Яик уходит в море — страница 21 из 95

«Вот плюгва», — подумал казак.

— Той! — крикнул задорно человечек в черной рясе.

Язык не подчинялся ему и играл во рту, словно раскачавшееся ботало. Все играло в этом карлике, все рвалось в пляс.

— Той, той. Хи-хи-хи! Ля-ля!

Нет, положительно, смеялся не сам человечек. Кто-то другой прыгал внутри его. Вот шишига! Василисту стало жутковато. Необъяснимая власть исходила от рачьих глаз, от больших рук и даже от тяжелых сапог и захлюпанной бобриковой рясы. Василист стоял, не двигаясь, когда Степан замахал перед ним рукою, осеняя его прыгающим крестным знамением и самозабвенно бормоча бессвязные слова. Поп ткнул ему рукою в губы, и казак от растерянности поцеловал вонючую, огромную лапу. Попик довольно и захлебисто захохотал.

— Бля-ля-ля! Упал с церкви колокол. Бом, бом, бом! Камни летят, железо. Гром, бля-ля! Шум… Бегут, бегут, падают — бля-ля-ля! На голову, на срамное место, на пуп.

Степан взмахивал широкими рукавами и приплясывал. Большой деревянный крест, белый, некрашеный, прыгал на груди и бился о жестяную кружку, висевшую на животе. Он собирал в нее подаяния на странствие к богу. Попик раскатисто икнул и опять захохотал:

— Душа с богом калякает. Бля-ля!

Василист побежал от него. Степан кричал вслед:

— Аман-ба, кош, что хошь, то прешь. Бойся, не бойся — ля-ля! Стройся, прыгай, ногой дрыгай, гляди не упрыгай, бля-ля! Плач на плач, горе на горе.

Дома мать налила казаку чайную чашку вина. Василист видел, как в чашку, в вино упала из глаз матери крупная слеза. Как постарела мать за эти годы! Василист выпил и попросил еще… Дождь перестал. Тело согрелось, как на банном полке. Перед глазами заиграли широкие, жаркие огни. В них плясал, потрясая широкими рукавами, черный попик. Кружили на высоком степном сырту оранжевые вихри. Хохотал рыжеусый таракан-поручик. Ветрянка махала крыльями чаще и чаще. Бежали телеграфные столбы. Скакали по полям мертвые головы перекати-поле. Они были все с глазами, и эти глаза таращились во все стороны, не мигая, а крутясь, словно колёса, разноцветными своими зрачками. Как много человечьих голов катится и бежит по степи! Какая веселая, красная кровь повисла на веточках перекати-поле!..

Жизнь, земля показались казаку трын-травою, пустяками, чертовщиной.

Василисту тесно стало в большой горнице. Он завертелся, забегал по комнате, обнимал стены, отталкивая их от себя, стучал по ним кулаками.

— Дайте мне веревку. Жалаю с богом серьезно потолковать!

У Василиста все скакало в голове, ему представлялось, что он может в самом деле вытребовать к себе бога, выволочь его с неба так же просто, как соседа-казака, и дерзко выложить все свои счеты-расчеты за пакости, так щедро отпущенные им в последний год, — за родных арестантов, отца и дядю, за измену Лизаньки, за разграбленное имущество, за порушенный казачий мир, еще совсем недавно чудесно прочный, а теперь ставший смутным и горьким, как осеннее, взбаламученное море…

Утомившись, казак упал на пол и на животе пополз к переднему углу. Его манили синий свет лампады и сиянье множества икон в позолоченных рамах. Он удивленно, как ребенок на игрушку, таращил на них свои темно-зеленоватые глаза. Потом заорал:

— Лисий тулуп подать?

Боги молчали. Василист разъярился:

— Говорите же вы… шишиги! Лисий тулуп подать?.. Молчите? Онемели, леший вам под пятку! Не жалате говорить с бедняком?

Он стащил с ноги грязный сапог и запустил им в передний угол. Лампада закачалась от удара. Мать Василиста, Анна Еремеевна, сидела на кровати и с отчаяньем смотрела на сына, сжав руки меж колен. Анна была высокой и сильной, и от этого печаль ее была заметнее. Луша и бухарская кошка — большой клубок дыма — недоуменно глядели с голландки на беснующегося казака; глаза девчурки смотрели горестно, а у кота светилось в них веселое любопытство…

Василист уснул тут же на полу, охватив крепко руками второй, наполовину снятый сапог.

15

Впервые в жизни Василист получил письмо. Письмо было от ссыльных. Оно шло, по-видимому, очень долго, побывало во многих руках. Самодельный конверт был измазан, протерт на углах. Адрес было трудно прочитать. Писал письмо Петр Кабаев, а внизу оно было покрыто подписями и крестами всех ссыльных соколинцев, кроме Бонифатия Ярахты.

Руки дрожали у молодого казака. Он со страхом глядел на письмо. Ему рисовались сказочные степи, моря, леса, — всадник мчится через горы с сумою за плечом.

«Родные вы наши, атаманы-казаки поселка Соколиного! Шлем мы вам сообщение о нашей горькой судьбе. С нас в Казалинске опять затребовали подписку, что мы по собственному, изъявленному в Уральске, желанию, следуем на поселение. Мы дружно отвечали: «Не желам!» Полковник Косырев кричал на нас: «Сила в руках правительства, и я вас все одно поселю». Мы пали на землю и идти не хотим. Нас вязали, били шомполами и прикладами, нагайками в кровь, валили, будто дохлых чебаков, на телеги. Мы упирались, что было силы. Многие от боев кончились. Помер на наших глазах и шлет прощальные поклоны вам Бонифатий Ярахта… Не было никому пощады — ни старцам, ни героям Иканской битвы, выслужившим Георгия. Красивые улицы Казалинского города вскоре обратились в мрачный, печальный вид: где ни посмотри, везде стоны и слезы. А жители, как русские, так и азиаты знай, износят жалостные и тяжелые воздыхания с приговором: «За что так уральцев мучают, и за что они страдают?» Ох, горестное наше положение!»

Письмо ходило по избам многие дни. Его знали наизусть. Казачки оплакивали Бонифатия, вспоминали ежедневно остальных. Еще бы! Ведь эти люди были почти всем в поселке родня. Они прожили здесь долгие и лучшие годы. Могли ли они думать когда-нибудь, что их угонят с берегов родного Яика и что им в чужом краю доведется дотаптывать остатки своих дорог?..

Через три года после высылки казаков пришло разрешение, теперь уже в форме приказа, отправить семьи, жен и детей ссыльных, туда же в Туркестан. Василист в это время собирался ехать на призыв в Уральск. Дом пришлось бросить на руки Асан-Галея, сестренку Лушу, — ей уже шел одиннадцатый год, — сдать на попечение соседке Маричке, жене Ивея Марковича, обманом оставшейся на родине. Из поселка уезжали мать Василиста, Анна Еремеевна, тетка Ирина Нестеровна, Фомочка-Казачок и Дарья-Гвардейка.

Как овец на продажу, сгоняли казачек со всей области в Уральск. Из города отправляли этапом на Оренбург, а там дальше — в Туркестан. Казаки и сами никогда еще не видали такого скопища женщин. Никому из станичников не приходилось слышать столько стонов, реву и визга. Казачки оказались воинственнее своих мужей. Они не переставая ругались с конвойными, вступали с ними в драку, оказывали им на каждом шагу яростное сопротивление.

В Ильин день Василист вышел на Урал проводить в ссылку мать и тетку.

День был ветреный, пыльный. Солнце, красный шар в багровом зареве, казалось, не двигалось по небу, подернутому знойной дымкой. Недалеко за рекою горела степь. Завеса дыма катилась к Уралу стадом белых кудлатых баранов. Казачек грузили на паром. Высоко над рекою, на вершине красного яра, стояло десятка два казаков. Даже согласникам не так-то уж легко было глядеть, как солдаты пинали казачек, били их по рукам, цеплявшимся за перила парома. Разве можно было думать, что в своей же области, на берегах седого Яика солдаты посмеют чинить издевательства над уральскими родительницами? Казачки упирались, и ни одна из них не шла добровольно на паром. Их подталкивали прикладами, брали в охапку и тащили…

Казачки сбились в кучу посреди парома. Их разноцветные платья производили сейчас странное впечатление. Несмотря ни на что, они хотели сохранить свою казачью, форсистую выправку. Некоторые даже вырядились в сарафаны, на головах у них красовались кокошники. У девиц поблескивали на лбу голубые и синие поднизки… Забелели грязные паруса. Неуклюжий паром закружился и поплыл. Он пересекал реку наискось. Он уходил вниз за Вальков остров. Казачки заметались по деревянным мосткам. Они падали в светлых сарафанах на колени, прямо на грязные бревна, мазали шелк и левантин дегтем с колес. Неистово визжали, плакали, срывали с себя кокошники, бросали их в реку. Бились головами о помост… И вдруг, прорывая этот гвалт, три черных старухи запели песню. Выкрикивали исступленно:

В семьдесят четвертое лето

Настало у нас житье нелепо…

Конвой уже знал эту песню, принесенную из Бударинских скитов. Седоусый офицер в темных очках, делавших его безглазым, заорал досадливо:

— Велите им замолчать!

Солдаты растерянно заметались по парому. Безусый, щуплый парнишка заорал нелепо «ура». Солдаты не знали, что с женщинами делать. Фомочка-Казачок укусила одного из конвойных за плечо и тот взвизгнул, как поросенок, и закрестился. Старухи плевали солдатам в лицо, пинали их ногами по животам. Забывая о женской стыдливости, подняв до живота юбки, Ирина Нестеровна и Фомочка-Казачок лезли на перила. Какие у них были лица! Рассыпавшиеся по плечам длинные их волосы не могли укрыть волчьей злобы и отчаяния.

Квадратный солдат с русой бородкой держал казачек за плечи и жалобно звал:

— Ванька, держи, держи их за подолы! Мырнут, ведьмы. Совести в вас нет…

Казаки поглядывали на паром мрачно, со стыдливой болью в душе. Многие, не выдержав постыдного зрелища, уходили в город. А женщины продолжали выть:

Начали нас власти одолевать,

На новое положение понуждать.

Теперь у казачек образовалось что-то вроде церковного хора. Они сами пели над собою похоронную песню. Солдаты зажимали им рты, они кусались, царапались и выкрикивали:

Ох, увы и горе, сокрушают нашу волю!

Паром был уже на середине реки, огибал песчаный мыс острова. С высокого яра рванул горячий степной воздух. Желтое облако пыли закрыло казачек. За Уралом высоко метался пожар:

Лишимся, братие, земных сластей,