Якорей не бросать — страница 58 из 73

— Что это?

— Подарок. Егорыч передал.

— Ну, если подарок, то давай. Да стой, куда ты?

— Спать.

— Успеешь, выспишься.

Капитан разворачивает газетный сверток. В нем бутылка сухого вина, свежие огурцы, краковская колбаса, лук, банка апельсинового сока.

Носач прикуривает сигарету и вдруг говорит:

— Ну что, собрал досье на меня? Зверь — не капитан. Да?

— Да нет, почему зверь! — пожимаю я плечами.

— «Да нет»! — усмехается Носач. — Вся команда стонет. Думаешь, не знаю. — И вдруг признается: — Самый трудный рейс у меня. Такого еще не бывало.

— Ну, времени впереди еще много, — пытаюсь утешить его я. — И рыба будет, и план.

Он коротко взглядывает на меня, в глазах его скрытая усмешка, и я понимаю, что мои утешения ему «до лампочки».

Деликатно постучав в дверь, входит Фомич.

— Можно?

— Вошел уже.

— Радиограмма, Арсентий Иванович. — Фомич кладет перед капитаном листок, и весело смотрит на меня, и даже подмигивает как-то заговорщицки. Лицо его светится — значит, хорошее известие принес.

Капитан пробегает глазами радиограмму, хмыкает:

— Еще что?

— Еще дали «добро» свежими продуктами пополниться. «Буря» доставит из Лас-Пальмаса. Еще спрашивают, почему на экспорт не ловим.

Капитан опять хмыкает:

— Мы вообще не ловим. Что они там, не знают? Лучше бы дали новый район, а не спрашивали про экспорт. Молчат?

— Молчат, — кивает Фомич.

— Топливо нам надо. Запроси разрешения подойти к танкеру.

— Хорошо. Еще что?

— Пока все.

— Тогда я пошел. Спокойной ночи. — Фомич опять незаметно подмигивает мне. Что он такое принес?

Носач украдкой снова пробегает глазами радиограмму, и хмурое лицо его начинает разглаживаться. Раз, другой взглядывает на меня, опять хмыкает:

— Художественная выставка в городе открылась. Мой бюст выставили. Мраморный. Скульптор ко мне приходил на берегу, позировал я ему.

На другой день, когда я приду на вахту, Фомич спросит у меня: «Ну как, поздравил Чапаева?» — «Поздравил», — отвечу я и подумаю, что Фомич безошибочно точно охарактеризовал Носача. В гражданскую войну Носач мог бы стать знаменитым начдивом. Есть в нем что-то чапаевское.

И я вспоминаю, что произошло на днях. В этой толкучке, что сейчас в районе промысла, все время надо держать ушки на макушке — рядом снуют траулеры, эсэр-тэшки, еще какие-то малыши. Бороздят океан параллельными галсами или прут поперек курса. В тот раз кинулись мы за косяком, который вроде бы входил к нам в трал — фишлупа показывала. А слева по носу японец избирал трал, и его разворачивало на месте. А справа навстречу полным ходом чесал малыш под непонятным флагом. Африканец, наверное, из развивающихся стран. И когда стали сближаться, этот малыш вдруг попер на нас — руль, что ли, у него забарахлил или салага на штурвале стоял? Прет на нас, а нам отворачивать некуда — слева японец, как на якоре, стоит, со своим тралом возится. Штурман Гена побелел, я тоже прирос к палубе. «Спокойно! — раздался властный голос капитана. — Лево три!» — «Есть лево три!» — выдавил я из пересохшего горла. Разминулись впритирку. Матросы на палубе оцепенели. Капитан потом «выдал» штурману Гене за ротозейство, но в тот момент Носач сохранил хладнокровие, выдержку, трезвый расчет. Капитан он все же — дай бог!..

— Ты не подумай, не хотел я этого бюста, — почему-то оправдывается Носач. — Пристал, как с ножом к горлу. Мне, говорит, заявить о себе надо. Пожалел я его. Пусть заявляет.

— Чего-то вот лежал и детство вспомнил, — вдруг говорит Носач, и легкая улыбка трогает его жесткие губы. — Домой захотелось, на Байкал.

Лицо его стало мягче, добрее, и глаза потеплели, смотрят куда-то вдаль, в далекие милые сердцу годы.

— За нерпой всегда уезжали на санях. Апрелью. Лед ненадежный, часто отрывало льдину вместе с людьми, с лошадями, с санями. Иной раз прибьет к берегу за сотни верст от дома, а то и вовсе с концом. Лошадей часто гробили. Человек еще поплавает, а лошадь, она сразу ко дну вместе с санями. Тонет и кричит, как человек. До сих пор этот крик в ушах.

— Приходилось тонуть?

— Приходилось. Льдина обломилась, мы с отцом остались на ней, а лошадь ко дну пошла. Прямо человеческим голосом кричала и на нас смотрела. У отца припадок был, так лошадь жалел. А нас потом спасли. Четыре дня плавали на той льдине.

Молчит, задумавшись.

— А потом догадались делать комбинированные сани с лодкой. И без лошадей. На себе таскали. Несколько десятков километров на себе тащим сани и лодку. Но уж воды не боялись. Чуть что — мы на лодке. И сани помогают на плаву быть. А тут что! — неожиданно заключает он. — Тут комфорт! С удобствами рыбу ловим. И еще недовольны.

Опять молчит. И я молчу.

— Чего-то я все детство сегодня вспоминаю, — усмехается Носач. — Мы летом-то мальчишками с Байкала не вылазили, а вода там, сам знаешь, — не Сочи. Нажаримся на солнышке — и в воду, потом опять жаримся, дрожь выгоняем. И летом, и зимой на Байкале пропадали. Под лед сколько раз проваливались. Один раз чуть совсем не утоп. Весной. Лед ненадежный. Провалился с головой. Хватаюсь за края, а лед игольчатый — половодье уже прошло сквозь него. Крошится под руками. Дружок мой убежал. Я думал, он за помощью бросился, а он со страху домой прибежал и молчит, никому ни гугу. Я еле выкарабкался на лед. Лежу, а он подо мной гнется. И ползти нет сил. Лежу и слушаю, как он подо мной оседает. Ну, думаю, сейчас опять провалюсь, а сил двинуться нету, отползти не могу от края. Так и лежал, сам на льду, ноги в воде. Пока взрослые не заметили, на досках ко мне подобрались, оттянули от полыньи. А лед зыбкий, трещит, под ногами дышит. До сих пор этот треск слышу.

Иногда ночью приснится, так в поту просыпаюсь.

Он замолкает, прикуривает новую сигарету.

— Дружку я потом фонарь подвесил под глаз. — Невеселая усмешка трогает жесткие губы. — И кончилась наша дружба с ним. А закадычными были.

Опять молчит.

Я вспоминаю, что рассказывали о нем, как несколько лет назад его судно попало во льды в Северной Атлантике и получило пробоину. По грудь в воде в трюме ставили цементные ящики на пробоину, и Носач руководил этими работами. Боролись за спасение судна изо всех сил. Поставили пластырь. Судно так осело в воду, что по всем писаным и неписаным законам оно должно было пойти на дно, но осталось на плаву. Трое суток вел такое судно Носач, не смыкая глаз. Иностранцы предлагали помощь. Отказался. За их помощь надо было платить валютой огромную сумму. Капитан довел судно до ближайшего иностранного порта. И там их встретили как героев, все газеты были полны сообщениями, что русский капитан привел судно своим ходом и спас экипаж в совершенно безнадежном положении. На причале была толпа народу и корреспондентов. Носач, когда ошвартовались и когда стало ясно, что опасность миновала, уснул и проспал восемнадцать часов. А потом к нему заявился тип, говоривший по-русски, и сказал, что его, Носача, когда он вернется в Россию, сошлют на Колыму за поврежденный траулер и что один местный судовладелец, восхищенный его мужеством, предлагает ему новое судно и все почести, какие положены храброму и опытному капитану. Носач выслушал, взял этого типа за шиворот и выставил из каюты. Тот так торопился покинуть судно, что аж шляпу забыл. Носач ему эту шляпу выбросил на причал, где стоял народ и забавлялся этой сценкой, видимо понимая, что к чему...

— Не уснул еще? — вдруг прерывает мои мысли Носач.

— Нет.

— Ну иди, поспи, а то скоро уж на вахту.

На часах три ночи. Через пять часов мне на вахту.

Носач вместе со мной выходит из каюты, поднимается по трапу в рубку. Опять будет искать рыбу.

Утром, когда я пришел на вахту, капитан одиноко сидел перед окном на откидном штурманском стульчике и хмуро глядел на океан. И я вдруг увидел, что у него по-мальчишески узкие плечи, худая спина, горбом выпирающая из-под рубахи, и затылок по-детски беззащитен и трогателен. У меня защемило сердце. Я снова подумал о его одиночестве. Он здесь властелин. И при этом одинок среди команды, как и все капитаны.

И я подумал: нет, не брошу в тебя камень, капитан, хоть ты и уходящий тип капитана. Я напишу все, как есть. Ну а если что не так — прости. Прости меня, Арсентий Иванович!


БАЛЛАДА О ЛУФАРЕ

Луфарь давно уже был не одинок.

Подчиняясь стадному чувству, он присоединился к сородичам, так же как и он, стремившимся к местам нерестилища. Плотно сбитая стая пробивала прозрачно-зеленую воду, торила себе дорогу, пугая обитателей океана, что были поменьше и послабее.

Почуяв добычу, луфари перестраивались, как легионеры, и, строго соблюдая строй и плотность, устремлялись на жертву, чтобы рассечь косяк скумбрии или ставриды и уничтожить его по частям.

Мощно работая хвостом, легко пронзая теплую толщу воды, радуясь силе и свободе, Луфарь, как серый обтекаемый снаряд, несся во главе стаи.

В борьбе за власть над косяком Луфарь уже выиграл схватку с Рваногубый — могучим и напористым самцом. Рваногубый теперь шел справа — глаз в глаз, и его на скорости слегка заносило на Луфаря. Рваногубый в битве с кем-то, когда рыскал по океану в одиночку, потерял левый грудной плавник; в те же времена разорвали ему железным крючком нижнюю губу, и теперь казалось, что рот его всегда злобно ощерен. Если бы не утраченный плавник да не годы Рваногубого, вряд ли Луфарь одержал бы над ним верх.

Рваногубый летел справа.

Слева — плавник в плавник — несся Пятнистый. Этот не знающий страха самец был еще более могучим и свирепым, чем Рваногубый. В схватке с ним Луфарь едва одержал победу.

Пятнистый когда-то попал в отравленные воды, заразился «морской проказой», и с тех пор плавники его и жабры гнили, тело покрылось темными язвами и волдырями — они высасывали из него силы, и он уже не мог вести длительную борьбу. Потому и уступил первенство более молодому и сильному.

Пятнистый всегда был слева.

В поединках с соперниками за власть Луфарь проверил свою мощь и храбрость. Он был рожден стать предводителем и теперь, могучий и безжалостный, был им.