м, а и к неудачникам в особенности. Никодиму Сергеевичу сделалось искренне жаль своего друга, в сущности, не так еще давно сильного и ловкого, заносчивого и гордого, беззаботно и счастливо начавшего жизнь, а теперь вот как-то неожиданно обмякшего, словно перезревший гриб.
Кузин понял, что своими невзгодами на этот раз он поделиться не сможет, да и что его невзгоды в сравнении с только что выслушанными. Судьба друга тронула настолько, что Никодим Сергеевич невольно с горечью подумал: вот он, ученый Кузин, кое-что успел сделать для людей и даже, можно сказать, для человечества, а может ли он, мобилизовав силу и волю свою, знания и опыт, помочь не абстрактным тысячам и миллионам, а вот этому сидящему перед ним человеку, своему школьному товарищу? Легко жалеть человечество, а как бывает порой трудно облегчить участь всего лишь одного человека.
Эта простая мысль заставила содрогнуться сердце Никодима Сергеевича. Вглядевшись в измученное лицо друга, он спросил:
- К чему же, собственно, сводится твоя каторжная, как ты говоришь, работа?
- Сначала я думал, только к тому, чтобы одолеть кое-как эту прорву романов, повестей, рассказов, поэм, стихотворений, драм и черт знает чего еще! Читаю их, как еще в институте было принято, по диагонали, то есть перескакивая с одного абзаца на другой, не очень вникая в содержание. Ну и бывают проколы, черкнешь не тот ответ, который убедит автора. Жалобы не заставляют себя ждать. А жаловаться непризнанные гении умеют, стучатся во все инстанции. Приходится читать внимательно, и над ответами сидишь, как над дипломатической нотой. А суть моей работы сводится в тому, чтобы отделить зерно от половы, отличить действительно способного от наглого графомана и в соответствии с этим сочинить убедительный ответ. Потеть и потеть приходится. Ну и зашиваюсь. Вечерами сижу как проклятый, а толку нет.
- Постой, постой, - перебил Никодим Сергеевич и повторил в задумчивости: - Значит, надо отличить даровитого от графомана, то есть определить степень одаренности?
- Именно так, - горячо подхватил Чайников, - ведь чем черт не шутит, во всей огромной куче может действительно оказаться жемчужное зерно таланта, а ты и не заметишь.
- Не заметишь, не заметишь, - механически повторил Кузин, придвинул к себе бумажную салфетку и начал рисовать на ней чертиков, верный признак того, что мысль его сосредоточена на какой-то непростой проблеме.
- Век технического прогресса, о котором столько шума, облегчает любой труд, даже шахты без шахтеров, слышал, будут, а наш литературный труд как был, так и останется каторжным, - сетовал Чайников. - Что нам дала техника? Шариковые ручки, пишущие машинки, в самое последнее время диктофоны, а природа писательского труда в основе своей осталась все та же, что и при царе Горохе...
- Это так, - рассеянно соглашался Никодим Сергеевич, - но тебе я, кажется, кое-чем смогу помочь.
- Уж не посадишь ли вместо меня читающую машину? Вот было бы здорово.
- Вот именно, читающую машину! - с энтузиазмом воскликнул Кузин. - И не просто читающую, а машина эта безошибочно определит достоинства художественного текста.
- Ну это ты хватил, Кузя, - недоверчиво ухмыльнулся Аскольд, алгеброй гармонию поверить?
- А что? - не сдавался Никодим Сергеевич.
- Этого еще никому не удавалось. И до тебя находились чудаки, но они плохо кончали. Математика - мертвая материя, а поэзия, литература - живой цветок.
- Напрасно ты, Чайник, хулишь математику. Согласен ли ты с тем, что в жизни все подвластно науке?
Аскольд утвердительно кивнул, но все же скептически добавил:
- И все равно то, на что ты намекаешь, несбыточная фантазия!
- Отнюдь не фантазия, а реальность, - спокойно отрезал Никодим Сергеевич, - самая грубая реальность, как, к примеру, то, что мы с тобой сейчас сидим друг против друга. Можешь поверить. Такая машина имеется в натуре. Создана в нашем коллективе. Проведены внутрилабораторные эксперименты, и результаты самые обнадеживающие.
- Математическая машина с такими способностями? - переспросил изумленный Аскольд.
- Почему только математическая? При создании подобных систем мы давно используем данные лингвистики, социологии, семиотики, статистики, кибернетики, теории информации, теории моделирования, логики и прочая и прочая...
- И приходите к машинизации, схематизации, примитивизации и так далее, - горько парировал Чайников.
- Успокойся, Чайник, ты начинаешь ругаться, а это, брат, не помогает истине, - дружелюбно улыбнулся Никодим Сергеевич.
- Нисколько не ругаюсь, - возразил Аскольд, - просто я смотрю трезво на твои научные фантазии. Вас, технарей, еще как заносит. И заядлому фантасту-писателю не угнаться.
- Трезвый взгляд - это по мне, это мне нравится. Если трезво посмотреть на литературу, то что это?
- Отражение действительности! - как на уроке отчеканил Аскольд.
- Даже больше: и одновременное ее преображение в системе образов, - в тон ему добавил Кузин. - Заметь, в си-сте-ме! Так что же собой представляет литература с точки зрения анализа?
Чайников подавленно молчал, тоскливо чувствуя явный недостаток знаний для продолжения ученого спора, в котором никак не мог тягаться со своим высокообразованным другом. Аскольд всегда с горьким сожалением помнил, что он всего лишь недоучившийся студент. Когда он много писал стихов и активно печатался, это его не трогало, для поэта, полагал он, важен не диплом, не образование, а то самое "нутро", про которое ему некогда втолковывали. А вот теперь все ушло куда-то, вроде бы никакого "нутра" и не было, в минуты горьких раздумий он безжалостно укорял себя: недоучившийся студент, несостоявшийся поэт...
Никодим Сергеевич, не подозревая, какие бури бушуют в душе друга, захваченный своими мыслями, продолжал:
- Может, ты отказываешь науке в праве на анализ вашей изящной словесности?
Чайников в таком праве науке не отказывал и в знак этого отрицательно мотнул головой.
- Так вот, литература с точки зрения ее анализа всего лишь определенным образом организованный словарь. Уже упоминалось о системе образов. А со всем организованным и подчиненным системе, пусть самой сложной, наука всегда справлялась.
- Но ведь гении - это единичное, редчайшее явление! - простонал Аскольд и добавил: - Гений попирает все признанные и узаконенные нормы!
- Браво, Чайник, твои извилины еще не омертвели! Моя машина как раз потому и отличает гения от просто одаренного творца, от мастеровитого штукаря и, наконец, от рядовой посредственности, и уж тем более от пустого графомана, что учитывает присущую гению неповторимость, индивидуальное своеобразие, резкую несхожесть ни с кем.
- Да, но гениальность часто выражается в простоте, убийственной простоте, на первый взгляд почти примитивной.
- Ты хочешь сказать, что гений выражает свое видение единственно точными словами, не расходуя лишнего словесного материала?
- Пожалуй, да.
- И это качество гения учтено нами.
- И все равно, поверить в это невозможно, чистая фантастика! - махнул рукой в отчаянии Аскольд. - Прости, друг Кузя, времени у меня, понимаешь, в обрез. Мне еще допоздна сидеть над этими треклятыми самотечными рукописями.
Читаю и думаю - не бросить ли все к чертям собачьим, взяться снова за стихи, а то и в самом деле отомрет та шишка, что ведает рифмами. Может, еще и улыбнется фортуна? А потом, не единым же хлебом живы поэты.
- Что касается поэтов, то ты, пожалуй, и прав, - согласился Кузин, но у тебя семья, она без хлеба насущного не обойдется. Так что обожди с уходом. Попробуем машину, успеешь еще всех и вся послать к чертям.
Аскольд без видимого энтузиазма согласился с таким выводом.
- Может, тебе по-дружески подкинуть монет? - участливо глянул на друга Никодим Сергеевич и повторил: - По-дружески.
- Не поможет, - горько покачал головой Чайников. - Так что спасибо, дружище.
Друзья допили кофеек, Никодим Сергеевич с учтивой улыбкой рассчитался, и они удалились.
Глава третья,
в которой повествуется о начале событий
Может, это и покажется кому-то странным, но первоначальное скептическое отношение Аскольда Чайникова к заманчивому предложению друга скоро начало улетучиваться. "Как было бы здорово, если бы и в самом деле такое оказалось возможно", - мечтал Аскольд, сидя в своем кабинетике под лестницей.
Самотеком он теперь занимался с еще большим отвращением. И занимался потому, что заявление об уходе подавать никак не решался. Гора рукописей угрожающе росла, и Чайников чувствовал, что вот-вот его потребует к ответу сам Кавалергардов.
От одной мысли о неизбежной встрече с Кавалергардовым Чайникова бросало в дрожь. Но душа поэта легка и отходчива. Через несколько мгновений разгоралась надежда не совсем даже определенная, четко, так сказать, не очерченная, но все же основанная пусть на несбыточном обещании старого друга. Одного обещания порой вполне достаточно, чтобы глядеть в будущее безбоязненно, с ожиданием нечаянных радостей.
Кое-кто, возможно, посчитает моего героя непростительно легкомысленным. Допускаю, что это так. Не знаю, удавалось ли кому-нибудь встречать живого поэта, совершенно лишенного легкомыслия. Я таких не знаю, хотя и перевидал на своем веку довольно. Поэтому не могу полностью защитить, при всем желании, от подобных подозрений моего Чайникова. Но и при этом скажу: при всем легкомыслии и даже некоторой беззаботности, сквозившей в его настроении, с каким Аскольд в последние дни являлся на службу, наш поэт не был лишен и делового расчета. Рассуждал он при этом примерно так: будет у него умная машина Кузина, и случится так, что она окажется годной - дела образуются лучшим образом, а лопнет вся затея хочешь не хочешь, придется хлопнуть дверью. И уж чем громче, тем, пожалуй, и лучше. Уходить по-тихому Чайникову почему-то казалось дурным тоном.
Через силу почитывая самодеятельные романы, рассказы, повести, поэмы, Аскольд все чаще прикидывал, каким образом в их достоинствах и недостатках станет разбираться хитрая машина. Если сначала это казалось совершенно несбыточным, то теперь при медленном чтении и обдумывании, отлично видя схематизм сюжетных ходов, примитивные характеры героев, скроенные по шаблону, штампованный язык, он все больше верил в то, что даже и не слишком мудрая машина безошибочно и легко сможет отсортировать все эти горы пустой породы от редких крупиц чистой руды. А большего, ес