— Когда же мы в Москву?
Он чуть-чуть смутился, нервно мотнул головою и как бы клюнул раза два носом, подернув шеей, — семейный жест Вязниковцевых, который так хорошо запомнила Луша еще у покойного Клементия.
— А вот я думаю, тотчас же после рождества, как только отведу багренье. Нельзя подводить компаньонов. Да надо для прилику и срок выдержать, а то как бы сызнова меня не зацапали, не взяли бы на подозрение. Таперь-то уж счастье в нашем неводе, в самой мотне… Не прорвется, матри! — не выдержал вдруг Вязниковцев своих чувств и смял в комок меж коленями пышную свою, белую папаху.
У Луши в душе на высокой и тонкой ноте запели тоска, радость и страстное нетерпение. Ей так захотелось рассказать ему о своем будущем материнстве, о том мучительном и сладком напряжении, с каким ждет она своего казачонка. Но она боялась сглазить свое счастье и так ничего и не сказала о своей предполагаемой беременности.
Впрочем, сдержать наплыв чувств она не смогла: голосом по-особому звонким и высоким, блестя позеленевшими глазами, вся радостно содрогаясь, рассказала Григорию свой сон:
— Видела седни, казачонка я родила. Сына. Он некрасивый, но здоровущий и с ноздрями, как у тебя. На руках держу и так чувствительно мне… Такой он хороший, толстый, крупный. Орет! Я ему вот так давлю, давлю молоко, а он сосет губенками еще и еще требует. Думаю: да где же я ему молока-то раздобуду? И так мне хорошо! Ужас, как хорошо!
Открыто Луша и Григорий до сих пор не решались встречаться. Но в поселке на них и без того поглядывали сумрачно и зло. Кулугуры во главе с Кабаевым грозно шушукались меж собою. Казачки избегали Лушу… Да и она сама ни к кому, кроме Марички, не заходила теперь. Она боялась людей.
21
На другой же день после ночной драки был созван чрезвычайный училищный совет.
Гриневич внес предложение уволить одиннадцать человек, явно замешанных в скандале. Учителя его поддержали. Против высказались лишь двое: Степан Степанович Никольский и Быстролетов. Они пытались защищать Шальнова, Алаторцева и еще троих воспитанников, хорошо учившихся.
Никольский успел узнать у Алеши подоплеку печального происшествия. Вначале Алеша попытался было отмалчиваться. Ему трудно было говорить об этом со взрослыми, но в конце концов он сквозь слезы поведал учителю пакостную суть ночной драки. Степан Степанович рассказал об этом Быстролетову.
Василий Иванович пришел на совет возбужденный и нетрезвый. Теперь он мало походил на ежа, а скорее напоминал трепанного дикобраза. Черные глаза его взблескивали мрачно из-под нависшего лба. Учителя поглядывали на него с опаскою. Никольский взял с него слово, что он будет молчать во время заседания и лишь поддержит его. И теперь Быстролетов, не глядя ни на кого, зажав голову руками, сидел неподвижно.
Яшенька писал протокол. У него дрожали пальцы. Он то и дело искоса взглядывал на Быстролетова. Степан Степанович улыбался и нервно дергал волосы из потертого рукава серого своего пиджака. Улыбка у Степана Степановича была тонкой и грустной. Она не сходила с его лица во все время речи Гриневича и походила на редкие и робкие солнечные пятна в пасмурный осенний день. Гриневич в новой лиловой рясе топорщился за столом, стараясь выглядеть величаво и строго. Он не ожидал возражений. Тем более, что он уже известил родителей об увольнении их детей из училища. Дергая себя за взлохмаченную бородку и показывая гнилые черные зубы, он заговорил елейным голосом, словно совершал великопостное богослужение:
— Оно, конечно, тягостно, ни тово, говоря по-христиански, уволить купно одиннадцать человек… Я — пастырь. Стадо вручено мне богом и святейшим синодом. Я пекусь о нем. Но кому повем печаль мою? Лучше удалить из стада несколько паршивых овец, нежели, ни тово, заразить все стадо!
Минута молчания. Василий Иванович встряхивает головою, обводит всех отсутствующим мутным взглядом и, подняв руку, раскрывает рот. Он хочет что-то сказать. Тогда вскидывается и начинает говорить Степан Степанович. Никольский предлагает подойти к горестным событиям внимательнее и поглубже взглянуть на их причины.
— Все в мире, братцы мои, связано, и развязать мы сможем любой узел лишь тогда, когда вглядимся, как лежат его нити.
Он рассказал о пакостном мраке существования воспитанников младших классов, нарисовал отчаяние детей.
— Вся вина, дорогие мои коллеги, как можете видеть сами, падает на Громова, Давыдова, Ракитина… И на нас, братцы! Где же, откуда у нас моральное право увольнять хотя бы Блохина? Мы выкажем себя злыми и слепыми поводырями, ежели покараем детей за их героическую, в сущности, попытку найти выход из ужасного положения. Мы этим самым одобрим пакости, творившиеся под нашим покровом. Так будем же мужественны! Признаем свою вину и сделаем, братцы мои, неизбежные выводы. Уволить ребят, это — все равно, что разрубить дитя, как, помните, предложил царь Соломон двум матерям. Если мы наставники, не мертвые и не чужаки ребятам, мы ни за что не сделаем этого!
Смотритель во время речи Никольского возмущенно фыркает и нюхает концы своих пальцев, — его неизмененная привычка. Учителя недоуменно шепчутся. И вдруг встает Аттик. Он краснеет, как пион. Руки у него дрожат. Он истерично и громко кричит?
— А ведь это, простите меня, правда, правда, господа! Истинная правда!
И порывисто садится, бегая глазками по столу, как будто что потерял на нем.
Тогда снова подымается Гриневич. Он просит тишины и говорит теперь уже грубо и искренно:
— Это, как хотите, ни тово! Это уж подрыв власти… Вы там, Степан Степанович, начитались всяких Песталоцц, Льва Толстого, Ницше, и нас хотите заразить новыми веяниями. А вы уж, ни тово, — он повертывается к Беневоленскому, — куда суетесь? Вы знаете, это же революционные воззрения! Я смиренно протестую! Да, протестую! — орет он вдруг во все горло. — Я в Петербург буду жаловаться! В святейший синод! Государю!
— Чего ты рычишь? — стучит громко и неожиданно по синему сукну обеими кулаками Быстролетов. — Чего ты хочешь, грязный и недостойный поп?
Василий Иванович отшвыривает ногою стул и встает среди учительской комнаты, упрямо нагнув голову, точно на него со всех сторон идут враги.
— Чего ты хочешь? — глухо кричит он. — Погубить Россию хочешь?.. На погост ее?
— Перестань, голубчик! — Степан Степанович тянет Быстролетова за рукав и брезгливо морщится. — Не стоит, право же…
— Ты, Степа, теперь от меня отступись! Не замай меня, как говорят казаки. Ндраву моему не препятствуй! Я знаю, ты один здесь благородной души человек, но и ты — дрянь, если взглянуть поглубже. А эти!.. У, гады!
Василий Иванович морщится, как ребенок, лизнувший нечаянно лимон. Яшенька бежит за его спину и там затаивается, скорчившись в комочек. Быстролетов продолжает бушевать:
— Хочу говорить и буду говорить! Детей я в обиду вам не дам… Тебе же, вонючий архимандрит с жандармскими погонами на душе, за слезинку ребенка морду разобью вдрызг! Во что вы хотите обратить мою родину? В скопище пакостников, в собрание жадных идиотов на манер нашего Яшки?.. Где он?.. Улизнул, бестия, Иисусик с ухватками мелкого жулика и плута!.. Мчатся тучи, вьются тучи… Бесконечны, безобразны, в мутной месяца игре закружились бесы разны, будто листья в ноябре… Где Яшка?
Яшенька в это время искусно танцует позади Быстролетова, мечась из стороны в сторону.
— Прячешься, паршивец? От жизни не укроешься, слизняк! Скоро грядет расплата! Камни возопиют, и жизнь вышвырнет вас на задний двор. Она сама освободится от вашего трупного запаха. Но родину я спасу!.. Не дам погубить ее ни вам, ни бунтовщикам!.. Добьюсь правды… А впрочем, есть ли она на свете?
Василий Иванович грустно роняет голову на грудь, мычит и едва не опускается прямо на пол.
— Смерть, как душно! — говорит он упавшим, простым, совсем простым тоном. Степан Степанович успевает пододвинуть ему стул. Быстролетов садится, несколько раз вздыхает, поднимает глаза к потолку и неожиданно легким, юношеским голосом выкрикивает:
— «Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня, черноглазую девицу, черногривого коня!» Эх, Михаил Юрьевич, несчастные мы с тобой. Но как ты узнал, что делается у меня на сердце? — Василий Иванович тихо, по-настоящему плачет. — Умчусь от вас за горы, за леса, за сине море, и кто знает, там, может, и найду правду-матку!.. Найду или нет, милый Степа?
Быстролетов вдруг снова видит перед собою Гриневича, мгновенно багровеет и кидается на него. Хватает его за ворот лиловой рясы.
— А ты, архимандрит с жандармскими погонами!
Протоиерей не теряется. Когда-то и он славился своей силой. Он ловко обхватывает Быстролетова за пояс и валит его на пол. Учителя бросаются разнимать их.
— Манечка! — вопит по-бабьи Аттик и, закрыв лицо руками, тыкается в угол. Быстролетов хрипит:
— Не мешайте!.. Я убью его, мерзавца! Убью!
Торжественное заседание педагогического совета превращается в дикую свалку. С трудом удается растащить Быстролетова и Гриневича. Протоиерей визжит:
— Закрываю, закрываю совет! Я не разрешаю вам, ни тово, на официальном заседании бить себя в морду. Не разрешаю!
Гриневич в тот же день отстранил Быстролетова от исполнения обязанностей преподавателя и написал обо всем в синод. Увольнение воспитанников состоялось. Со своей стороны Степан Степанович и Василий Иванович направили в Петербург свое особое мнение о расправе над детьми и резко поставили перед высшим начальством вопрос о Гриневиче, как смотрителе училища.
Алешу взял на время к себе Никольский; он квартировал на училищном дворе. Венька жил у Ипатия Ипатьевича.
Через две недели ревизор, посланный синодом для обследования уральского духовного училища, Алешу, Веньку, Митю Кудряшова, хорошо учившихся, приказал вернуть в училище. Увольнение остальных утвердил. Гриневича он отстранил от должности смотрителя. Быстролетова перевел в Оренбург в духовную семинарию, на чем давно настаивал архиерей Макарий, мечтая, что Василий Иванович заведет и у него такой же чудесный хор, как в Уральске. Временно исполняющим обязанности смотрителя училища был назначен розоволицый, молчаливый Соколов.