Стоя на карачках над весенним Яиком, седые станичники окунули три раза головы в ледяную воду и, отфыркиваясь, утробными голосами гаркнули в тишину:
— Бры-ы-ыт, о-о-орнем!
Эхом отозвалось на берегу:
— О-о-орнем, брат!
— О-орнем! О-о-орнем!
Громче всех покатился чистый, крепкий бас дьякона:
— О-орнем, станичники! Орнем, атаманы-молодцы!
Весь берег пришел в движение. Казаки улюлюкали, свистели. Все. Дико. Вдохновенно. Они были похожи на одержимых. Дух этого веселья был несомненно не евангельский, а языческий — бесшабашный, живой. Казаки прыгали на четвереньках по песку, целовались, плясали. Ивей Маркович, разбежавшись вприпрыжку по песку, с легкостью вскочил на плечи Василисту. И тот не обиделся, нет! Ухая, широко запрыгал по берегу, с разбегу махнул в воду. Ивеюшка свистел, махал папахой и орал:
— В степь скачи! В степушку, на Чижински разливы! За зверем!
Те, кто оставался в бударах, широко раскачивали их, рыча от бессилия и зависти к береговым. Вязниковцев, стоя в стороне с Кабаевым, староверским попом, снисходительно посмеивался. Непонятно было, осуждал «бесовское действо» Кабаев или завидовал, что не может пуститься вместе с казаками в пляс. Вязниковцев же хотел быть выше этого, — он ведь побывал в Париже, в Европе!
— Казаченьки, скора, скора! Рыба кличет! Рыба зовет! — протяжно закричал запыхавшийся Василист, утирая лицо папахой.
Ор оборвался так же внезапно, как и начался. Все бросились по своим местам. Работа закипела еще горячее.
6
Солнце уходило за степи. Тени становились длиннее. Гасло широкое Соколиное плесо, играя жухлыми золотыми отливами лишь на крутом завороте у Лебяжьего мыса. С востока, от озер, из непросохших лугов шла вечерняя прохлада. Невидимой паутиной ложилась на травы, на деревья, на поля серая, сумеречная нежить. За Ериком звонко рыдала одинокая пустельга, ограбленная воронами. С унылым посвистом пролетали через Урал одной и той же линией черные хищники, пропадая за потемневшим, синим лесом на Бухарской стороне.
Казаки торопились. К берегу, тарахтя, подъезжали последние подводы и, нагруженные доверху, со скрипом ползли к поселку, буравя колесами вязкий песок. Чуть не полсотни возов взяли из реки, а рыбы в Ерике осталось еще много. Подвода была мерой пая. Двое взрослых рыбаков получали воз воблы. И только крупную рыбу, сазана, судака, жереха и леща грузили отдельно для подушного дележа. Телег явно не хватало. Ждать их еще было неоткуда. И вдруг Алеша увидал, как от поселка по высокому сырту растянулся длинный обоз, — больше десятка круглых тагарок, запряженных верблюдами. Казаки в изумлении глядели в степи. Чьи это были подводы?
С берега, с востока, в неверном вечернем свете верблюды казались черными. Они были до странности высоки и уродливы. Длинные шеи их и утлые морды, охваченные ярко-розовой полосой, касались неба. Раскачиваясь на их горбатых спинах, узорные киргизы в ушастых малахаях медленно плыли по синеве, — древние воины, закованные в черные латы и золоченые шлемы. Длинные прутья, которыми они хлестали по ребрам верблюдов, напоминали копья. Странные всадники хрипло кричали, пронзительно присвистывая:
— Ойт-чюш, ойт-чюш!
Верблюды вертели хвостами, ревели и бились в оглоблях, вскидывая головы.
Казаки недоумевали, глядя на это сказочное шествие. Алеша тихо спросил Веньку:
— Чьи это?
Казачонок покачал головою:
— Ей-пра, не скажу чьи.
Минуту стояла тишина. И вдруг ее рассекли хлесткие и звучные удары нагайки по лубочному верху тагарки. Плотный Вязниковцев, вскочил на телегу, выкрикнул звонко:
— Станишники! Имею дело к войску. Прислушайтесь маненечко!
Голос у казака был чуть-чуть сиповатый, но крайне приятный, грудной. Григорий Стахеевич только два дня как прискакал спешно из степи. На нем была суконная визитка, штаны, сшитые из цветных синих и лиловых кожаных полос. На ногах поблескивали сапоги с алою оторочкою. Он заткнул за пояс расписные голицы, откинул нагайку в сторону, — с нагайкой нельзя было говорить перед войском, — и начал с ласковой, открытой простотою:
— Дивуетесь, казаки, откуда, мол, и куда скачут эти люди? Этта бежит мое киргизье, мои работники.
Алеша по-новому взглянул теперь на древних рыцарей, оказавшихся наймитами.
Вязниковцев повернул русую свою голову в другую сторону.
Глаза у него были голубые. Ноздри непомерно большие, круглые. Открытые губы алели ярко. Весь облик его, и на четвертом десятке лет юношески-нагловатый, вызывал симпатию.
Говорил он сейчас с подчеркнуто уральскими, певуче-быстрыми интонациями:
— Станишники! Никола-угодник и Михаил-архангел расщедрились: пожаловали войску богатый улов, из годов невиданный. Наше казачье им спасибо! Одначе рыбы нам не выбрать из Ерику. Что ж, пропадать ей? Свидетельствую досконально, аспада-казаки, так не делается у народностей с образованием. Пискарь рыба и средь тарани маловесомая, а в Париже у хранцузиков в кон идет, капиталу способствует. Сам видал. А у япошек и китайцев — в «Войсковых ведомостях» у нас пропечатано — куры икру высиживают. В яйца закатывают и под зад наседке.
По толпе прошелестел ропот и смех.
— Истинную правду говорю. Своими глазами читал. Ужели казаки глупее хранцузиков или косоглазых япошек!
Вязниковцев поднял ноздри и радостно засмеялся, глядя перед собою с ребячьей ясностью.
— В рассуждении пользы мы вот, Щелоков, Гагушин, я и Алаторцев Никита, кланяемся войску. Дюжинку штофчиков могарычу ставим, — повеселить вас желаем! Скажите лишь ваше дозволение нагрузить наши тагарки. Команду мы не обеспокоим. Гололобые загрузят их на последний черед. А помимо этого, хотим потолковать с вами, старики, не уступите ли нам за хороший куш, по справедливому счету, и завтрашний улов, что уж там не выпало бы на наш талан — сока, плоцка, ника! Как, старики, ваше жаланье будет?
Вязниковцев говорил шаловливо, будто в самом деле играл с ребятами в козны. Он опустился на край тагарки и с улыбкою поглядывал на рыбаков. Казаки молчали. Предложение было ново, неслыханно и неожиданно. Умаявшийся вконец, молодой казак Вязов Сергей, прыгая с будары и запнувшись носком сапога о борт, крикнул:
— Чего ж? Давайте, старики, уважим их. Рыбы все одно не выбрать. А завтра обсудим как.
— Жадновать не к чему. Последние воза идут, — сказал нерешительно Иван Лакаев за спиною Ефима Евстигнеевича. Тот поглядел на него в упор. Иван смутился. Мать у него была из крестьян, и он среди казаков был полуказак.
— Надлежало бы в видах справедливости за каждую подводу по осьмеричку, — пробасил дьякон, прикинувший на глаз число тагарок.
Его оборвал суетливый Тас-Мирон, клюя воздух острым носом и кляузной, узкой бородкой:
— Поперхнешься, Александр Кудимыч, поперхнешься. Правду бают, у церковенных дьяков и попов глаза завидущи, руки загребущи!
— Ну, ну, не бранись, Мирон Родивоныч. Разопьем первые, сладимся и на вторых! — Василий Щелоков весело похлопал Гагушина по плечу.
— Ня знай, ня знай! — зло и непонятно выкрикнул дед Ефим, комкая рукой седую бороду.
Тогда вышел вперед Осип Матвеевич и, поводя бесцветными глазами, заговорил тихо:
— А что, старики? Григорий Стахеич и сын мой, лебедка Василий, и Никита Евстигнеевич, и Мирон Родивоныч, они мудрые. Чего там маяться, казаки? Чего муку нести крестную? Как это наша песня говорит:
Круты бережки, низки долушки
У нашего пресловутого Яикушки,
Костьми белыми, казачьими усеяны,
Кровью алою, молодецкою, упитаны.
Горючими слезами матерей и жен поливаны.
Не понапрасну ли в самом-то деле мы, дураки с немалыми бородами, века страждали за Яицкий край? Выходит — понапрасну. Продадим им нашу реку и заботушку отдадим. Будем денежки войском получать — рёнтую, значит. А сами на печи стары кости парить. Как, казаки?
Лицо старика лучилось мелкими морщинами. Из-под седых усов стекала горькая улыбка. Казаки зашумели, поняв насмешку. Василист грузил воблу на один из последних возов. Игривые слова Вязниковцева сильно разгорячили его, а речь Осипа Матвеевича — доконала. Он с силой воткнул лопату в песок и подскочил к сидевшему на тагарке Григорию Стахеевичу:
— Срам, старики, немыслимый срам! — Он с размаху швырнул голицы под ноги Вязниковцеву. — Душу из нас жалате выдрать? Нате, вымайте всю до дна! Не впервое! — и ударил папахою о землю. — Хрест с грудей, медали посрываем в придачу! Отдадим все богатеям! Все до последнего ремка!
Он в неистовстве разодрал ворот фуфайки, подступил вплотную к Вязниковцеву. Тот убрал с лица улыбку и глядел перед собою хмуро-спокойно.
Алеша ухватился за руку Веньки. У того судорогою бились губы: он волновался вместе с отцом.
— Ня знай, ня знай! — странно высоким голосом простонал дед Ефим и, пошатываясь, пошел по берегу, увязая в песке. Шел — высокий, большой, угловатый, еще смологоловый — прямо к реке, беснующейся по-весеннему золотистыми отливами и тусклым серебром. Его фигура, темная, остроплечая, резко подергивалась на светлом фоне Урала.
За Василистом вскинулся Андриан Саввич Астраханкин, всегдашний компаньон его по рыболовству. Обернувшись к Тас-Мирону, он заорал:
— Казной щеритесь Яик откупить? В распор казачью общину загнать?
Мирон не выдержал, — злоба осилила в нем его трусость. Коротко тыча кулаком в сторону Василиста, он загугнил:
— А ты чо? А ты чо? Чо казаков смущаешь? Пьяное твое мурно знам. Знам, знам!
Алаторцев двинул его в грудь:
— Не скачи через рубеж, матри, сопатку сломишь! Ишь, расщедрились, окаящие! Не твое вино лакаю — своя акча бар! Не хотел сед ни пить, назло выпью! Всех угощаю задарма. Тащи, Маркыч, три бутылки в мою голову. Все прогуляю, а семейство не допущу в ремках ходить, как иные… богатеи, скалдырники!
Мирон понял, о ком говорит он, и пришел в бешенство:
— Ты чево, чево? А твое семейство? А твое? Сестрица Лукерьюшка, кто она? Сучка, сучка! Исподом тароватые носы вытирать охотница. Мастерица на легкие подарочки… Все знаем, за каким товаром бегает по ночам к Григорию Стахеичу!