Яконур — страница 89 из 106

Понимал при этом, знал по отцу, по себе, по многому другому: стать равным — не значит, что будет легко… напротив…

Он, человек на берегу Яконура, был, на своей Земле, не венцом творенья и не властелином мира, а его частью; однако не песчинкой, гонимой ветром с берега в воду и исчезающей на дне; он оказывался иногда ничтожно слабым, иногда самым великим перед всем другим, что составляет мир (это, в частности, зависело и от него самого), но не был песчинкой, отдающей себя любому ветру. Здесь заключалось зерно если не знания, то, по крайней мере, рабочей гипотезы, позволявшей жить и действовать человечески в этом мире.

Рабочая гипотеза, — откуда он эти слова взял?.. Герасим…

Герасим ему понравился. Чутью своему доверял и принял Герасима.

Только что-то ему показалось… В их отношениях, Ольги и Герасима… Нет, просто не все понял. Пусть бы им счастье было, пусть бы только было им счастье…

Старался принять гостей получше; огорчался, что водки нет, — как же это, целых три интеллигента — и без водки; занят был и разговором, и хозяйскими своими обязанностями, — а все, как глянет на них двоих, сразу в глазах: лодка его, «Везуха», название по борту лихо выведено, вся цветами убранная, скользит легонько, едва заметно сама по течению, в тумане вечернем, тишина, иногда впереди чуть плеснет; и Алена бросает с кормы цветы, бросает неспешно, правой рукой, левой рукой, и весь путь их за лодкой убран плывущими вслед по воде цветами.

Пойдет потом и признается во лжи… только бы не слишком поздно…

Красная точка на берегу вспыхивает, гаснет во тьме; вспыхивает и снова гаснет. В Яконуре поднимается, поворачивается ей навстречу, безмятежно сияет отраженная Яконуром звезда…

Сначала исчезла звезда.

Потом услышал, как прокатилась по берегу к его ногам большая волна.

Затем прогремел в камышах сдвоенный выстрел.

Через минуту Федя и Герасим были в лодке.

* * *

После, когда уж двинулись к берегу, в Фединой лодке, Прокопьич подумал: это Яконур примирил их; указал им с Карпом примириться. Сделал так, чтоб не могли дальше враждовать, а должны были выручать один другого. Попугал их, мужиков, перед смертью поставив.

Губить не думал, хотел отвадить от ожесточения. Равно недоволен был и Прокопьичем, и Карпом… Примириться друг с другом велел яконурским мужикам.

Поразмышляв еще, Прокопьич сказал про это сидевшему рядом Герасиму.

Глава шестая

Небо и не ночное было уже, и еще не утреннее; перестало быть темным, не сделалось светлым; ни звезд не удержало, ни заполучило покуда Солнца; пустое стояло и студеное.

Ничто не отражалось в воде, кроме него, пустого и студеного, нечему было отразиться.

Не хотелось бухте просыпаться, глаза открывать; и вслушиваться в мир, который, она знала, продолжал жить в ней, в непрерывный, неостановимый, самодвижущийся ход жизни в своем лоне и в идущие в ней процессы, реакции, смены, бесчисленные рождения, катастрофы и копошения, — не хотелось тоже.

Она не знала, почему, не смогла бы сказать, отчего это с ней. Но в том, что не было всему ни начала, ни конца во времени и ни конца, ни начала в пространстве, почудилась ей стихия чрезмерно, непосильно, а может, и неоправданно великая, необъятная и необъяснимая; и то, что сама она, Аяя, была частью большего, бухтой Яконура, а Яконур принадлежал большему, чем он, a это большее включалось еще в другое, — смутило ее ранимое сердце, напугало, ей стало вдруг не по себе.

Замерла.

Ничто не поколеблет ее поверхность.

Потом, днем, выражение лица ее не однажды изменится, — прилетит и умчится ветер, выйдет на небосклон солнце, облака добавят от себя свои оттенки…

* * *

Ветер порывами раскачивал деревья, по кронам будто ладонью проводил, взлохмачивал, задираясь; прогибал стволы, и деревья склонялись к дороге, как вглядывались, друг из-за друга, вдаль, — кто там, от горизонта, мчится чуть свет по совсем еще пустынной дороге… Когда Герасим спустился, въехал под них, — кивали, узнавая, напутствуя.

Все было еще, до восхода, без красок; черно-белый фильм, раскручивающийся навстречу бетонной дорогой, кадры разделены температурными швами.

И в машине Герасим продолжал слышать теплый Ольгин запах; ее тепло и ее запах были с ним…

Сказки ему опять рассказывала.

«Технарик мой, Иван-царевич… Ну как тебе Кощей Бессмертный?.. Забыл: не гляди назад, когда идешь за Василисой… Из-за этого немногие только царевичи выходят… Оглянешься — и останешься. И потеряешь свою Василису…»

Ее голос, ее дыхание, глаза у его глаз в темноте!

«Технарик мой, Иван-царевич… Не тревожься ни о чем, все будет хорошо. Пусть твоей душеньке станет спокойно… А Василиса твоя с тобой. Так надо — чтобы Иванушка и Василиса были вместе. Только вместе — целое… Я знаю, я все буду делать, как должна Василиса Премудрая… Слишком точная в нас с тобой запись, никуда нам друг от дружки не деться… Будет хорошо, не тревожься…»

Гладила его лоб, обнимала за шею.

«Технарик мой, Иван-царевич… Ничего, что печальные дни, ведь в эти дни мой любимый стал победителем… Хороший ты мой, на реактор съездил, комарика увидел… Не надо, не горюй, что так получилось, что ты всем должен, раздашь свои долги, ты большой…»

Тепло головы, тепло плеча…

Всего час назад он расстался с ней у Фединого дома.

Доброе утро, любимая. Доброе. Любимая, жизнь моя, доброе утро.

* * *

Напротив Каштака Ольга довернула рукоятку.

Мотор заполнил всю тишину.

Кругом все еще спало, погруженное в себя, — вода, горы, лес, небо, — утренним мирным, надежным сном; только стук мотора одиноко безостановочно бился в тишине, в тумане, посреди сна, и спокойную, ровную воду резала надвое лодка.

Ольга сидела на корме, съежившись… Никаких желаний… Куталась в кошму, которую дал ей Федя. Нехотя, будто заставлял кто-то, прятала в рукав свободную руку, чтобы согреть; прикрывала колени; поправляла кошму, когда та начинала сползать на дно.

Держала прямо на красные огни, еще яркие в предрассветных сумерках.

В ней сна не было.

Ничего не сказала Герасиму… Сама.

Снег на гольцах засветился, белый на вершинах, на южных склонах — алый.

Ничего не сказала, потому что ничего не знала…

Измучилась от него, обессилела, опустошилась, обескровела; кругом все от него болело, ни мысли не стало, ни желания теперь у нее без боли… Не могла без него! Но вот он с ней — и она не знала, как ей теперь… Ничего про себя не знала. Что дальше?..

Рука начала уставать от мотора.

Хорошие слова ему говорила… все эти ночи говорила ему хорошие слова… какие только смогла… хотела поддержать его, добра ему хотела… сделать для него что-нибудь… сделать что-то для него хорошее… надежное… чтоб это было с ним… такое, что остается… то, чего ему желается… чего недостает… такие говорила слова, которых он ждал, которым был рад…

Жалела ого.

Мужики не разбирают. Не отличают одно от другого.

Если любишь, нетрудно обмануть.

Выпростала из кошмы левую руку, посмотрела на часы.

Пусть летит к Старику спокойно… пусть будет уверен и весел…

По яру, над обрывом, пошла березовая роща.

Ольга прикинула, сколько еще пути.

Весной березы в сережках, а осенью — в медных монистах.

Трудно с Герасимом, еще труднее с собой… Может, она и победительница в конце концов, но нет сил радоваться…

Он ничего не замечал.

Такая, видно, вошла в нее мука, что любовь осталась, но для счастья уже места не было…

На горизонте появилась розовая рассветная полоса, она быстро росла в стороны и кверху.

Нет, не надо было этих ночей, не надо! Как она так…

Не должна была… Раз не знает про себя — не должна была!

Зачем ты, Иван-царевич, сжег мою лягушечью кожу, зачем не дождался, пока сама я обращусь красной девицей?

Теперь заберет меня злой волшебник…

Огни на трубе начали становиться бледнее, меркли и делались не видны.

Ничего не сказала Герасиму о том, что поедет… Сама.

Так решила.

Хотя и не знала, совсем не знала, что дальше…

С ума сойти, он сделал ей предложение!

Еще посмотрела на часы.

Скоро увидится с Борисом…

Да когда же наконец оно взойдет? Не дождешься его… В таком-то туманище.

Однако Виктор мог бы уже вернуться!

Ох, ребята, ребята…

Косцова выключает плиту; идет из кухни в комнату. Ее руки крепко сцеплены вместе, чтобы удержать тепло. Отводит локтем дверь, входит в комнату.

Огромный стол, шкафы с книгами, тумбочки с моделями кораблей и чем-то еще под стеклянными колпаками, картины, люстра отражаются в большом зеркале — высоком, в старинной раме, да и само зеркало, ясно сразу, сделано не по современным рецептам. В овале старинной рамы покоятся и открываются глазу пространство и глубина; весь дом, отражаясь, содержится в этой раме.

Косцова подходит к столу, огромному старому квадратному столу посреди комнаты, разнимает руки и начинает, одну за другой, аккуратно складывать разложенные на столе вышивки.

Она училась в художественной школе, потом поступила в университет. Рассказывала мне о весенних музыкальных вечерах в Петергофе: потом все выходили, профессора и студенты, в парк, шли белой ночью на берег залива; возвращались и продолжали музицировать… а Петергоф утром! — Петергоф без фонтанов… бродила, наедине с ним; рисовала его — проводила рукой над картоном раз, еще раз, еще и еще, боясь коснуться поверхности. Художественную школу не бросила; отсюда позже и началось ее вышивание, уже на Яконуре. (Долго никому не показывала, все гадали, — что это она таится?)

Вчера вечером разложила, рассматривала.

Смотрю из-за ее плеча: вот первые ее эксперименты… это — военного времени, на мешке, другого материала не было, называется «Папины голубенькие глазки», — название придумала для Элэл, вышивала под разговоры с ним об его отце… вот последнее, никак не соберется закончить, рисунок отыскала в этнографическом издании…