И Думчев снова, как кошка, на четвереньках сбежал вниз по стволине дерева.
— Ня знай, ня знай! — выкрикнул хрипло и горько Ефим Евстигнеевич.
— Я скажу, куды ведут нас! — завопил Ивей Маркович, и голос его взлетел высоко и молодо. — Я скажу вам, братцы!.. Знамо куды! В царство небесно за золотыми венцами!..
Утром Думчев был арестовав.
И в это же утро, погожее и золотое, около полусотня седых станичников, — среди них Ефим Евстигнеевич, Ивей Маркович, Инька-Немец, Савва Миронович Астраханкин, — перед самым выездом на следующий рубеж вышли с веслами в руках со стана и друг за другом, — так ходят дикие гуси по пескам, — направились к бударам. Знака к отплытию атаман еще не подавал. В чем же дело?
Все казаки подняли головы, обернулись. Уж не хотят ли эти чтимые бородачи свершить сейчас торжествующий свой, языческий ор? Ведь именно они всегда справляли на рыболовствах ликующий и дикий обряд поклонения Яику-Горынычу. Но нет, не похоже. Лица их были печальны и хмуры. Шагали старики отчаянно и решительно, хотя и не спеша. На берегу они обернулись в сторону войска и медленно поклонились ему со словами:
— Прощайте, атаманы-казаки!
На станах поднялся недоуменный и глухой ропот. В чем же, наконец, тут дело?
Тогда продвинулся шага на три вперед осунувшийся за ночь и вдруг сгорбившийся Инька-Немец. Он был выше всех среди стариков. Хмурясь недовольно не то от солнца, не то от волнения, поводя длиннущей своей бородою в разные стороны, он тихо, но слышно заговорил:
— Не осудите нас, казаки. Простите нас, седых и упрямых олухов царя небесного. Не в силах мы, старинные яицкие ваши одножители, не в силах мы!.. Да и не жалаем глядеть на каверзы богатеев, дурость и горе бедноты! Не хотим плясать у себя на похоронах!
За кустами отчаянно взвыла казачка. За ней еще несколько женских голосов забились в истерическом плаче.
— Ну, ну, завели, карги! — с печальной досадой махнул на них рукою старик. — Мы еще не померли. Умирать мы будем дома, на досуге, без чужого глазу и без карканья ворон!
Старик мотнул бородою в сторону рабочих, настороженно слушавших его.
— Дело наше, уральцы, мокрое, не высекает… Кончились наши яицкие дурачества, ушла наша воля по глухой дороге! Капитал из нас душу вынает, а мы упрямимся, дураки!.. Прощайте.
Все старики снова истово поклонились войску. Ивей Маркович неожиданно и легко прискокнул, смешно взмахнул правой ногою, будто взбираясь на коня и звонкой фистулою закричал, потрясая над головою кулаком:
— Туши, рабята, костер! Айда домой! Вы — к морю, а мы — к себе на печь!.. А вам богатеям, злыдням, изменщикам родимому Уралу, с лихвою заплатим! Придет и ваш горький черед! Казачество вам отместит!
И тут же, после нескольких секунд полной тишины, татарин в лаптях и большекрылой, желтой шляпе хрипло и зло проговорил:
— А казаки струсят, так за них другие маклашек надают!
Все рыбаки — их высыпало сейчас на пески больше тысячи — посмотрели с оторопью на скуластого рабочего в синей холщовой рубахе без пояса. И все заметили, как жестко и крепко сжал он кулак в кармане. Он стоял среди десятка других батраков, и все они глядели на казаков злорадно и неприветливо. Выкрик этот показался рыбакам оскорбительным и зловещим. Батрак ввязывается в их распрю!.. Вот-вот и эти лапотники окажутся судьями их казачьей судьбы!..
Старики в это время уже отчаливали от берега. Река мягко поблескивала на перекатах. На ее прозрачном дне, как и вчера, возможно, как и тысячу лет тому назад, лежали те самые привычные берега, такое обычное голубое небо и облака. И между этими двумя мирами, действительным и отраженным, медленно двигались против течения десятка полтора длинных, остроносых будар. Впереди всех плыли на корме Инька-Немец и в веслах Ивей Маркович. Кто же из уральцев не знал этих двух, большого и малого, бородачей? Инька-Немец был старшим на всю область… За ними вплотную держались Ефим Евстигнеевич и Савва Миронович Астраханкин. Дальше выгребали два очень похожих друг на друга старика из Мергенева, близнецы Кузнецовы, по преданью, прямые потомки жены Пугачева, несчастливой Устиньи. За ними плыли бударинцы, кожехаровцы, свистунцы, чаганцы, трекинцы, рубежкинцы… Позади всех медленно двигались Евстафий Гузиков, лет восемь тому назад вернувшийся из Сибири, и с ним Петр Семенович Кабаев.
Из-за зеленых тальников навстречу старикам низом вылетела стая голубей, испугалась будар и с громким всхлопыванием крыльев беспокойно взметнулась в небо, разбившись на множество малых стаек. Молодые казаки выскакивали из кошар, бежали по берегу за бударами и оторопело выкрикивали:
— Отцы, да куда же вы? Вернитесь! Как мы одни-то?..
Впервые уральцы покидали в знак протеста свое плавенное рыболовство!
Вот передовая будара с особо загнутым носом (выдумка и затея Ивеюшки) врезалась в кусты Маринкиного острова. Скрылась за нею и вторая… Еще и еще… Последние взмахи белых весел, и темный торновик закрыл большую голову Кабаева.
Тишина. Река спокойно и тепло журчит на завороте. Василист кусает губы, глядит в Урал. Небо, кусты, деревья, облака под водою вдруг повалились вниз, в свинцовую бездну, — там под землей, в реке не оказалось совсем никакой опоры!.. Да есть ли она в чем-либо и здесь, на земле-то?
Казаки продолжают внимательно и скорбно смотреть вслед уплывшим. Еще бы! Это же уходило на их глазах живое прошлое Яика. Все его девятнадцатое столетие!
20
Григорий Вязниковцев нагнал плавенное войско лишь перед самым Гурьевым, на тринадцатом, Кондауровском рубеже.
В Уральске его оправдали, сняли с него подозрение в убийстве жены и довольно скоро отпустили на свободу. Но духовное начальство, епископ австрийской церкви, наложил на него суровую епитимию; прежде всего обязательство пожертвовать тысячу рублей на раскольничью общину, затем — отговеть три раза в год у него лично в течение пяти лет и, кроме того, отбить, не больше, не меньше, как сто тысяч земных поклонов за тот же срок. Около полусотни поклонов в день! Главной же карой Вязниковцеву было запрещение в течение трех лет жениться. В этом вопросе епископ оказался до конца неумолим и неподкупен.
Василист вернулся с плавни злым на себя, на судьбу, на начальство и особенно — на богачей, продавших уральскую общину. Он заработал на осеннем рыболовстве — смешно сказать! — всего полтораста рублей, едва-едва оправдав расходы. Он сильно пил во время рыболовства и домой приехал опухший и мрачный.
В эти же дни его и попа Кирилла протоиерей Гриневич известил о том, что их сыновья, Вениамин Алаторцев и Алексей Шальнов, уволены из училища за участие в драке, окончившейся тяжелым ранением воспитанника Александра Громова, и просил их прибыть в город за своими детьми. Василист горько ухмыльнулся в сторону Елены Игнатьевны:
— Вот она ваша широкая дорога! Вот оно ваше градское образование!
В Уральск поехал один поп Кирилл. Он должен был выяснить судьбы обоих ребят и, если это неизбежно, привезти их домой.
Луша упорно избегала теперь попа Кирилла. Он перед отъездом все время искал случая поговорить с ней наедине, но она всякий раз искусно уклонялась от встречи. Однажды ему все же удалось захватить ее врасплох. Луша сидела в горнице одна. При виде Кирилла, взлохмаченного и напряженно сумрачного, она в испуге вскочила с кровати. Книга выпала у нее из рук. Последнее время она сильно пристрастилась к русским романам, хотя читала по складам, шевеля губами и шепча вслух.
Луша схватилась пальцами за спинку кровати и тревожно и молча глядела на попа. Она боялась его. Кирилл остановился у порога, держа в руке шляпу, а другой рукой, дрожащими пальцами, приглаживая рыжие свои лохмы на голове. Он думал поговорить с Лушей на этот раз резко и решительно. Он намеревался высказать ей всю свою горечь и негодование на ее неверность и требовать от нее последней, смертной клятвы или же решительного слова о конце. Но, увидав ее живой, женственной и печально-одинокой, он неожиданно для себя стал жалко просить, чтобы она не покидала его, уверять, что он все-таки добьется своего — получит разрешение на женитьбу или же уйдет в магометане. Он давал ей честное слово, что это будет скоро, не позднее ближайших святок.
— А вот когда это будет, тогда мы и покалякаем с тобой. Осточертели вы мне во как! — Луша взмахнула рукою поперек своего горла. — Опротивели ваши пустые ряды-беседы!
Глаза женщины сейчас были пусты и бесцветны, как выплеснутое на землю вино. Кирилл еще никогда не видел ее такой сухой, скупою и неотзывчивой. Луша стояла перед ним, и в то же время ее как бы совсем здесь не было. Она бесшумно ушла куда-то. Да она и в самом деле была сейчас наедине с собою. Она думала о том, что по-видимому, забрюхатела от Григория, и с Кириллом ей теперь уже не о чем говорить. Она презирала попа и злилась на него за то, что он выпустил ее из Уральска с Вязниковцевым. Не сумел уберечь и помочь ей в самые тревожные и страшные минуты жизни!..
Поп Кирилл так и не смог вызвать ее на разговор. Она повернулась к окну и так простояла все время, хмуро и внимательно рассматривая темно-сизые тучи, пока Кирилл не ушел из избы. С лаской он не решался сейчас подступиться к ней. Он чувствовал, насколько она глуха к нему в эти секунды.
Тайком от всех Луша часто видалась за последнее время с Григорием. Встречи их были радостны и тревожны. Они верили в свое счастье, но в то же время по-прежнему боялись открыто говорить и мечтать о нем. Беды рождали в их душах суеверие. Им чудилось, что их постоянно подслушивает ревнивая их судьба. Мертво, но все еще угрожающе стоял в стороне покойный, теперь всем безразличный Клементий. Григорий сдерживался и не показывал вида даже перед Лушей, что доволен смертью своей жены. Он насмешливо рассказал о наказаниях, возложенных епископом на его грешную душу.
И в конце добавил:
— Три года ожидать! Как же, разевай рот шире!.. Да у меня кишки и сердце от тоски зачервивеют, не то што!
Луша спросила его: