Борис все спрашивал у похожей на зверька девочки, как ее зовут. «Молчи!» — отвечала она отрывисто. Спросил: «Ты кто?» Она ответила: «А ты кто?» Спрашивал еще, она говорила: «Ты что выступаешь? Ты что больше всех выступаешь? Ты что, всех лучше?..» Борис настаивал, она сказала: «Вот как клюв начищу!» Борис продолжал спрашивать; она остановилась: «Правда-правда! Не веришь?» — и быстро ткнула перед собой кулачком, попала ему в скулу, больно и сильно; и тут же вскрикнула испуганно, нет, с мукой, так, словно ударили ее, и прильнула к Борису… Борис спросил, откуда она. «Из Стрелины», — был ответ, теперь она говорила мягко. «Ветер от Стрелины дует», — сказал Борис. Она крикнула: «Ветер — в голове!» — и заплясала на дороге под звездами…
…Солнце продолжало подниматься над комбинатом, теперь оно светило на дымы сверху; оставалось все таким же неясным и размытым.
Борис потрогал скулу… Потер лоб.
С утра как будто чувствовал себя нормально…
Зашагал к машине.
Надо спешить, и так эти колодцы заняли у него слишком много времени, давно пора быть у дальних.
В динамике щелкнуло.
— Главный, мы готовы…
— Знаю.
Столбов надел куртку. Поглядел на красную защитную каску, но брать ее не стал. Пусть висит.
Еще голос в динамике:
— Главный, нам тут…
— Иду.
Отключил всю эту музыку, всегда делал так, уходя, — не хотел, чтоб крик стоял в пустом кабинете.
Остановился на минуту.
Эта минута по-прежнему всегда была его, только его, собственная его минута, она принадлежала ему, Столбову.
Что ж… Он открыто выходил навстречу и обстоятельствам своего производства, и событиям своей жизни.
Им были осознаны и личные для него последствия научно-технической революции, действующим лицом которой, активно в ней функционирующим, он был, и судьба профессионала, вместилищем которого, всецело ему преданным, он был.
И он взялся изменить свою сущность и свое место в мире.
Только бы получилось все это у Герасима, все это, о чем рассказывал Борис, — эта модель.
Остальное он возьмет на себя.
Другой технологический принцип! И не надо столько яконурской воды, и какие возможности! То, что выручит отрасль, спасет комбинат, повернет его, Столбова, судьбу.
Из последних рядов он переводил себя в первые; он боролся за день завтрашний, вкладывал себя в необходимое всем, и стоящая того цель была смыслом его жизни. Он еще знал о себе, и это знание соответствовало действительности, что он делает уходящее в прошлое, оборачивающееся ординарным, а затем и сомнительным дело; что он поставлен на участок работы, где лишь, короткое время все было совершенным и передовым, а вскоре потеряет какую-либо перспективность; что деятельность его неминуемо катится к вызывающей досаду. И он уже знал о себе, и это знание также соответствовало действительности, что он делает чрезвычайно важное, чрезвычайно нужное дело; что он поставил себя на самый передовой участок работы, от успеха его деятельности зависит многое очень существенное. Сам, движимый своей собственной волей, производил он это замещение.
Все внутри него возрождалось от этого перехода его в другое качество и помогало ему, все его природное естество, одаренность, характер, квалификация — все; и ничто ничего не могло изменить, ничто перед этим попросту ничего не значило. Новое состояние, к которому он неуклонно приближал себя, в которое постепенно, однако ощутимо себя втягивал, — становилось с каждым часом явственнее, и к нему начинала уже складываться счастливая привычка. Откуда-то от самого края, с обочины, где был он малозначащим и почти ненужным, Столбова подхватил огромный, мощный, всеобъемлющий, набирающий скорость механизм и теперь направлял его своей растущей центростремительной силой — к центру, к сердцевине событий.
Он был инженером. Он принадлежал своей отрасли. Он продолжал отдавать ей себя и взамен вновь получал уверенность, что он — часть огромного, мощного, всеобъемлющего, набирающего скорость механизма.
Столбов представлял себе эти будущие комбинаты — практически без отходов и новая, роскошная продукция; первый из них — здесь, пусть приемлемая перестройка, допустимое переоборудование, — Столбов представлял их себе.
Только бы получилось. И тогда — вот чем жить… Выходит, вручаешь себя ему? Ну что же, только бы получилось…
Увидев на тропе кусок сосновой коры, Яков Фомич поднял его. Кора была прохладная, влажная от росы.
Шел, разглядывал. Один конец скругленный, другой — острый. Готовый кораблик. Ковчег?..
Поднял голову. Совсем светло… Который, интересно, час? Свой «Полет» он отнес в скупку еще месяц назад. Нет, пожалуй, слишком рано… Придется походить, подождать.
Ночевал он в пустой квартире Герасима; не спалось; помаявшись, Яков Фомич оделся и вышел, когда небо едва начало бледнеть. Отправился в лес, сворачивая по тропинкам так, дабы сделать круг и попасть к экспериментальному корпусу. Там, на кобальте, облучались образцы, которые Яков Фомич с вечера поставил, чтобы помочь Герасиму с его моделью.
Было прохладно и тихо, — утреннее осеннее безветрие. Яков Фомич шагал и не ощущал одиночества, сегодня оно не преследовало его.
Думал о Старике, об Элэл.
Сук на мощном древе! Может, старый; может, пока и не очень. Главное, было у Якова Фомича на этом дереве, в этой школе собственное место, и дереву было нужно, чтоб он существовал, — чего же еще?.. Вот и поговорил со Стариком. Довелось… Он дал обещание без особой убежденности, что поступает правильно. Доверился Старику. А в лаборатории поймал себя на том, что рад…
Думал о Герасиме.
Больше, чем когда-нибудь, думал он о Герасиме.
Рано став взрослым, Яков Фомич выбирал себе место в жизни сознательно, с пониманием, чего он хочет от будущей своей социальной позиции; ученые были теми людьми, работа которых позволяла изменять многое в мире, тут была сфера деятельности реальной, такой, от которой можно ожидать чего-то; выбор был сделан. Ему не понадобилось потом много времени, чтобы понять, что желаемые изменения совершаются не так быстро, как ему казалось или хотелось; однако охлаждения не наступило, пришла вторая любовь к профессии — появилось нечто чрезвычайно важное в настоящем, лично важное: работа охраняла его от мира людей, в коем много нашлось для Якова Фомича неприемлемого, непонятного, эклектичного; он укрывался в исследуемый им молекулярный мир.
Биографию взрослого мужчины и вправду надо писать как историю государства, в ней обнаружатся периоды расцвета, упадка, испытаний и срывов, возрождения, войн, прогресса видимого и духовного. Возникший затем кризис сделался было началом отчуждения от профессии; но оказалось, что в конце концов он принес Якову Фомичу третью любовь к его работе, опять она спасала его, теперь Яков Фомич погружался, убегал в нее от себя, от мира своего, внутреннего, от нерешенных для себя вопросов и трудностей жизни своей души.
Но вот нечто еще, после всех прежних превращений, стало происходить с Яковом Фомичом; было это вновь преображением, притом явственным и резким; и однако в новом состоянии не было ничего нового. Было вот что: Яков Фомич видел в своей профессии служение, способное изменять многое в мире, видел сферу деятельности реальную, такую, от которой можно ожидать чего-то, а именно самого необходимого для людей, самого неотложного и — в самое близкое время. Здесь было, следовательно, возвращение к первой любви. Ничего Борис не чувствовал, кроме легкости, он быстро становился невесомым, и ему было хорошо, и еще — ожидание, нарастающее в нем ожидание, все более явственное ожидание какой-то чудесной силы, которая поднимет сейчас его, и он взлетит, воспарит…
Да, к его первой. И в этом круге, который Яков Фомич таким образом завершал, поместилось, видно, очень существенное из содержания его жизни, — в уходе от мира все дальше в себя и последующем возвращении, обращении к миру, в этом глубинном, естественном движении, развитии, формировании его юношеской любви — к любви зрелой. И первопричиной теперь — читатель уже догадался, писали в старых романах, — был Герасим, о работе которого для Яконура специально говорил с Яковом Фомичом Элэл.
Думал о себе, считал годы.
Еще оставалось время, чтобы решить свои проблемы. И не так мало времени для мировых, это было важно. Жизнь продолжалась, еще много ее было впереди!
Яков Фомич смотрел на небо, на деревья, на траву и чувствовал себя частью живого мира.
Шагал, механически теребя, отщипывая кусочки коры от ковчега.
Увидев машину, Ольга пошла медленнее.
Низкое солнце, все такое же неясное, размытое в тумане, в дымах, висело над стоящей посреди пустыря машиной, будто указывая на нее Ольге.
Шагала по деревянному настилу, сухие доски под ногами…
Ольга шла, шла, вглядываясь вперед, но все никто не появлялся у машины.
Прибавила шагу.
Там, где настил делал зигзаги, пошла напрямик, по песку, гравию, пыли.
Позвала:
— Борис!..
Побежала.
Дверца была распахнута, работало радио: «На волне „Маяка“…»
Склонилась над колодцем.
Крикнула. Еще раз. Еще…
Вглядывалась во мрак.
Она была женой начальника цеха очистных сооружений. Знала…
Быстро, уверенно начала спускаться в колодец.
И только одна во всей этой сладкой легкости вдруг то-, чечная мысль, — будто кольнуло где-то в голове, — держаться, держаться!
Едва спустился в колодец, едва осмотрел привод задвижки… Взялся уже за лесенку, чтобы подниматься; последний взгляд на трубы…
Держаться, держаться, только не упасть!
Дыхание комбината, оно вырвалось здесь наружу, через все поставленные Борисом уплотнения; комбинат дышал ему в лицо и отравлял его.
Не упасть… Не упасть…
Его руки — они обхватили стальную лестницу.
Опять толчок!
Да что это они? С утра, подряд…