Яик уходит в море — страница 42 из 95

— Это к прибыли. К самой желанной пользе, Лукерьюшка, — заметила серьезно Елена Игнатьевна.

— Ня знай, ня знай… Бильмей мин! Не вышло бы кобыле под хвост, — довольно проговорил дед, вытирая полотенцем масло с усов и бороды и протягивая стакан невестке:

— Наложи-ка чаю!

Венька презрительно взглянул на женщин, хитро и таинственно мигнул Тольке, и они шмыгнули во двор. Там, на Ерике, в лугах, на Урале, в степи их ожидало свое мальчишеское царство, уж, конечно, несравненно любопытнее и богаче, чем бабьи россказни о царице и сарафанах.

Взрослые остались одни. Квинтилиан не в счет.

У Елены Игнатьевны и Лукерьи еще с вечера состоялся заговор. Мать решила, что пора ей открыть свои замыслы насчет Веньки перед отцом и дедом.

— Мальчушка уже большенький. Самое время об его путях-дорогах пораздумать, — тихо говорила она. — Побеседовала я восейка с отцом Кириллом. Он на осень прочит свово Алешеньку учиться в город по духовной линии. Чего бы и нам ему не воспоследовать?

Елена Игнатьевна любила хорошие, неторопливые слова.

— Сами знаете наше положение. Парнишку и подготовить вполне возможно вместе с Алешенькой.

Василист двинул стаканом. Похожий на лампаду стакан тонко зазвенел по блюдцу. Казак и раньше воевал с женою, когда она вместе с уставщицей Маричкой мучила Веньку пением по крючкам и солям.

Он помог сыну освободиться от горькой участи проходить оксию и саварею, камору краткую. Веньку передали в науку веселому дьякону Алексашке. Теперь не без влияния Лукерьи Елена возмечтала для сына о иной, более приметной дороге.

Василист обычно при подобных стычках отмалчивался: «Пущай умная родительница помечтает сдуру о поповской рясе для казака!» Но сегодня он был особенно не в духе. Его всю неделю мутило после выпивки на Урале. Он крепился — после рыбной ловли только раз напился пьяным. Но давалось ему воздержание трудно.

Тоска стояла неотвязная. Он был зол на всех, хотя и пытался сдерживаться.

Мир в такие минуты повертывался к нему упрямо одной изнанкой. Все летело в его глазах под откос, — хозяйство (и это была правда), семья, даже само казачье войско. Тело становилось жарким, тупым и злобным, дрожало от гневного возбуждения по каждому пустяку.

Казак промолчал, все еще крепясь и дожидаясь, что скажет Ефим Евстигнеевич. Лукерья осторожно поддержала невестку. Она сама чуть не десять лет прожила в городе. Ее муж, убитый киргизами при сборах налогов, вернее грабеже, служил чиновником в Войсковом хозяйственном правлении. Естественно, она считала образование нужным для казака. Ей легко было в этом убедить умную и по-своему честолюбивую Елену Игнатьевну.

Дед с веселой ехидцей хмыкнул в бороду:

— Ня знай, ня знай! В архиреи, матри-ка, думаете довести казака?

— Загадывать-то рано бы. В архиреи ли, в священнослужители ли, а в люди надо было бы произвести, пока мы еще в некоторой возможности.

— Ня знай! — отрубил дед, поводя смоляной головой и уже выседевшей, серебряной бородой. — Располагал я, и наши деды, простые казаки, в людях, а не в лакуцых[14] ходили.

— Время иное, песни другие. Раньше и кони бежали неподкованные! — весело раздувая тонкие ноздри, вмешалась Лукерья. — Теперь и казаку требуется ученье. В нонешний век в темной кибитке под кошмой все одно не просидеть. А то гляньте-ка, мужик и торгует, и в церкви ладаном всех обносит, и чего уж говорить — атаманствует над нами…

— Тащите, тащите Веньку в город. А я — ня знай! Его сродственники Волгу не переезжали без казенной нужды, а все были первостатейные ярой. Над грамотой не сохли, быдто вобла на веревке. Прадед Бонифатий в колено ранен. Дед мой Петряй ходил без уха, а все слышал, чо надо казаку — и как рыба всполошится, и как пушка ударом встрелит, и ежели казачка с чужим начнет вслух цоцкаться… Ня знай! Евстигнея Петровича, сами знаете, кыргызье-нехристи убили. Меня пуля по носу ширканула и в заднице два дня гостила, — с коня не слез.

Лукерья засмеялась, выставляя вперед нижнюю, алую губу.

— И чего Веньке требуется — ня знай! — продолжал Ефим Евстигнеевич. — Пошей ему, мать, распашную ряску, чернущую только, матри! Будет по форпостам шлендать, будто малый поп Степан, дурак, богом призванный. Вчера он к морю, бают, опять пошел… Вот и мой внучек широкими рукавами хлеб станет у станишников вымаливать, выманивать. Перед дощечкой гавкать… Ивашка Лакаев их вымажет, сколько хошь! Красок не хватит, — дегтем! Детей в старину пороли у межевых ям, чтобы помнили они и не заходили за границы, а таперича куды — подавай ему весь свет!

— Ну, папанька, нашел сравнивать. Веничка у нас, слава господу, не дурачок, — тихо засмеялась Лукерья, все еще пытаясь сохранить мир. — И к чему так обсказывать-то?

Вступилась опять Елена, теперь уже горячее, но все же с той же ласкою в теплом, узком голосе. Она искоса поглядывала на мужа, тревожась все больше и больше его молчанием.

— Теперь, папаня, люди воюют по-новому, без сабель и пик. Сами же вы как обеспокоились, когда Григорий Стахеич помыслил реку у казаков на откуп взять. Обвести неука-казака вокруг колышка нетрудно. А война случится, образованному куда способнее. Он и на офицера может выйти и писарем по крайности выпросится у начальства…

Василист вертел в руках нож. Он чиркнул им по голенищу и встал, нетерпеливо поводя плечами. Лицо его было хмуро.

— Ты, мать, не береди меня наносными речами. Поиграть мальчушкой не дам. Чего еще? — заговорил он мрачно, все еще как бы не уверенный в своей злобе ко всему миру. — Пустить на ять, голубей гонять? Смотрели мы на службе градских-то! Видал я куцых скрипаперов по канцелярьям. Добираться до наших девок — мастера, куды! И родительницы по городам что умеют? Как нафикстуариться помадой Альфонса Ралле? Ишь нашлись медиканши!

Василист вдруг овладел своим гневом. Он уже забыл о себе.

— Что у вас в городу? Купец жив, весел и гундосит, когда обмерит или обвесит. Всяк норовит обмануть. Там хоть не хошь, а перед всеми держи ухо востро, стой настороже — живо облапошат. Изоврался народишко там. Правду скажешь, дураком назовут. Для них честнее соврать, чем правду сказать. Студенты тож, — мутить только, а чему — не понять. Катали казаки их по салазкам и в микитки. Живи в линию! Не! — Казак широко помотал головою. — Лучше уж конна беда, чем пеша. Люди в городу — ведро без дна. Звенит, а воду не носит. Не жалаю!

— А на поселке-то у вас завидная жизнь! — встряхнула Лукерья волосами по спине. Она была глубоко уязвлена словами и гневом брата. — Вырастет Веничка, погуляет на песчаном яру, похайлает песни, погулькается с девонькой. А разгул юности пройдет, вы его быстро скомкаете, жените на ком угодит…

— И женим, тебя в дружки не покличем! — заорал Василист. Лицо его потемнело, нос в гневе не раздувался, а стягивался, ноздри почти слипались. — У нашего дружки чирий на макушке! Женим. Не будет бегать, как ты, сестра-золото, по навозным задам. А то сраму до темечка!

Лукерья вспыхнула. Подошла к брату, зло комкая в горсти волосы:

— Василька! Ты меня не тревожь. Я о твоих бедах молчу, жалею.

Темные с узким продолговатым разрезом глаза ее блестели золотыми искрами.

— Обо мне, брат мой родный, отошла твоя печаль. А чужие — пущай лают из зависти. В глаза скажут, — плюну им в зенки. А с тобой… Не хочешь браниться, так лихого гавканья не поддерживай. О Веничке, не обо мне беседа. Меня не замай. Сама не малолеток. Захочу спасаться, знаю, как с яра вниз башкой бросаться!

Казак отвел глаза в сторону.

— Довольно языком талабонить. Не к чему. Старшой сын — отцов сын. Родительской дорогой и поскачет.

Василист вдруг с силой, как свайку, метнул нож в стол. Нож воткнулся в дерево и забился, тонко звеня, словно пытаясь взлететь. Казак рванул фуражку со стены и вышел.

Лукерья убирала волосы, с проворством заматывая их узлом на затылке. Елена Игнатьевна вышла на двор, поглядела вслед мужу и вернулась к зыбке. Дед пыхтел:

— Говорил вам, ня знай! Не в духах он седни. Не вовремя беседу завязали. Матри, не назюзюкался бы парень…

10

Луша вышла во двор. Глубоко вздохнула, сладко жмурясь от обилия солнечного света. Из-за плетня, взобравшись на бревешко, ее тревожно окликнула Маричка:

— Девонька! Страсти-то каки удумали. Неужто правду обучаться на архирея Веничку отдаете?

На лице соседки, укутанном, несмотря на жару, кашемировой синей шалью, в самом деле виден был испуг, но глаза и румяные щеки затаенно улыбались. Луша засмеялась, — ей стало весело от сдержанно-лукавого голоса соседки:

— В архиреи, Маричка, в архиреи. И ряску распашную уже выкроила я ему.

— Да как же это? — обеспокоенно закрестилась было Маричка на церковь и тут же опамятовавшись, достала проворно из рукава собственную иконку. — Прости ты меня, окаящую Гляди-ка ты… А я-то думала, поди зря болтают. Давно об этом слушок вьется. Из казаков да прямо в архиреи!

Правый глаз ее молился, а другой испуганно и лукаво отвечал шуткам Луши.

— А чего же? — с притворной серьезностью говорила Луша. — Духовное училище пройдет, поскачет в Оренбург в семинарию. А там выше — академия такая есть. После нее садись прямо на архиреево стуло.

— А не боязно в архиреи-то, шутка молвить?

— У мамыньки крепкое желание, чтоб стал он архиреем. Увезут, утащут за синие горы твово обученника, Маричка, — смеялась Луша. Она налила в корыто воды и мыла ноги, растирала мокрой рукой округлые сильные икры. — Опостылело в простых казаках ходить, нужду за плечами тащить.

Маричка опустилась с чурбака на землю и стала невидимой за плетнем:

— Что ж? По мне — где просто, там ангелов со сто, а где хоромы да балясы, там песни да бесовы плясы… Кому чего!

Старая казачка говорила без злобы. Свою древнюю веру она давно научилась беречь лишь для себя. Раньше она в поселке была примерной уставщицей и мастерицей: учила детей грамоте и охраняла чистоту нравов меж молодыми казачками. Ивей Маркович отвадил ее от этого меткими своими насмешками и издевками. Научил ее улыбаться миру и людям. Но привычка наставлять еще оставалась у старухи. С Алаторцевыми она исстари, особенно же после Туркестана, жила в большой дружбе.