Координаты, в которых он теперь определял свой путь, охватывали все Пространство и все Время. Они начинались полтора десятка миллиардов лет назад, от первого, из легких элементов поколения звезд; распространялись, включая в себя формирование Солнца, а там и его планет; и простирались далее, туда, где свершилось великое качественное изменение, — не увиденное никем, в неопределившихся контурах молодой Земли произошло чудо начала жизни; проходили пору, когда утверждала себя первая клетка, пока шли постепенные усложнения и делались бесконечные пробы; к той поре, когда совершился новый качественный переход — возникновение сознания — изменение биологического состояния, которое привело к пробуждению мысли — величайшее событие для всей жизни, преображение всей планеты; пересекали нижний палеолит австралопитеков и питекантропов, средний палеолит неандертальцев и поздний палеолит первых современных людей; пронизывали все времена, когда формировалась речь, возникали и совершенствовались такие нужные теперь Герасиму сознание своего «Я», дар видеть себя со стороны и оценивать свои поступки; обнимали мезолит и неолит, пролетали миг вчерашней исторической эры, где была обретенная Герасимом родословная, и мгновения, где находился он сам, присоединяя туда и двухтысячный год с его сегодняшними заботами; и тянулись, тянулись, вводя в себя Будущее, сначала близкое, а потом и дальнее, лежащее за миллиард лет впереди, за два, три, четыре и пять миллиардов, где, наверное, новая, незнакомая разумная жизнь, продолжая эволюцию, разлеталась от стареющего светила, в новые, еще не обжитые дома, — сперва на отдаленные планеты и астероиды, а потом за пределы Солнечной системы…
Во всем — в том, как в Пространстве и Времени являла себя Материя; в самом существовании ее вокруг, всюду; в том, что все находилось в ощутимом непрерывном движении, — был, Герасим видел, какой-то смысл. То, что он, Герасим, частица Материи, находился в определенной точке Времени и Пространства, — также имело какой-то смысл.
Смысл этот надо было ему понять и реализовать, надо было оправдать; и смысл этот изменялся вместе со всем, что двигалось, и надо было в каждую последующую минуту понимать новое, что он означал, — не только, что в прошлую, а то, что в настоящую, и то, что образуется к последующей.
Его, Герасима, появление в мироздании, при всех положенных при этом вероятностях, не представлялось ему теперь случайным; выходило, что оно было тщательно, всесторонне, многократно обусловлено, предусмотрено, подготовлено; его зарождением было, следовательно, зарождение Галактики, а его первый шаг был одно из событий, вместе составляющих процессы космического масштаба. И Герасим свыкался с обязанностью соответствовать — всем пространствам, всем временам; и начальной на Земле живой клетке, и продолжающим путь развития, разлетающимся по Галактике преемникам; месту своему в эволюции, персональному месту, определенному для него Природой; великим ее замыслам и делам, часть которых приходилась и на него.
Творившееся с ним, в его душе не было его личным делом и не было случайностью, ни с чем не связанной абстракцией; Герасим увидел в этом часть и продолжение большого дела Природы, отрезок ее пути от первого поколения звезд из легких элементов. Он, Герасим, был на сегодняшний день один из высшего, что ей до сих пор удалось. Привыкшая к пробам, таков ее рабочий метод, она продолжала создавать вариации и помещать, забрасывать их в обстоятельства мира и ожидать исхода эксперимента, надеясь, что они справятся, найдут себя в мире и реализуют данную им способность к совершенствованию; тем самым, — последовательно уравниваясь с ней, поведут, вместе с нею, развитие дальше, к будущим совершенствам.
Такие лежали на нем обязательства…
Такова была его нынешняя остановка.
Вдруг обнаружил, что идет по шоссе, идет быстро; будто решил остаток пути одолеть пешком — без машины.
Может, Борис хотел немногого…
Но было это для него много!
Хотел понимания… пусть только признания правоты и важности того, чему он посвятил себя. Он отдал себя Яконуру, Ольгиному Яконуру, их общему Яконуру, тому Яконуру, к которому она привела его, — отчего она отказывала ему даже в понимании, в сочувствии? Он вынужден принять, что ничего нет у них большего, но почему она отказывала ему и в этом?
Вот уже столько лет надеялся Борис упрямством своим, упорством в выполнении своего долга убедить Ольгу…
Хотел ее видеть, пусть только видеть, всего только видеть; на совещание летел как на встречу с ней, сотрудничеству с институтом радовался — можно будет время от времени говорить с ней… что там с ней, как она себя чувствует… переживает ли еще из-за доклада… не вздумала ли укоротить волосы… он примет, что останется только это, но он должен иметь уверенность, что в самом деле, обязательно и скоро увидит ее, увидит, увидит!
Он был однолюб и готов был ждать; сколько угодно готов был ждать.
Еще мечтал прикоснуться к ней… хоть чуть… голова кружилась, когда думал об этом. Может, поздороваться за руку… ее пальцы… нет, если бы взять за плечи… нет… нет. Его руки помнили ее, помнили до сих пор, помнили всегда, каждую минуту, всю ее помнили, всю.
Обнимать ее… слышать ее дыхание… и не отпускать, не отпускать, долго, долго, долго… обнимать и слушать ее дыхание…
Герасим! Это имя отсекало все… так много из того, чего он хотел, о чем мечтал, что было ему необходимо. Человек, который с ним заодно, занятый тем же по сути делом, одинаково с ним понимающий свой долг, человек, с которым связаны теперь главные ожидания Бориса в главной его работе; человек, лишающий его даже прежней надежды… вот видел его, смотрел ему в глаза, знал его теперь в лицо… ему отдавал Борис Ольгу.
Горечь и — отчаяние…
Какое было счастье: снова почувствовать на себе его руки…
Только подумала — голова кругом.
Ольга шагала через пустырь, навстречу солнцу, туда, где размещались — она знала — дальние колодцы. Идти было еще долго.
Его руки — на себе…
Каждый уже знал, что нужно другому. Все вспоминалось.
Ольга хотела в ту ночь, чтобы все только для Герасима было… Чего ему желается, чего недоставало ему… О себе не думала, ничего не желала для себя, только для него… Существовала только для Герасима; ее просто не было, только он — и ее желание сделать его счастливым… Снять с него все его тяжести… Сделать для него что-нибудь, чтобы ему было хорошо, как никогда ему не было… Хотела лишь дарить себя, лишь отдавать.
Ток в его руках…
И опять было, словно падаешь в лифте!.. или самолет бросило вниз… нет, это все — как травинка перед деревом…
Рассердилась на себя! Хотела, чтобы все досталось ему, — взяла все же свое… Рассердилась, обиделась на себя.
Он заметил; пришлось объяснять.
Смеялся, счастливый!
Какие слова ей говорил, как целовал. Счастливый… взрослый… старший…
Огорчена была, когда он вернул ей ее. Она уже отказалась от себя — для него; вдруг надо было снова быть собой…
Все отдать, подарить, отдать себя всю, без остатка, до конца!
Только ему…
Что же дальше вчера было?
Не просто Борису вспоминалось…
Одна за тем столиком, в углу, была толстуха, в возрасте, нет, скорее не толстая, а дородная, здоровая, налитая, с лицом угрюмым, волосы низко надо лбом с глубокими морщинами, и маленькие глаза. Борис вспомнил ее взгляд, она посмотрела ему в лицо только раз, когда он подошел; один ее взгляд, и дальше все возникло само. Она сидела боком к столу, вытянув крупные ноги; белая блузка с оборками, нарядная, но несвежая, темная мятая юбка, туфли густо покрыты пылью. Другая была совсем девочка, ребенок, высокая, тоненькая, волосы очень коротко острижены и торчат на маленькой ладной головке, блестящие глаза и детская улыбка; движения легкие и быстрые, как у зверька; одета она была в платьице из какого-то очень дешевого материала. Борис увидел их и парня с ними за столом, кажется, где-то встречал его в поселке, и сел к ним.
Наверное, не надо было этого делать…
Одиночество и отчаяние. Хотя бы притулиться к кому-нибудь… Пусть — забыться…
Народу все прибывало; шум; музыка.
Парень говорил что-то…
«Пить хочу!» — сказала толстуха. «И я!» — тотчас сказала девочка. Парень налил им водки в фужеры, толстуха выпила, откинулась на спинку стула, девочка отпивала мелкими глотками и морщилась.
Она вскочила, едва Борис стал приглашать ее; танцевала легко, невесомо и лихо, она и была невесомая, лихая; и — отдельно, совсем его не касаясь, только рядом с ним.
Сделалось жарко; Борис снял пиджак.
Опять за столом…
Борис увидел, что Николай и Соня уходят; у дверей они задержались; отыскав его, помахали ему руками; Борис встал. «Ты куда?» — вскрикнула девочка и отобрала у него пиджак.
«Пойдемте с нами», — предложил Николай. Борис вспомнил, как отчаянно девочка выхватила у него пиджак, и отказался. «Пойдемте», — мягко повторила Соня.
Борис вернулся за стол.
«Налей!» — говорила толстуха, она подталкивала к парню свой фужер. «Хватит», — ответил парень. «Что?» — «Ты пьяна». — «А ты дерьмо». — «Повтори!» — «На шваль внимания не обращаю», — сказала толстуха и смахнула фужер на пол.
Гасили свет, надо было уходить.
Официантка требовала деньги за разбитый фужер, Борис дал ей рубль, официантка бросила на стол сдачу — три копейки…
Никто, кроме Бориса, словно не замечал ничего.
Официантка собирала со стола, в одном фужере, том, из которого пила девочка, водка еще оставалась, официантка выплеснула ее на скатерть.
Все продолжали сидеть.
Остановился на минуту перед зеркалом. Так… Вроде все в порядке.
Ну, сказал себе Баранов, — вперед. Действуй.
По Савчуку полная ясность; наконец-то… По Чалпановой, продолжал Баранов, тоже лед тронулся, где-то она, правда, проскочила, не успел принять меры, но зато из истории с докладом вряд ли выберется, к тому же выглядеть стала хуже, к врачу, говорят, обращалась; зла к ней нету, просто — для четкости, что тут можно спокойно, человек занят… Ревякин уедет рано или поздно, семья как-никак… Косцова? — не в счет… Да фракции, да клики! Каждый сам по себе. Другую фракцию, конечно, сильнее терпеть не могут, чем настоящих-то противников!.. Что же, расстановка сил подходящая.