мала она их окончательно сравнить меж собою и тогда уже найти для себя последнее решение.
В прежние годы в дни царского багренья все войско загоралось и кипело от нетерпения и азарта. Подъярованные кони рвались из оглобель, становились на дыбы, били копытами снег. Из пушки тогда бухали в самом городе, иногда, как рассказывали, с колокольни старого собора. В утро самого багренья с ночи все ворота настежь, и после удара лютые кони, пары и тройки, фыркая, вставая в упряжи на дыбы, вырывались на улицы и неслись к Уралу, к ятови. Впереди всех, сажен за сто, убегал, спасаясь быстротой, багренный атаман на коне с богатым убранством — роскошным чепраком и седельным прибором. За ним с красными флажками скакали державцы. Тучи снега поднимались над войском, крутились вихрем. Шум, крики, треск багров, визг, стоны… Случалось нередко, давили насмерть людей… И так после каждой ятови — снова и снова сумасшедшая скачка, уже по льду, до нового рубежа. Нередко попадались на пути запорошенные снегом полыньи. Туда валились с лошадьми и санями. Немало гибло народу, но озорная удаль, и дикое молодечество не прекращались.
Теперь было уже не то. К месту самой ятови на царском презенте казаков с лошадьми близко не подпускали: были случаи тайного увоза красной рыбы. Баграчеи должны спешиваться заранее и стоять по обоим берегам без лошадей, в полной готовности к багренью.
Так было и сегодня.
Луша и Фомочка-Казачок еще с тремя своими подружками подъезжали к Уралу со стороны Чагана. Один из державцев замахал на них красным флажком:
— Куда, куда?.. Держи с конем подальше от берега!
За казачек, однако, горячо вступились баграчеи, и их пропустили с лошадьми к самой реке. Буланые кони, густо покрытые пеной и инеем, зафыркали, почуяв впереди яр и воду, и остановились…
Чтобы посмеяться над постановлением — не пускать к реке с лошадьми, — старик Корней Болдырев, отец Устима, приехал на собаках, подкатил на детских саночках прямо к Уралу и выехал на лед. Казаки хохотали. Но державцы и Корнея завернули с реки…
День еще только что начинался, истекая предрассветной, морозной синью. Чернели леса на Бухарской стороне. Синели полосы Жемчужного яра и пески, засыпанные снегом. Прозрачно и фиолетово переливались сугробы и поля. Степь кое-где сдержанно начинала улыбаться тусклыми искрами. Звезды загасли. На самом Урале снег лежал совсем нетронутый, и река походила на громадное, чуть-чуть подсиненное полотнище, убранное по краям тусклой зеленью талов и леса.
У Луши последние дни все время ныло сердце. Ей очень хотелось побывать на зимнем ударе, окунуться в горячую, родную суету. Но, с другой стороны, ее все время угнетали мысли о будущем. Будущего не было, маячила впереди какая-то серая мреть.
Сейчас Луша беспомощно и беспокойно оглядывалась вокруг, словно кто-то пообещал ее встретить здесь.
— Чего, девонька, башкой крутишь? Суженого-ряженого ищешь? — с теплой, почти материнской лаской сказала Фомочка. — Аль на святки гадать сюда приехала? Айда, разбирай снасти!
По берегам вокруг Жемчужной ятови уже стояли рядами баграчеи. Впереди всех важно расхаживали державцы. Баграчеи были одеты в белые, холщовые шаровары и в толстые ватные или стеганные верблюжьей и овечьей шерстью фуфайки. На головах — невысокие папахи. На ногах — багренные сапоги с сомиными носами. Лица у рыбаков возбуждены, но все сдерживаются, напуская на себя торжественную хмурь.
Солнце уже забрызгало верхушки леса прозрачной розоватой синью. Чисто глядели снежные, убегающие в даль поля, запушенные инеем кустарники, деревья, легкое, большое, синее небо. У Луши щемило сердце, — кругом было чудесно, покойно, светло, но женщине казалось, что земля глядит на нее холодно и бесстрастно, как на чужую.
Рядовых баграчеев было по берегам не так-то уж много, далеко до обычных восьми-десяти тысяч. Но зато, как пышно и богато были представлены чиновничество и зажиточные казаки! Все знали, что помимо багренного атамана здесь присутствовал сейчас наказный атаман, генерал Шипов, и его гости — саратовский губернатор со свитою.
Луша уже стояла на берегу с багром и пешней в руках. Она таращилась поверх голов, но увидать высокое начальство ей так и не довелось. Кто ж его там разберет среди толпы чиновников в черных пальто с блестящими пуговицами?
— Ой, да что это? Лукерья Ефимовна! Фамаида Марковна! Аман-ба!.. Здорово, тезка моя по батюшке!
Ивей смеялся, лучился глазами и ртом сквозь обындевевшие бороду, усы и брови. Какой он родной и забавный этот крошечный дед! Луша улыбнулась ему. Ей показалось, что именно его-то ей и хотелось увидать.
— Родительницы вы мои! Что-то зябко, матри. Согрели бы старика! Приняли бы к себе в компанство… Ага, значит и вы прискакали царя рыбой попотчевать?
За Ивеем шли к берегу и улыбались казачкам Инька-Немец, Осип Матвеевич и Ефим Евстигнеевич. В руках у всех — пешни, багры и подбагренники.
Фомочка усмехнулась, понимающе блеснула глазами:
— Нас самих сюда допустили, лишь глядя на наше сиротство. Уж куда нам, уральской гольтепе, брать на себя заботушку о царском брюхе?
— Из-под него не увильнешь, казачки. Ты от него, а оно за тобой. Как шишига в сказке. Не оглянешься, как оно навалится севрюгою! — зло засмеялся, не разжимая зубов, молодой, белесый казак из толпы. По тому, как на него строго и осуждающе оглянулись некоторые баграчеи, Луша догадалась, что вокруг очень много, в простых рыбацких одеждах, офицеров и чиновников.
В присутствии высоких гостей багренный атаман не стал важничать. Он сейчас же, по окончании молебна, вышел на лед. Тысячи глаз следили за ним. Снег был на реке глубок, и высокий полковник Хрулев, как медведь, оставлял за собою борозды синеватых ямин. На самой средине Урала он остановился и среди полнейшей тишины, застывших намертво казаков, вдруг сорвал с себя папаху и ударил ей о снег:
— С богом, атаманы-казаки!
Вместе с его выкриком бабахнула пушка, стоявшая в розвальнях на яру. Все войско, как яблоки из мешка, вывалило на лед. Казаки бежали по глубокому снегу с двух берегов — толпа толпе навстречу, и казалось, что это две вражьи ватаги рвутся в смертный бой. Баграчеи падали, их топтали, они снова вскакивали на ноги. Отругивались они на этот раз коротко и тихо. Не до того! Уже минуты через две начисто смолкли даже отдельные выкрики. Сразу выросли гул и хряск, похожие на подземную работу тысяч людей в шахтах. Лед жалобно и глухо гудел, рушился трещинами, и тогда прокатывалось по воде, бежало сверху вниз звонкое и длительное эхо. Стонал тонко, прозрачно и трогательно большой водяной зверь, напуганный этим диким нашествием.
Казаки били проруби — круглые и продолговатые — всего в пол-аршина. Над головами у них курился белый легкий пар от их напряженного дыхания. Теперь были слышны только пыхтенье, смачное хаканье при ударах и цоканье железных пешень о лед… И сразу же, в одни и те же секунды, поднялся и вырос версты на полторы над рекою лес багров, желтая щетина длинных еловых шестов. Рыбаки заплясали, запрыгали, задергались, заходили над прорубями. Все они тяжело сопели в такт подергиванью багров, опущенных в воду.
Луша очутилась со своей бабьей командой ниже Чагана, у самого изворота реки, — в изголовьи Бухарского песка. Фомочка уже ходила на багре, а у Луши только-только брызнула и выступила сквозь лед синеватая вода.
— Лукерья Ефимовна, здорово!
— Неколи здоровкаться, — отозвалась сухо казачка.
Это прошел мимо в компании купцов, сам теперь уже не багривший, Устим Болдырев. Он был и на льду в волчьем тулупе и узорных катанках на ногах. Он приостановился и внимательно поглядел на Лушу. Она была хороша и сейчас. Даже, пожалуй, особенно хороша. Лицо ее густо порозовело от работы, глаза блестели. Одета она была в штофную, с разводами на плечах, малиновую шубейку с оторочкою из лисьего меха на рукавах. Правда, шубейка была уже старая и сильно потрепанная, но все же она очень шла к Луше. На голове у нее под пуховым платком синела еще цветная шаль, сильно оттенявшая ее крупное, смуглое, выразительное лицо. На ногах — узорчатые киргизские сапожки в высоких валеных калошах, наследство от покойной Насти. Эти сапоги сестре еще в 1869 году привез отец из-под Уила с усмирения киргизов. Был такой обычай у казаков — собирать девице приданое чуть ли не с ее младенчества.
Луша была сейчас как одержимая. Вокруг кричали, бегали, суетились рыбаки. Она все это видела и слышала; и все это проплывало мимо нее, как в тяжелом и глубоком сне.
— Скоро, скоро! Братцы, ко мне!
Голос был очень знаком, но ей некогда было даже подумать, чей он. Прыгали очумелые от азарта, бородатые, обындевевшие от мороза лица. Поблескивали вокруг горящие безумием глаза. Чужие это или свои казаки, знакомые или нет, — не разберешь. Луша и сама бы не узнала сейчас себя, так дико и зло поругалась она с каким-то казачишком, чуть не стащившим у нее из-под ног подбагренника. Она слышала и не слышала, как потешался в стороне Ивей Маркович над калмыком, забагрившим пудового сома, рыбу, презираемую уральцами.
— Брата родного пумал? Повидаться захотелось? Ай и черны же вы оба!
Луша, казалось, вот-вот задохнется от томивших ее надежд и азарта, от физического и внутреннего напряжения. Ей было душно и жарко. На ресницы ее скатывался со лба пот. Она уже хотела было сбросить с головы пуховый платок, как вдруг всю ее от темени до пяток пронизало огнем: ее багор сильно рвануло и повело вниз.
— Скоро, скоро, девоньки! Фомочка, гоженькая ты моя! — завопила Луша, и тут же услыхала у себя за спиною утробный мужской хохот: это сахарновский казак Косырев нарочно дернул рукою за конец ее багровища. С ненавистью поглядела Луша на его прыгающую от смеха бороду и добродушно поблескивающие желтые глаза.
— У, сатана! Нашел время забавиться!
— Ну, ну, не щерься, Ефимовна. Талану не будет.
— Проходи, окаящий!
«И что это ничего не идет к нам? Рыбу уже со дна стронули. Пошла… Вон Облаев четырех белуг из одной проруби выпятил, а мы и жучки не поймали», — размышляла с горечью Луша. Но вот, наконец, Фомочка ловко выкинула на лед крупного судака. Добрый почин! Очень уж важен первый задев! А кроме того, судака в презент не берут, и Фомочка тут же продала его за пять рублей.