наполненность, к которой столько стремился, но не понимал даже, в какую сторону идти. Он планировал разобраться со своими владениями и поехать навестить мать. Порывшись в кармане, он достал бумаги.
– Что это у тебя? – спросил водитель.
– Бумаги на ларек и землю.
– А много земли?
– Сейчас гляну, – Володя стал перелистывать бумаги. – Не разберешь их, что пишут. Написано – сто пятьдесят гектар, а сколько из них мои, непонятно. Там лес должен быть и какой-то ларек.
– Наследство, что ли, получил?
– Не, так, сложно объяснить, отдали мне это.
– Разживешься, значит. А я нищим и помру.
– Не знаю, как тут разжиться можно. Это ларек со свечами. Я свечи продавать буду.
– Свечи? – удивленно спросил водитель. – Кому свечи-то нужны? Церковникам, что ли?
– Да, видимо.
– Ну, на них много не заработаешь. Лучше бензином торговать или стоянку около Москвы держать. Вот это да! Сейчас бензин поднимается – озолотиться можно.
– Ну, что есть.
– Конечно, лучше, чем эту железку водить. Я бы хоть свечами, хоть корзинками лучше торговал, а тут… А куда убежишь? Вглядываешься, вглядываешься в окно, а некуда. Да и не надо никуда бежать. Нет, не хотел бы я свечами торговать. Сложно это. Свечи зачем зажигают-то? Молятся? А семисвечники? В городе, побивающем пророков… Бежишь ты по утреннему Иерусалиму среди этих белых стен, каменных домов. Жарко, обжигающе жарко. Бежишь к воротам в Старый город. Идешь через торговые ряды, через малые улочки, через суету. Смотришь по сторонам и тоже голову покрываешь, припадаешь к подножью, чувствуешь озноб от жары, встаешь, бежишь дальше. Вдруг понимаешь, что всегда здесь был, что торговал за одним из рядов, что боялся и любил здесь. Восходишь вверх, слышишь монотонное пение, видишь, что города уже нет, одни облака и прекрасное солнце. Иерусалим, Иерусалим… Задохнуться можно от всей страсти. Встаешь посреди площади и начинаешь тихо петь. Тихо-тихо, чуть слышно, будто и не ты поешь. Поешь песню, которую знал всегда. Понимаешь внезапно, что все тебя слышат, что собираются вокруг и поражаются. Они слышат свои родные песни, песни матерей, добрые слова, предвестие счастья. И все в твоей песне. Косятся на тебя строго: «Откуда он язык ангельский узнал?» А ты пел эту песню всю жизнь и не знал, что она на ангельском языке написана, да и вообще про такой язык не слышал. Кричат тебе: «Когда засуха пройдет, когда мы исцелимся?» Ты продолжаешь петь, а они ответы получают. И вот уже все вокруг поют твою песню, как ты поют, закрыв глаза, поют. Они кричат: «Кто сказал ему язык ангельский?» И никуда не бежишь уже, и нигде не остаешься, и весь страх проходит. Иерусалим, Иерусалим… Когда затеряешься там, спохватишься, искать дорогу начнешь, пойдешь снова через ряды, через взоры, снова упадешь на белые камни. Солнце уйдет, тьма наступит, ряды опустеют, а ты лежать там будешь. Будешь припоминать песню, что пел этим днем, будто если вспомнишь, песня сил придаст, сможешь встать и пойти. И страх наступает, видишь, что тьма вокруг, что и к тебе подбирается. А страшное ведь еще не наступало. Когда придет, запросишься в розовую ночь, чтобы только спастись, чтобы не остаться на белых камнях. Столько же неправильного сделал, помыслил, представил, все забыть это – а нет, появится перед тобой в один миг, будто всегда при тебе было. Приподнимешься, чтобы узреть происходящее, да глаза от соли заслезятся, не выдержишь, снова упадешь. А под рассвет встанешь и снова на площадь, песню петь. Иерусалим, Иерусалим… Не боишься безумия-то? Или ради подлинности на все готов? А вне безумия подлинности не найти? Зачем едешь, куда не знаешь? Обезумишь – бросят на площадь, смеяться будут. В грязи изваляют, оборванцем по улицам пойдешь, есть гадости всякие начнешь, что на земле валяются, – сгнившее, выброшенное. Надо это тебе? Плевать в твою сторону начнут, ночевать на помойках придется, с такими же общаться будешь. Люди успешные, уважаемые тебя за человека считать перестанут, будешь для них подобен куску испражнений. Этого хочешь? От нормальной жизни ведь убежишь – обратно не вернешься. И все ради подлинности? Чтобы песни на площадях петь и на белых камнях засыпать? Чтобы с такими же безумцами сгинуть