Яйцо птицы Сирин — страница 30 из 39

Неизвестно, как развивались бы дальнейшие торжества, и удалось бы Биркину организовать «апофеоз», но все пошло насмарку. Уже татары костры на льду запалили, уже борцы подпрыгивали и разминались, уже раздавались азартные крики болельщиков, когда на льду Ишима показался медленный всадник. Сначала он был черной точкой, потом стали видны конь и седок отдельно, и что-то в его облике привлекло внимание гуляк. И скоро стало ясно, что. Всадник раскачивался в седле, как чучело зимы, которое упорные язычники на Руси нет-нет, да и отпускают верхом на смирной лошади прочь с глаз своих.

«Чучело» упало с коня шагах в двухстах от пристани. К нему побежали, подняли, понесли. Казаки опознали своего — одного из товарищей атамана Михайлова. Он был в засохшей крови, черен лицом, бездвижен конечностями. Прежде чем помереть, успел ответить: «Татары..., наши татары». Казаки закричали измену. Возникла беготня и неразбериха. Ермак прогрохотал наверх дворца — в свою клеть, сбросил панцирь и нарядный красный плащ, взял настоящее оружие, успел на ходу шепнуть Айслу пару ласковых слов и присоединился к своей полусотне.

Стрельцы Болховского тоже толпились без команды, попы убрались во дворец, народ разбегался по домам. Не хватало только в набат ударить. Хорошо, что церкви с колокольней пока не было.

Среди общей растерянности бледнее всех выглядел Биркин. Он боялся не татар. Он просчитал, что раз один казачок недобитый смог подняться с того света, отвязать в буераке коня, влезть в седло, проехать несколько верст, то другой — вполне может подъезжать сейчас к тайной казачьей станице. А значит, полк Пана перехватит любого гонца на Тобол, и сам здесь будет уже к ночи. Исполнители «приговора по Михайлову», конечно, отъехали в дальние улусы, но их знали, легко могли найти и допросить. Пусть, даже после ледохода.

Наконец Биркин взял себя в руки.

— Князь! — впервые назвал он Ермака нелепым словом, — давай по следу людей пошлем, посмотрим, откуда нападение случилось.

— Давай... — протянул Ермак, осматривая стряпчего, — сейчас пошлю.

Вскоре отряд из шести всадников Кольца и двух саней со стрельцами полетел вверх по Ишиму. В передних санях ехал Биркин — «главный по розыску».

Следы читались четко. Метель прекратилась более недели назад, снег был плотный, но не каменный. Было видно, что лошадь раненого конвойца шла всю дорогу шагом, по собственному разумению — без повода. Шел пятый день от пропажи Михайлова, рана конвойца при осмотре оказалась совсем почерневшей, запекшейся, поэтому кровавых следов никто и не искал. Наконец конский след завертелся клубком, — лошадь топталась на месте.

«Это она выбирала путь» — догадался Биркин.

От клубка ниточка следов тянулась в лесистый овражек на западном берегу Ишима. Побежали туда и сразу услышали конское ржание. В зарослях мелколесья стояли три продрогшие, исхудавшие татарские лошади, привязанные к деревьям. Здесь нашелся и кровавый след. Темно-красные точки усеивали снег на вытоптанном пятачке. Здесь раненый садился в седло. Его следы вели из глубины оврага. Видны были также многочисленные отпечатки татарских бескаблучных сапожек, полосы от волока тел. Трупы Михайлова и двух казаков обнаружились неподалеку, лишь слегка прикиданные снегом. Виднелось место, с которого поднялся недобитый, читалось, как он полз к коням.

Биркин немного успокоился. Никто не поскакал к Пану, и никто до поры не распутает этого дела. Немного поспорив с Кольцом о подозрениях, Биркин приказал забрать тела, отвязать коней, собрать в мешок все мелочи на вытоптанных пятачках и ехать в Искер.


Глава 351584МоскваЯйцо



Настроение у Ивана Грозного было постное. Не в том смысле, что он календарные особенности русского меню исполнял и девок в подклети не беспокоил, а просто противно ему было. В жизни каждого человека бывают моменты, когда все окружающее кажется знакомым, много раз пройденным, изведанным, известным наперед. И человек вспоминает детство с конфетами «Подушечки», восторг от первых зрелищ, запахи далекой весны, и вздыхает: «Теперь такого нет!».

И что бы не обещали нашему всезнайке, чем бы не манили, все ему скучно, все легко представляется «во мыслиях», вспоминается по прошлым разам. И вино его не веселит, и ласка не греет, и власть не бодрит. Смотрит паралитик на половецкие пляски, на гибкость, скорость, завлекательность и ворчит: «Ну, и что с того? Сейчас напляшутся, напьются, наваляются, отрубятся, и подумают, что цель достигнута... Молодежь!»...

Вошел Федор Смирной. Доложил о текущих делах. Тоже они были кислые. Перемирие с Польшей длилось исправно, захваченные Баторием земли не партизанили, не взывали к Москве. Готовились к весеннему севу. Спор с соседями о главном имении Ивана — царском титуле, вертелся бесконечно то вокруг неприятия слова «царь», то вокруг перечня «вотчинных» городов и земель. Одни не хотели называть Ивана Смоленским, другие, наоборот, — Астраханским. Третьи опасались расширения «и иных», все им мерещилось собственное попадание в эти безъязыкие и безносые «иные».

Пока никто из титульных знатоков-международников не возражал против «всея Сибирския земли», но это они еще о малахите, песцах, золоте не знают.

Наконец, в докладе Смирного блеснул возбуждающий лучик. Из дворцового приказа униженно осведомлялись, повелит ли государь к празднику Светлого Воскресения очистить пристенные лабазы от битых бочек, многолетней рабочей рухляди, дырявых лодок, сгнивших деревянных лопат, ломаных телег. И куда соизволит живность перевесть?

— Какую живность? Опять свиней развели!

— Не гневись, государь, нету свиней, — на Масленицу доели. Изо всей живности один двуногий скот имеется. В блинную начинку не сгодился, так может, козлом отпущения поскачет?

— А! — догадался Иван, — Курлята! Жив еще!

Грозный воспрял. Раньше его так заводило предчувствие гражданской войны, публичного истязания, казни. Теперь и кровь не волновала царя. Ни своя, ни чужая. Тут было что-то другое.

«Вот ведь, человек! — думал Иван, — сколь мудрено устроен, как живуч, что может претерпеть. Ничто ему не смертельно: ни раны, ни гибель близких, ни многолетняя мука!». Постепенно, рассуждая о Курляте, Иван потерял грань между калекой-колодником и самим собой. А ведь и правда, где была эта призрачная грань, чем отличался бывший князь от него, великого государя? Несчастным детством? Смертью семьи? Телесным увечьем? Надеждой на будущее? Нет. Все это было одинаковым у великого царя и ничтожного раба.

Получалось, что по жизненной ценности, по количеству боли на фунт живого веса, по недостатку любви окружающих эти два человека были одно и то же!

— Скажи ослабить, — пробормотал Иван, и Федя сначала потоптался недоуменно, потом выскочил в сени и заорал грозным голосом на стрелецкий караул, чтоб князя Ларион Митрича Курлятьева немедля извлекли из «ямы», поселили в дворцовый низ с кормлением, омовением, одеянием и лекарством.

У Грозного редкостно просветлело на душе, он вышел вслед за Федором и, улыбаясь, прибавил, чтоб кормежку Курляте давали нескоромную, в церковь водили «за караулом», да и тут присматривали «недремотно».

И что значит добрый почин! Стоило Ивану выйти на любимое свое Красное крыльцо, как тут же к подножию лестницы подскочил верховой чернец из Троицы, стек с коня на колени, и подал весть от игумена о «сибирском поезде». Монах не зря торопился, потому что и сам поезд въехал через Покровские ворота незамедлительно. Человечек воеводы Болховского выглядел не вполне живым, отмороженное в санных просторах лицо отливало могильной синевой, седая шерсть на голове спуталась с волчьим мехом шубы, глаза белели по-рыбьи и оттаяли лишь при виде царя. «Живой усопший, — мощи тленные», — подумал Иван...

Вечером Малая дума разбирала сибирские гостинцы. Монахиня Марфа тоже была здесь. Она вполне вжилась в иноческое обличье, и теперь чувствовала себя неловко с непокрытой головой и голой шеей. Но так уж вышло, что при входе кто-то дернул ее за ворот, сорвал платок и шепнул, всовывая в ладонь деревянный поклонный крест: «Спрячь подальше, дева, эту гадость!». Теперь Марья, ошеломленная «девой», смотрела на плоскость стола, на руки царя Ивана, на деревянную, меднокованую шкатулку.

В палате стояла гробовая, звенящая тишина. Иван осторожно приоткрыл крышку, поворошил внутри шкатулки артритным пальцем и отдернул руку.

— Кутийка порожня! — пискнул из ларца цыплячий голос.

— Вот же черт! — удивленно заметил кто-то невидимый с московским, знакомым выговором.

Царь отпрянул от стола, уронил крышку шкатулки, и Марфа-Мария перекрестилась чистосердечно. Сбоку зашипело, заплевалось, и «москвич» проворчал:

— Все! Сидеть смирно! Сам достану.

Крышка поднялась снова и откинулась сама собой. Из глубины коробочки выплеснулись уголки красного сафьяна или бархата, повисли наружу. И тут же прикопченый потолок над столом вспыхнул световым пятном, и из шкатулки поднялся на воздух желтоватый шарик.

— Пожалуйте бриться! — тявкнул Мелкий с нарочитым московским акцентом. Даже тут он не удержался, испортил мистическое благоговение. Шарик шлепнулся обратно.

— Что это? — страшно промычал Иван. Зубы его стучали.

— Как это «что»?! Заказывал яичницу? Изволь! Кушать подано.

Царь по-прежнему не понимал происходящего, безумные глаза его блуждали, теряли оптическую ось; один глаз пялился на голую шею ведьмы, другой нашаривал, но никак не мог ухватить Мелкого.

— Э-то, Ва-ня, — начал по слогам диктовать МБ, — я-ич-ко Пти-цы Си-рин!

Тут Бес перешел на подьяческую скороговорку и затараторил:

— Это-яйцо-птицы-сирин-ты-за-ним-посылал. Вот, изволь видеть, оно самое. Маня, подтверди.

Ведьма смиренно кивнула головой. Яйцо поднялось снова, на этот раз вместе с подстилкой. Пролетело ковром-самолетиком с пол-аршина и приземлилось на свободном пространстве стола.

Оно не было золотым в нашем понимании. Его пестроватая, грязноватая поверхность казалась просто желтой. Но свет вокруг расточался самый натуральный — не отраженный, не печной и не свечной.