Яконур — страница 10 из 106

Дед посветил карманным фонариком, и Столбов увидел: на сплошной, казалось, поверхности сегмента проступила едва заметно желтизна, будто медом помазало, — мельчайшие капельки только что приготовленной смолы, идущей под давлением через фильеры. Секунда — и легкий белесый туман повис под сегментом. От него шел жар. Дед ловко оборвал клубок, смял его, отбросил. Обдал сегмент аэрозолем, зачистил ножом… И вот — потекли нити. Каждая была как тонкий луч… Дед направил их рукой, бросил лучи книзу, чтоб не переплелись. Выпрямился. Включил сигнализацию для нижних этажей. Перешел к следующей секции.

Вот и все.

Столбов нагнулся и поднял клубок, отброшенный дедом. Волокна сварились между собою.

Поднес ладонь к сегменту. Жар от нитей. Повел рукой вниз, в поток охлаждающего воздуха; жар становился меньше.

Да, вот и все.

Там уж детали…

Пусть попробуют напороть.

Столбов вышел из цеха, глотнул свежего воздуха.

Светили прожекторы, народ собирался перед трибуной. Столбов шел не спеша.

Загудели громкоговорители.

— Товарищи!.. — выдохнул на трибуне Кирилл.

С гольцов тянуло холодом, там еще лежал снег. Столбов застегнул куртку.

Серебристая металлическая труба комбината возвышалась перед Главным как космическая ракета на старте. Огромная, перехваченная оранжевыми поясами, сверкающая в свете прожекторов. Два ряда огней.

Ее было видно отовсюду. Она высоко поднималась над округой.

Главный задирал голову, ведя взгляд по трубе вверх, задирал голову и улыбался.

* * *

— Нет! Нет!..

Я слышу ее крик.

Я вижу, как бьет она рукой по стене, Маша-Машенька, бьет изо всей силы, в кулаке — смятая пачка сигарет.

Прижимает руку к стене. Роняет на нее голову. Табак на ее руке. Как веснушки.

Говорила ведь она ему, говорила… И сегодня, когда он позвонил. Говорила… Да он сам чувствовал, что кончается, в этот раз приехал — совсем плохо выглядел… Вспоминал, как тогда сказали ему: «Что-то вы помолодели на десять лет!» — а он засмеялся: «Это неплохо!» — и покрепче взял ее за локоть, а она смутилась. На лыжах много ходили; бассейн, теннис. Спортивный был. Хотя ноги навыворот!.. А потом врачи сказали, что первый приступ у него был давно, еще до переезда сюда. Она видела у него старую фотографию, для какой-то очередной поездки снимался, спросила — почему у него там такое лицо; оказалось, как раз тогда фотографировался… Потом — второй. А он шутил, что в пинг-понг переиграл… Но стал осторожен. Брал с собой таблетки. Погоду начал чувствовать, чуть ветер — жаловался. Однажды сказал ей: знает, что недолго… Господи, о чем она думает!.. Это ощущение, что он — ребенок, которого надо охранить, защитить, спрятать… Как он только не тратил себя! Она пыталась по-своему, по-бабьи руководить им. Совет Дома ученых, — ну это-то зачем? Поездка в Америку, — может быть, отказаться?.. Ему надо было бы гулять и читать хорошие книги, и ведь он так любил это; она бы его вкусно кормила, бегала бы на базар; укладывала бы его спать в свежую постель, простыни и наволочки она бы сушила в лесу, чтоб спалось ему сладко; а его на части разрывали дела и обязательства; разве для него такая жизнь; все от него чего-то хотели, чего-то от него ждали, он уставал, нервничал и считал, что так и надо; всем что-то от Элэл требовалось, и ребятам, и Старику, и жене, всем; она бы пошла еще и в машинистки, брала бы работу на дом, все бы сделала, все бы смогла, лишь бы он ни о чем не думал, не заботился, гулял бы и читал книги; она бы не навязывалась ему, была бы только при нем, пусть бы он был сам по себе, один или с друзьями, она бы ему не надоедала, пряталась бы и ждала, когда он сам ее позовет… Говорила же она ему, говорила! Чувствовала, что с ним делается. А он отвечал — не могу оставить ребят, буду до конца… Видно, одного толчка не хватало, последнего, и тут приехал человек его забрать, видно, этого не хватало Смерти… О чем она думает, о чем!

Достала из пачки сигарету, расправила. Закурила. Держись, Маша-Машенька. Держись! Черт, вся эта больничная обстановка кругом… Куда они пропали, почему так долго не возвращаются?..

Он спрашивал, любит ли она его. Каждый из них успел прожить целую жизнь, и теперь они хотели знать точно, что с ними происходит. Любит ли! Он для нее… Еще раньше, давно, он был для нее необыкновенным, необычным, необычайным, она думала о нем; это еще с самого начала, всегда. Он спрашивал: «В самом деле, думала?» Да, отвечала она, думала о нем, будто знала, что произойдет. «А потом?» А потом он для нее стал единственным. И все было теперь вместе — то, что она испытывала к нему прежде, и то, что пришло потом. Она считала, что это больше чем любовь. Если женщина говорит о чем-то, что это больше чем любовь… Она была счастлива, она знала: счастье ей выпало в жизни. «Ты для меня…» — говорил он. И она пугалась. Что я тебе, отвечала она, тебе нужен друг… помочь… а что я? Он качал головой. «Я всю жизнь шел к тебе, но почему только теперь пришел?..» Очень мало было их времени, совсем ничего, да и не всегда они часто виделись; кто может знать, как что будет, если будет долго. Мы с тобой разные, говорила она, я боюсь, что мешаю тебе в твоей жизни, я же вижу, тебе нравится твоя жизнь; скоро все коситься начнут… Он останавливал ее: «Нет, я всю жизнь шел тропой к тебе. Это путь мой. Ты еще не понимаешь… Мы будем жить как написано, это для нас написано, так мы и будем жить: хорошо-хорошо, долго-долго и умрем в один день…»

* * *

Приехал Шатохин поздно, — не очень-то все это ему надо, есть дела поважнее. Прошагал коридорами, поднялся по старинной лестнице, оглядывая панели, потолки, люстры. Приоткрыл узкую створку высокой резной двери и вошел.

Вроде все говорили одновременно. Никто даже не повернулся к нему… Шатохин оглядел зал. Так, так. Знакомые все лица. Этот, конечно, здесь. Непременный участник. И без этого тоже не обойдется. Как же! А там кто? Вот это да! Замминистра приволокли!

Шатохин сел с краю и вытащил свой блокнот. Положил ногу на ногу, приладил блокнот на колене, снял с ручки колпачок.

— Прошу тишины! — сказал председатель, знакомый Шатохину по прежним сборищам бездельников. — Зачитываю текст письма, которое предлагается отправить…

Один наконец обернулся! Ревякин. Удивительно, что не вместе летели… Рукой машет. Сиди, сиди там. Не пойду я к тебе. Еще чего, с тобой тут сидеть.

— Письмо, разумеется, на нашем бланке, — продолжал председатель, — где указана, кстати, дата основания: год тысяча восемьсот…

Рядом какой-то юнец менял кассету в магнитофоне. Для потомков, что ли, записывают? Шатохин спросил у него, кто выступал. Мальчишка начал рассказывать: зам делал доклад, потом говорил Ревякин, потом… Шатохин стал писать в блокноте: «Присутствовало примерно 40 человек с обеих сторон»…

— Обсудив еще раз проблему Яконура, — читал председатель, — просим не наращивать мощности химического комбината, решить вопрос о сбросе производственных стоков в близлежащие реки, а также рассмотреть возможность перепрофилирования предприятия…

Шатохин поднял руку. Пусть дадут слово ему, директору!

Председатель перечислял, кто подпишет письмо: академик… член-корреспондент… профессор… Табель о рангах. Шатохин тянул руку.

Опять начался шум, все заговорили враз. Один бородатый вскочил, размахивая бумагами… Шатохин встал и двинулся к председателю.

Началось голосование.

Похоже, поздно приехал…

Не успел дойти — услыхал, как шум переходит в пение.

Шатохин остановился.

«Над Яконуром ветер, над Яконуром ночь…»

Шатохин в сердцах чертыхнулся и стал подпевать. Вот песня! «Над Яконуром ветер…»

* * *

Его губы…

Ольга удивлялась себе.

Нет, нет, нет. Отвернулась от Герасима.

— Интересно, — сказала, — другие тоже всерьез приняли научные рекомендации?

Они стояли перед фотографиями Яконура, снимки занимали целую стену в ее квартире: Яконур зимой, в торосах, Яконур весной, лед огромными цветами на берегу, летом — бушующие валы, осенью — тишина под холодным солнцем… Они уже посмотрели книги, рассказали друг другу, как провели отпуск, выяснили, что на обоих кофе никак не действует…

Что с ней?

Непонятно!

Пошла к зеркалу, выбрала ленточку, красную, неширокую, отвела рукой волосы с одной стороны назад, прижала к виску, посмотрела на себя; взяла ленточку в губы, отвела волосы с другой стороны; еще посмотрела на себя, изучала, с красной ленточкой между губами; завязала ею волосы сзади. Лицо стало строгим, сдержанным. Вот так. Да, вот так-то! Вернулась в комнату.

Нет, не помогло…

Может, быть, дело в нем, в Герасиме?

Она стала искать в его лице. Нет, непонятно. Разве только глаза. Что-то в его глазах. Да. Может быть, это.

А казалось — так, технарь, счастливчик, весь благополучный и правильный, гладенький, неинтересно.

Что он знает о себе? Знает ли то, что она увидела?

Еще поговорили, совсем неважно о чем.

Знает ли он себя? Догадывается ли сам, говорил ли ему кто-нибудь? Знает ли, что у него в глазах? Нет, не знает. Конечно.

Смотрели друг на друга.

Герасим еще раз сказал, что ему не хочется уходить. Кажется, она уже похвалила его имя.

Что он о ней думает? Так хочется знать.

— Очень поздно, — сказала она.

Какой он ее видит?

Опять — его губы.

Она ответила…

А потом:

— Эпизод из пребывания на Яконуре?

Говоря так, она обнаружила, что развязывает ленточку. Ну что это с ней?

Он заметил.

Волосы упали на плечи… Скомкала ленточку. Выпрямилась перед ним, опустив руки.

И тут — стали как перепуганные школьники.

Она овладела собой. Взяла его под руку.

— Хорошо. Только выпьем еще по чашке.

Снова за столом.

Что же все-таки он думает о ней?

Какие маленькие чашки. Раньше не замечала.

Понимает ли он, чего она от него ждет?

Ставила чашку осторожно, а чашка звякнула о блюдце. Будет ли то, что ей нужно от него?