— Парамоша, где баба-то твоя? Бросила, что ль? Подолом треплет, а ты тут с голодухи загибаешься. Если вернется, не принимай вертихвостку. Будь мужчиной.
— Ты на алименты подавай, — советовали другие. — Чего одному горе мыкать! Давай мы тебе заявление напишем по всей форме. Царю вашему морскому, Нептуну. Так, мол, и так, семеро по лавкам, воспитывать надо. Ты ж теперь отец-одиночка. Нечего стесняться, надо требовать, что положено по закону.
— Напишем честь по чести, — поддакивали третьи. — Мы — свидетели. Мы ей, потаскушке, насыплем соли на хвост. Ишь, выплодила ораву, подкинула тебе на шею, а сама в загул пустилась.
— А заметили, у них самки больше самцов, — сказал кто-то.
— Ну и что?
— А то, что здоровые бабы, они ленивые. Тощие — те суетятся, по дому хлопочут, а толстые, они — поспать больше.
Самки пинагоров больше самцов. Длина самки полметра бывает, и вес приличный, а самцы вполовину меньше. Когда они рядом, то как иногда у людей бывает: этакая крупная бабища с дробненьким мужичонкой под мышкой.
— Ты бы, Парамоша, поохотился, а то загнешься не жрамши, —говорили ему. — Думаешь, добрым словом помянут тебя эти детки. Вот вылупятся, расплывутся по морю — поминай как звали. На старости лет куска не подадут.
Нам было весело, мы балагурили — все развлечение под водой. Обычно уходишь в это холодное безмолвие и остаешься один на один со стихией, с опасностями, что подстерегают водолаза в любой момент, а тут — живая душа объявилась! И мы к Парамону относились с сочувствием, как к равному. Любили его.
— Надо его подкормить! — спохватились мы. — А то он с голодухи икру полопает. У них это запросто.
— Крупы посыпать с борта, каши там, перловки, — советовали.
— Куда! — возражали. — Там на кашу много оглоедов найдется. Ему и крупинки не достанется. Он же не отплывет от икры. Надо ему персональный ресторан устроить. «Дары природы».
Каждый раз, спускаясь под воду, водолазы наведывались к Парамону: как он там, горемычный, жив-здоров, цела ли икра?
—Опять к Парамону пошел! — злился мичман и кричал в телефон: — Иди туннель промывать! Отправился на экскурсию!
Мы тогда промывали туннель под баржой, затопленной в самом конце войны, — она мешала судоходству в губе, и ее надо было поднять.
Пинагор от икры не отплывал ни на минуту. По-моему, он чувствовал, что мы — просто зеваки, обиду ему не несем, но все-таки посматривал на нас с опаской. Мы подкармливали его рисом. Насыпали горсть крупы в пустую консервную банку, прикрывали крышкой и шли угощать горемычного и преданного папашу. На грунте банку раскрывали и подставляли ему под нос. Рис всплывал легким белым облачком от движения воды. Пинагор шлепал губами и втягивал в себя зерна. Забавно было видеть, как зернышки плывут ему в рот, одно за другим, цепочкой. Не сходя с места, Парамон высасывал всю банку. И нам казалось, что от сытости у него на морде появляется довольное выражение, что-то вроде улыбки, и глаз веселеет.
Но однажды я встретился с его-взглядом — и понял: он наблюдает за мной осознанно! Меня как громом поразило. Во взгляде рыбы сквозила такая глубина веков, такая древность, такое запредельное время, когда, может, и человека-то на земле не было, а пинагоры уже водились, такой многомиллионнолетний опыт, что мне стало не по себе, охватило какое-то мистическое чувство.
Вот мы говорим: «Рыбья кровь» — то есть холодная, инертная, вроде бы неживая. Говорим: «Рыбий глаз» — то есть ничего не выражающий, пустой, бессмысленный. Но взгляд Парамона был именно осмыслен — и это меня напугало. Я прикоснулся к чему-то непонятному, необъяснимому, недоступному разуму и потому — пугающему.
Мы на рыб смотрим как на нечто второсортное, что ли, в общей цепи жизни. Мы можем сострадать собаке, кошке, жеребенку, дикому зверю — всем млекопитающим и птицам тоже. Понимаем их боль, следим за повадками, знаем их жизнь. Говорим: «человеческие глаза» у собаки или оленя. Они с нами рядом, они нам понятны. С коровой, с собакой и даже с диким зверем или птицей человек соприкасается часто, он с ними живет в одной природной среде — на земле, дышит одним воздухом.
А рыба — нет. Рыба все время скрыта от нашего взора и нашего понимания, она не на глазах — и это отчуждает.
Мы видим, как задыхается рыба на берегу, но не слышим ее крика, не понимаем ее мучений, а они, конечно, есть. Может быть, у нее тоже наступает кессонка, когда ее вытаскивают из родной стихии.
Рыбы — как бы пришельцы из другого мира, и у нас с ними нет общего языка, даже языка жестов.
Нам же, водолазам, приходилось общаться с ними каждый день, может, поэтому мы видели в них живое существо, наблюдали за ними, знали какие-то повадки. Они были такими любопытными, что порою надоедали нам. Я помню, как мы работали ночами на ремонте разбомбленного слипа в Мурманске, и на свет подводных ламп собиралось столько рыбы, что она затмевала эти лампы и в воде было плохо видно.
Однажды я даже попал в косяк мойвы — рыбешки небольшой, шустрой, зашедшей в залив и ринувшейся на электрический свет. Как снежная метель вылетела она из водяной мглы и завихрилась возле ламп, застя свет. Рыба толкала меня, терлась о скафандр, лезла в иллюминатор водолазного шлема, тыкалась носом в стекло — я был как в полярном снежном «заряде», когда в белой мгле не видно ни зги.
Этот неистовый рыбий смерч становился все плотнее и плотнее. На миг мне стало даже не по себе. Но мойва — рыбешка мелкая и потому безопасная.
— Эй! — крикнул я по телефону. — У вас там чисто?
— Чисто, — ответили мне сверху. — А что?
— А у меня «заряд».
— Какой заряд?
— Косяк налетел, работать не дает.
— Шугани его.
Я поднабрал побольше воздуха в скафандр и залпом вытравил его в клапан-золотник шлема. Воздушные пузыри испугали рыбу, она на миг шарахнулась в сторону, но тут же опять собралась, загипнотизированная электрическим светом.
— Да пошли вы! — кричал я. — Кыш!
А рыба все лезла, напирала на меня, глазела — смешная, наивная, любопытная, — мешала работать. Я уже не мог размахнуться кувалдой, чтобы забить штырь в шпалу.
— Ну как ты там? — спросили меня сверху.
— Стою.
— Стой пока. У нас тут рыбалка.
Оказывается, в это время наверху прямо с катера черпали рыбу ведром. Привязав ведро на шкертик, закидывали его в самую гущу и вытаскивали полным.
Когда наловились, выключили подводные лампы, и мойва ушла, шоркая боками о мой скафандр, и тускло-серебристым пятном растаяла в наступившей темноте. Глупая рыбешка!
Мы и про Парамона думали, что он глупый и наивный, а он, оказывается, за нами наблюдал, и когда я увидел его осмысленный взгляд, то вздрогнул.
Мы не знали, что пинагоры питаются мелкими ракообразными, и кто-то предложил:
— Червей бы ему накопать. Обед праздничный устроить. В честь парада Победы.
— Эх, не знает он, что война кончилась! Газет не читает, радио не слушает, на политинформации не ходит. Темнота.
— Знает.
— Откуда?
— «Откуда»! Грохот кончился, глубинные бомбы не рвутся, снаряды не падают, корабли не тонут. Тихо в море. Поди не дурак — сообразил.
Наш кок стал нарезать мясо как лапшу, чтобы на червей было похоже. И мы носили Парамону это лакомство, подсовывали банку под самый нос.
Помедлит, помедлит Парамон, нехотя откроет рот и всосет мясную лапшинку, будто червячка заглотит. Иногда хватал с жадностью, но чаще как-то неохотно, будто делал нам великое одолжение. Это нас удивляло.
— Да он больше за нами следит, чем на мясо смотрит. Он же вроде как вахтенный. А вдруг мы его бдительность усыпим, а сами икру схапаем, — говорили водолазы. — Ходим, ходим, воду мутим, к добру ли это? Тут не до еды.
— Кормить его надо, кормить, а то ослабеет. А мужику ослабевать нельзя. Вон самки-то у них какие ядреные! И так, поди, еле-еле справлялся с супругой.
— Она, может, и кинула-то его потому, что он мал ростом. А?
— Не скажи, маленький мужик — он всегда удалой. Бабы, знаешь, не за рост любят, а за силу.
Как-то раз вышел из воды водолаз и сказал:
— Кореша, там чего-то зубатка рыщет. Как бы она нашего Парамона не сожрала. Вместе с икрой.
Мы всерьез заволновались. Мы знали, что такое зубатка. Когда в воде вдруг появится кошачья морда зубатки и ее длинное, медленно извивающееся, пятнистое, как у леопарда, тело — становится не по себе. От рыбаков мы знали, что зубатка так может цапнуть, что прокусывает сапог. Никогда, правда, не слыхивали, чтобы она нападала на водолаза. Видимо, ее все же отпугивали шум воды и вид воздушных пузырей, что постоянно встают фонтанами над водолазным шлемом. Но все равно, черт ее знает, что ей взбредет в голову! У нее из пасти вон какие клыки торчат! Стоишь, смотришь настороже, пока она лениво не исчезнет в толще воды.
Зубатку зовут морской кошкой за схожесть ее морды с кошачьей. Но скорее, это не кошка, а леопард. Длина метра полтора, весу килограммов сорок. Какая уж тут киска, мур-мур!
Мы не знали, что она питается морскими ежами, крабами, звездами, раками. Рыбу-то даже редко хватает. И от незнания думали, что вот возьмет да и слопает нашего Парамона. И потому, как ни ругался мичман, все равно, прежде чем добраться до туннеля под днищем затопленной баржи, всякий раз сворачивали к Парамону.
Но не зубатки надо было бояться пинагору, а нас, людей. Он и не догадывался, какая опасность грозит ему и его потомству.
Наткнулись водолазы на огромный камень, который мешал постановке подводной части причала, ряжей. Отодвинуть его нечем, вытащить на берег — тоже. Решили — рвать. Обложили каменную глыбу противотанковыми минами и рванули. Разнесли в куски. Когда ил опустился и пошли смотреть, как удалась работа, Парамона на месте не оказалось. Не было и икры.
— Ухлопали папашу, — хмуро сказал мичман, едва сняли с него водолазный шлем на трапе катера: он ходил проверять последствия взрыва.
— Да нет, не всплывал вроде, — ответили ему.
После взрыва в губе всплыло множество рыбы вверх брюхом, вода сплошь стала серебряной.