Казачонок сидел впереди и правил Каурым. Дорога версты две шла у самого яра реки, часто в трех шагах от обрыва. Приходилось глядеть в оба.
Ночью все обманчиво. Слышно было, как ворчали на перекатах волны, но воды не было видно, временами мелькала какая-то мерцающая муть. Порой даже зеленая радуга над лошадью уплывала у Веньки из глаз. Каурый шагал в черноту, и постоянно казалось, что он валится в яму. Когда эта чернота плыла мимо казачонка, он, наклонив голову, видел пятно пыльной дороги, рыжий конский навоз, потерянный детский бичок, чекушку, примятый куст таволожника. Яр подступал вплотную к колесам рыдванки, и река смотрела снизу живой и ворчащей синей темью. У казачонка тревожно замирало сердце. Он был недоволен: «Зачем проложили такую страшную дорогу?» Венька старался отвернуть Каурого в левую сторону, подальше от речной кручи, но лошадь уросила, прядала ушами, вертела хвостом и не шла: там был песок, торчали пни и валялся корявый сушняк. Лошадь продолжала бежать в нескольких шагах от обрыва и недовольно пофыркивала в сторону реки. Ей мешал гул вод. А там по берегам, на теплых песках, как всегда по ночам, успокоенно погогатывали гуси, тихо посвистывали кулички, стонали бездомные пиголицы. Звезды покачивались над древним Яиком в синих гнездах неба. Река бежала в море. Ей навстречу слышно шла рыба. Тяжело вскидывались судаки, бойко выметывались жереха и мягко и грузно переваливались осетры.
Рыдванка повертывала на запад, к поселку. Земля бежала ей навстречу вместе с рекою. Земля покачивалась в ритм бегу лошади и дыханию казачонка. У Веньки кружилась голова от звездных просторов вверху. Земля плыла в синих пространствах, она устремлялась в немую бездну с головокружительной быстротой.
Наконец, дорога повернула в степь. Поперек пыльной колеи легла тусклая, тонкая и длинная тень телеграфного столба. Лошадь шла на взъем. Степь живо напоминала Веньке его ночное путешествие, лебедей… Как он вырос с тех пор! Как много нового увидел на свете!
Сзади все время слышится глухой, взволнованный голос попа Кирилла. Сбоку наплывают — и всякий раз неожиданно — телеграфные столбы. Они кажутся рыжими, как поп в белой шляпе. Это поблескивают фарфором вые стаканчики…
Кирилл начинает говорить громко, он забывает о Веньке, и не может сдержать своих чувств:
— А попу… разве не надо жить? Сердце у меня колотится так же горячо, как и сердце царя Соломона! Но у него… у него было триста, три тысячи жен, а у меня… ни одной! Ты станешь ею!
— Да как же?
— Я уже обо всем подумал. Теперь скоро. В Уральске я сам… вручу наследнику прошение на высочайшее имя. Оно у меня уже готово. Да, да! Они не могут не разрешить жениться на тебе! Это было бы чудовищно!
Луша говорит тише, но и ее слова можно разобрать:
— А вдруг не выйдет? Тогда што ж? Дороги косами своими мести должна я буду? А ну… ежели ребеночек? Куда я, бездомовая, пойду с ним?
— Не будет этого. Слышишь ли ты? Ничто меня не остановит. Я брошу рясу, уйду в кулугуры, к татарам, приму магометанство. К черту все! Богу изменю, но не тебе, моя Лучинушка! Жизнь наша… чепуха, пустота! Коловерчение! Это я понял еще от юности моей. Суета сует и всяческая суета! В этом страшном свете, таком большом и холодном, есть только… любовь! И она, наша любовь, она мое отчаяние и проклятье и… одно мое счастье. Мы ничего же не знаем. Мы слепы, как щенки! Смотри, звезды качаются над нашими головами. Сколько огней! Сколько миров! Вот, вот… звезда упала. И… никакого следа! Я желал бы, как библейский Хам, всю землю заселить своими детьми, твоими детьми. Как цветами усеять ее детскими головками цвета твоих ежевичных волос! Мне тяжело! Мне хочется по-волчьи взвыть от большой моей любви к тебе. Сегодня ты непременно придешь ко мне! Я не могу дольше быть один. Ты придешь? Ты никогда не изменишь мне, моя Лучинушка? Без тебя мне пусто и страшно!
— Я-то не изменю, да как бы судьба нам не изменила.
— К нему… не вернешься? Не убежишь за Устимкой Болдыревым?
— Ты мне о них не напоминай! Не испытывай меня. Незачем. Сама рассужу, кого помнить, кого из сердца выметнуть.
Рыдванка мягко постукивала по пыльной степной дороге. Река осталась далеко позади. Воздух стал суше, ароматы трав тоньше, острее. Веньке, оттого, что в поселке ждала его какая-то беда, чудилось, что за привычной синевой степи его караулят рогатые, черные беды. Да, теперь он знал, что к нему сторожко, но твердо крадется взрослое, беспокойное будущее… Скоро он перекочует в город. Там уж не увидишь вот этих степных глубин, не учуешь мудрых запахов ковыля и материнской теплоты земли. Его большеротого, желтого пистольженка судьба равнодушно вышвыривает из родного гнезда. И куда? К холодным людям, к каменным домам, к мертвым улицам. Так представлялся ему город. Утлую его будару несет, как тогда весной Алешу, к обрыву… С какой тоскливой остротой и четкостью вставали сейчас перед Венькой весенние, набухающие соками поля, степное круглое солнце, Урал, луговая зеленая густель трав — глухой, но для него широкий мир! Он — Венька, соминые губы, живой человечек, теплый колобок, такой свой степям, казачьему бедному небу, реке, солнцу — легкое перекати-поле, бегущее в чужие, незнакомые и пустые просторы. О, колючий и злой ветер судьбы!..
Впервые казачонок понял и пожалел о том, что он растет, что с каждым днем и каждой минутой становится он взрослее и суше и что уходит из его глаз простое и богатое, его мальчишеское великолепие мира.
Часть третья
1
Летний порывистый ветер, высокие облака-барашки, речные волны, легкокрылые перекати-поле, — не быстрее ли их бежит человеческая жизнь?
Разве мог Венька ожидать, что так скоро кончится чудесное и единственное его детство? Казачонок, как звереныш, жил только в настоящем, незатейливом, и естественном, и никогда не мог даже задумываться над этим.
И вот впервые явилось для него прошлое. Он научился вспоминать и даже тосковать о нем. В самом деле, мог ли он представить себе, что уйдут от него эти пахучие просторы степей, приторный дурман зеленых лугов, что испарятся теплые запахи земли и что когда-нибудь жизнь посмеет совсем приглушить эту мудрую воркотню волн на родной реке? Так некоторые мотыльки не знают ночи и за короткий единственный их день, наверное, смутно мерещится им бессмертие света на земле и даже собственное бессмертие.
Близкие люди казачонку представлялись всегдашними обитателями земли и ее вечными хозяевами. Они были для него постоянно одинаковыми, никогда не менялись. Отец, Василист Ефимович, с незапамятных времен так и был его отцом и, наверное, явился на землю вот таким же черным, суровым и как никто на свете ласково-родным, неотделимым от самого Веньки. Когда дед однажды припомнил, как маленького Василька, восьмилетнего малыша, чуть не затоптало стадо сайгаков в степи и он ревел целый час от испуга, — Венька лишь ухмыльнулся, приняв это за хорошую сказку. Отец — и вдруг плачущий карапуз. И сам-то дед для казачонка всегда оставался дедом — вот таким седобородым, смологоловым, ворчливым и надоедливо мудрым.
Как-то задумавшись об отъезде, о том, что ему придется жить вне семьи, Венька впервые, с некоторым удивлением, увидал отца со стороны. Ну, как всякого рядового казака. Василист в это время стоял в дверях, упершись руками в косяки (любимая его поза!) и о чем-то озабоченно думал. До этой секунды Венька в сущности ни разу не видал этого казака Соколиного поселка Василиста Ефимовича Алаторцева. Он, конечно, хорошо знал своего отца, прекрасно чувствовал каждое его движение, но теперь он разглядел его черты совсем по-особому: приметил его разлапистый нос, соминые губы, острые, блестящие, черные глаза, всю его фигуру угловато-броскую, как бы готовую к прыжку. И странным показалось Веньке тогда, что его отец тоже казак, что он ходит, как и все соколинцы, в сапогах с блестящими бутылями голенищ, а сейчас вот стоит в мягких желтых ичигах, похожих на ичиги Асан-Галея, что все в нем, разве кроме блеска глаз и улыбки, очень похоже на других, ничем резко не отличается…
Теперь вот и выезд из поселка и вся дорога в город вспоминались казачонку, как давний и смутный сон.
Проводы вышли беспокойными и шумливыми. Уезжал в Уральск не только Венька. Василист был зачислен в почетный караул и готовился к выступлению. Кара-Никита ходил по поселку чопорный и торжественный, не смотрел на людей. Через три дня он вел свою искаре-гнедую тройку в город. Ей, как одномастной, была присуждена победа, и атаман приказал готовить ее на смотр в Уральске. Собиралась в город и Луша.
Венька уже не помнил, что говорила ему мать, когда благословляла его в дорогу. Остались с ним только ее грустные синеватые глаза. Они смотрели на него все последние часы встревоженно и неотрывно. И Валю Щелокову он тоже плохо помнил. Как это странно! Он силится и никак не может увидать ее всю, как она есть — с головы до ее маленьких пяток. Но зато, с какой ранящей остротой он хранит в себе ее теплое дыхание и ласковость ее рук. Он до сих пор слышит, как она неловко и взволнованно держалась за кончики его пальцев, когда они накануне отъезда как бы невзначай сошлись на задворках у Ерика. Они не сумели тогда сказать друг другу ни одного мало-мальски значительного слова. Они вообще не разговаривали в те минуты. Им очень хотелось, но они почему-то боялись смотреть друг другу в глаза. Венька лишь мельком, раза три, взглянул на косенькую девочку, на ее волосы — черные, ласточьи крылья! — и всякий раз чувствовал, как его лицо непристойно багровеет. Чего он стыдился? Он только и успел ей сказать тогда:
— Ну, гляди у меня… Прощай!
Он приоткрыл рот, чтобы выговорить «Валя», но духу не хватило. И она ему на этот раз ответила очень кратко. Выговорила жалобно и беспомощно то же самое слово:
— Прощай.
И только про себя добавила с тоской и лаской: «Вень».
Ей показалось, что слово долго звенело в воздухе, а казачонок даже не услышал его. Валя часто-часто заморгала черными ресницами. Не то волновалась очень, не то сдерживала ими на раскосых своих глазах блеснувшие было слезы. Вп