Остались одиночество, злой рок в ее бабьей судьбе, невозможность, снова — невозможность стать тем, для чего она рождена, сделать то, что ей надлежит, — быть женщиной, не деловой женщиной, а женщиной, осуществить, что в ней заложено и кричит в ней, не давая о себе забыть; и тоска по тому, кого она любила, а еще больше — обида, что получилось так, как получилось, боль оттого, что не складывалась у нее бабья жизнь, не шло к ней счастье, сколько она его ни звала, не приживлялось к ней оно, а отторгалось неминуемо, словно чуждое ей; главного никак у нее не было, она жила без главного…
Не мало ли ей осталось?
Не много ли?
Ольга извелась.
Что же это за день был, когда все началось?
Все стало в тягость…
Бросит все! Не для нее все это. Уйдет к бабе Варе, сядет у печки… Будет у нее жить, помогать по хозяйству…
— Яконур! — позвала. — Яконур!
Но разве услышит?
Вот хочет она говорить с ним; но не ответит ей ни одна волна…
Нет, не могла Ольга сдержать себя, не могла остановить слова.
Что случилось? Вот женщина — молодая, не урод, не дура… Что случилось в мире? Она хотела только — отдать себя, у нее было желание только — отдать себя всю, до конца, без остатка, мечтала только — подарить себя… И что же? Вот душа ее кричит: приди! — и никто не слышит… душа кричит: возьми! — и она одна… И любимому мужчине она не нужна, и родное озеро от нее отказалось.
— Яконур!.. Яконур!..
Нет ответа.
Оставил, оставил! Бросил ее, позабыл о ней…
Ну скажи мне, Яконур, скажи: почему?.. в чем я провинилась перед тобой?.. в чем можешь ты упрекнуть меня?.. что тебе я сделала?..
Разве я была неверна тебе? Разве не принадлежала тебе? Разве не старалась служить тебе, как могла, не делала для тебя все, что могла?
Посмотри, — вот стою я на твоем берегу… этого ты хотел, увидеть мои слезы?.. Смотри. Я не закрываю от тебя лица, и ты не отводи взгляд. Этого хотел ты? Смотри… Потом и вовсе глядеть не будешь, такая я стану…
Яконур, послушай меня, Яконур!
Может, ты не оставил меня? Может, только проверяешь меня, испытываешь?.. Яконур?.. Но я ведь яконурская. И не откажусь от тебя. Что бы ни случилось. Что бы ты со мной ни сделал…
Хорошо, сделай со мной что хочешь, только вернись, будь со мной!
Ну как ты так можешь, ты Яконур, большой и щедрый, самый красивый, самый сильный, владыка вод и лесов, облаков и неба, государь на двадцатом миллионе лет, у которого впереди еще целая вечность! Что я буду одна, без тебя? Как буду? Хорошо ли, что ты недобр ко мне? Знаешь ведь, что мне некуда от тебя пойти… Нет, ты не мог этого сделать, Яконур, ты не сделал этого, скажи, что не сделал и не сделаешь никогда! Правда, Яконур, правда?..
Вернись ко мне, Яконур, вернись, я погибну без тебя!..
Стояла перед водою, не вытирая лица. Пусть видит…
Слова ее и слезы кончились.
От пади Герасим поднялся на яр, к тропе; пошел тайгой.
Возле скал остановился.
Яконур… Вот он, сверху, весь виден, — голубая капля, как оброненная с неба в леса, упавшая в хвою да так и оставшаяся в ней.
«Умница моя не огорчайся если что-то не нравится следовательно будет иначе сходи к Яконуру…»
Он пришел.
Стоял перед ним, перед его лицом, его голубыми глазами…
В небе, среди облаков, и в воде, вокруг Кедрового мыса и дальше, — всюду кружили, терялись и снова возникали течения.
Герасим стоял перед Яконуром, смотрел в него; наблюдал за течениями; прислушивался к тому, что происходило в нем самом…
Поднял голову. Далеко на другой стороне виднелся шлейф дыма. Будто паровоз бежит.
Никуда он не бежит. Девяносто восемь элементов…
Что мог он сделать? Чем помочь? Что в его человеческих силах?
Вот стоит он рядом… Совсем рядом…
Вода, стихия, из которой он вышел!
Почему то, что он чувствует, не может каким-нибудь образом материализоваться — и оказать живительное действие? Ну почему, почему?..
Он был беспомощен, как всякий человек, он мало что мог сделать.
Как всякий человек, он не был бессилен совершенно; существовали проявления его в мыслях и поступках, движимые энергией, которой становилось все больше с каждым днем, — с того дня, как он когда-то вышел из воды… новая сила в мире, иногда ничтожно слабая перед другими, иногда — самая великая.
Закат распространялся по горизонту.
Капля…
На глазах у Герасима происходило превращение. Яконур из голубого делался алым.
Капля была алой!
Солнце оплавлялось, текло по вершинам гор.
Капля темнела, загустевала; становилась темно-багровой.
Яконур говорил с ним…
Солнце, единственный свидетель, уходило за горы.
Превращение продолжалось.
Яконур делался теперь светлее, цвет исчезал из воды, покидал ее, как опускался ко дну, собираясь там и оставляя воду белой, пустой, ничем не окрашенной.
И все складывалось, складывалось вместе…
Солнце село. Из ущелий распространялись сумерки. Пропитывали воздух, укрывали озеро туманом.
Яконур понизил голос до шепота.
Вода начала темнеть.
Умолк.
Все складывалось, складывалось здесь вместе, в одно целое.
…Радоваться можно или гневаться, но нельзя отказаться… Прошу вас, всегда исходите из главных понятий, о добре, зле, обо всем… Что бы ни сделалось с Яконуром, что бы он с тобой ни сделал — это Яконур… Не сдавайтесь обстоятельствам, помните, ничего нет относительного… Не покориться и не хулить, а стать равным…
Все, из чего он вышел, от чего произошел!
Появился ветер, стал разрывать туман, и в нем также возникли течения; изначальные стихии клубились, заполняли пространство. Вечерний свет косо пронизывал их.
В образовавшемся на миг разрыве увидел — по кромке берега идет женщина… подходит к валуну… останавливается… успел еще увидеть, как она проводит по валуну рукой…
Герасим рванулся в туман, бежал по осыпи, с камня на камень, вперед, вниз, не глядя, через течения.
Все это такие вещи, что если время им еще не пришло или они уже потерялись в прошлом, то невозможно представить себе, что они могли с вами случиться; а если они происходят сейчас с вами, то вы не в силах понять, как существовали раньше…
Молчание.
Стояли один против другого.
Затем — одновременно — будто вопрос и ответ, ее вопрос и его ответ, произнесенные разом:
— Как ты… живешь?
— Я не могу без тебя… жить.
Крутятся, крутятся барабаны… Пишется, пишется на них — по копоти на старых, по фотобумаге на тех, что поновее…
Стол дежурного под часами, показывающими гринвичское время; сейсмограммы, разложенные по столу. Норд-зюйд, ост-вест, азимут… Баллы… Магнитуды… Кардиограмма Земли, Ровная линия… Чуть волнистая — на Яконуре штормило… Сбой дальнего, глубинного сердца; продольные волны, потом, следом за ними, колебания другие, большего размаха, — это достигли станции поперечные волны…
В проходе между рядами приборов, под люминесцентными лампами, освещающими подземелье, стоит Ксения.
Я вижу ее.
Поднимает руку; подносит ее к сейсмографу…
Неурожайное дежурство. Как примерзли! Разве что самой толкнуть…
Рука ее у прибора.
Лет двадцать назад, когда Ксении было несколько месяцев, она оказалась у дальних родственников — отцу и матери, молодым, было не до нее; потом у них появились и другие дети, а Ксению оставили, она росла чужая всем. Доброта, исходящая от Бориса, была в ее жизни первой, которую она ощутила как направленную на нее, — не вообще, не всем и ей в том числе, а вот ее избрали из всех, этот взрослый, уважаемый другими взрослыми человек выделил ее изо всех и добр именно к ней; а потому эта доброта стала и первой, которую она смогла принять, была в состоянии принять и — ответить. Ответ этот поначалу жил в ней привязанностью неприкаянного взрослого ребенка; затем обернулся любовью рано сформировавшейся женщины. Потом все заполнилось ревностью и обидой.
Другая, может, терпела бы, ждала и надеялась; она так не могла. Давно изучила себя, поняла и определила: не хочу быть сильной, не хочу быть умной, не хочу искать сама; хочу, чтобы меня нашел — самый сильный, умный, добрый; только чтобы сразу и навсегда. Сразу и навсегда! Терпеть, надеяться и ждать — не могла.
Сказала однажды Борису, что такое он для нее; это как бокал — для лимонада: душа ее поместилась в красивый сосуд, и на свет любо-дорого поглядеть, и — пузырьки радости внутри бегут, бегут в ней, не кончаются… Кончились. Ревность и обида, соединяясь с накопленным в детстве, образовывали все более привычное ощущение несчастья и убежденность, что, лишенная однажды своего места в мире, никогда уже она его не обретет…
А временами вдруг чувствовала облегчение: вот и прошло, минуло, отпустило ее то, что мучило, заставляло страдать, изводило; ведь это совсем не было легко, не было просто и не было хорошо для нее, это же было истязание! — он не любил ее, он любил не ее, оба знали, и он и она, и он не притворялся, что любит, а она не притворялась, что не знает… а все эти цветы, кофточки, пирожные, которые он ей накупал, вся эта его забота о ней, все это, как он с ней нянчился, взрослый, совсем иной человек, не понимающий ее и не понимаемый ею… все это было слишком тяжело… и ни разу даже не обнял ее, не поцеловал!
И тогда, и теперь — ей надо было выстоять на собственном не окрепшем еще здравом смысле…
Отношение ее к Ольге не было недобрым; скорее сочувствовала — понимала, что и у Ольги не ладится… Преимущества молодости сознавала хорошо, однако не ощущала в себе самоуверенности; превосходство Ольги было для нее очевидным и объяснимым. Говорила себе, что с Ольгой, конечно, такому человеку, как Борис, интереснее, а надолго ли она, девчонка, может его занять… хотя неизвестно, что стало бы с мужчинами и вообще, что было бы на свете, если бы все женщины такими сделались…
Смотрю на Ксению.
Рука ее касается сейсмографа. Маленькая рука; раскрытые звездой пальцы с белыми бугорками суставов.