Ялгуба (Онежские новеллы) — страница 15 из 26

МЯКИШ И КОРКА

— Товарищ еще про Зайкова интересуется.

— Ну, про эту кулацкую падаль мне и совсем неохота разговаривать. Повозились мы с ним довольно. У него я свою службу в людях начинал. Батраком работал. Имущество мое: на брюхо лег — спиной покрылся. Да уж... Ну и мне же пришлось его ликвидировать как класс, когда коллективизация созрела... Жадный он был, но не больно умен... Да... Тогда масло по его бороде еще не текло, сам с батраком работать ходил. Но уж жаден был, с грязи пенку снимал, из блохи голенище кроил. Смотрит, чтобы батрак меньше ел, и даже себе жалел хлеба. Ну, а вместе работаем, ему и неудобно особиться. Звал поесть, когда уже самому невмоготу становилось. Так... А мы на пожнях у самого озера работали. Вот зовет он раз меня полдничать... И вижу я: себе берет, пес, весь мякиш, а мне сухую корку подкладывает. Так сказать, корка к корке, а мякиш на задворке...

«Ах так! —думаю.— Погоди, хлебнешь и ты у меня кислого квасу...»

Работаем так, что упрели. В животе пусто... Ну, поработавши, Василий Иванович и говорит:

«Мне есть хочется».

Голодному всегда полдни. Однако ж я отвечаю:

«Странно чего-то. Я совсем сыт, на еду и глядеть не могу...»

«Как же это?» — удивляется хозяин.

«А я наелся вкусных корок... Пока эти корки в животе не размякнут, до той поры и есть неохота...»

Ладно. Садимся за еду... На сей раз вижу — Василий Иванович весь мякиш мне подвалил, а себе больше корку да самую горбушку подбирает...

Ну, опять жнем. То есть горбушей работаем... На пожнях пот проливаем... К вечеру время-то клонится. Василий Иванович и говорит опять:

«Что-то мне есть захотелось».

А я в ответ:

«Ну и прожорлив же ты, хозяин! Мне так неохота на еду и глядеть».

«Почему, Иван?» — опять удивляется он.

«А я отлично мякишем наелся. Хлебный-то мякиш в брюхе как глина слипается. Вот пока он совсем не рассосется, до той поры и сыт человек...»

Тут, конечно, Василий Иванович отложил в сторону свои аферы. Проняла его насмешка. Понял он, что человека надо кормить без хитростей. Раз хлеб даешь, так чтобы как полагается — мякиш и корка. Вот он каков... А ты просишь, чтобы я тебе о таком человеке рассказывал.

ЗАГОВОР-ОБОРОНА

— Да, уж очень-то он в себе был уверен...

«Советской власти не было, а я уже был. Советская власть пройдет, а я останусь!» — вот что он о себе думал... Да поворотили его... Под конец, видя безвозвратность выхода для себя, купил у беглого с Соловецких лагерей монаха оберег против раскулаченья. Вот он встал у росстани в полночь и гнусаво запел:

«Господи, благослови; господи, спаси; господи, помоги... Встал я, раб божий Василий, благословясь, умылся утренней ледяной святой росой. Как на высоте господь бог украсил небо звездами, землю — зелёными травами, реки — берегами, мужей — женами, лесников-охотников — божьими птицами, рыбаков-промышленников — красной рыбою, так нас, зажиточных и крепких,— землею, достатками, умом и богатством... Сияйте же звезды в небе, цветите на земле травы, бегите реки промеж берегов, мужья спите с женами, рябцы, рябушки, тетерева, тетеревушки на охотников летите со всех четырех сторон. От востока до западу, из ельников, из осинников, из березников, из малинников, из ракитников. Иди сельдь, треска, семга и зверь сальный рыбаку на промыслы... А мне, Василию, из века в века теките, идите, умножайтесь земля зелена, достатки, умство и богатство. Сгиньте в века коммунисты- большевики и коммуны дьявольские! Не с ними живу, не об них думаю. Не сам я иду — на ведмеде еду, жабою одемся, гадюкою подпояшусь. И вас, совецка власть, не боюсь! Аминь».

— Что, не помог тебе твой заговор-оборона? — сказал я ему, когда в район отвозил.

— Не помог. Это потому, что я от младшего получил... Монах-то меня моложе был. Тогда сила теряется. От старшего к младшему — тогда возможно.

На том и расстались. И вспоминать его больше не хочу... А по правде говоря, тороплюсь я. Ты мне, товарищ историк, свой адрес оставь. Если что вспомню, обязательно напишу.

— Так ты, значит, грамоте знаешь?

— Еще бы... Я уже неграмотность свою в прошлом году покончил. Сейчас занимаюсь в группе малограмотных, туда и спешка. Через несколько минут начало занятий. Надо торопиться еще забежать за тетрадью домой.

— А что в тетради-то?

— Задачи, по арифметике решение. Четыре действия кончаем... К процентам подходим,—гордо сказал бородач.— А се- дня поочередно вслух читать будем книгу писателя Максима Горького. Слыхал? «В людях» называется. Не лучше нашего мучился... И теперь я в себе тоже желание имею... Группу окончу, как партизана красного и ударника-конюха на курсы животноводства обещают отправить... А там... Мы такое хозяйство поставим... Мне это, мил человек, с трудом дается... Не безусый... Ну, да к старости дал бог ярости... Это я после экскурсии на Беломорский канал разгорелся... Эх, думаю, если бандиты, воры, кулаки, монахи и контра такую работу загнули, если они такую мощь произвели, то что же мы, красные партизаны, честные колхозники, провернуть можем по силе убежденности своей! Горы перевернем, моря к небу подымем, богатство всеобщее на каждую душу — бери не хочу! Ну, тут-то я и почувствовал, что без грамоты кишка тонка... Даже не подберешься. С канала, значит, и решил... А теперь уже писать могу... Трудновато только. Вот жена моя Мотя, она в школе грамоте не училась. Натурой дошла. Хоть справки наводи. Оставь адрес, я тебе дополнения сам пришлю или через сына. Сын в Москве в техникуме учится...

Тут нашу беседу прервал расстроенный Вильби. И Иван Петрович заторопился на занятия в кружок малограмотных.

— Помогите мне, пожалуйста, товарищ! — взмолился по-английски Вильби.

Когда он торопился и хотел говорить по-английски, чтобы мне было понятнее, он повышал голос и вставлял в свою речь финские слова... Говоря по-русски, он на место не хватавших ему слов вставлял то английские, то финские.

Товарищ Рыков сказал про него: «Все равно как речь ручья: слушать приятно, но о чем — непонятно».

 Нет, я понимал, о чем шла речь. Вильби сегодня повезло. И ударник-лесоруб Федор Кутасов, и его жена Марья были сейчас дома, но у Вильби не хватило слов, высокие договаривающиеся стороны никак не могли договориться. И я был призван как — пусть и неумелый, но все же кое-что смыслящий — переводчик.

СОСНА ЛЁНРОТА

И я вспомнил, как мне самому во время скитаний по северо-западной Карелии был необходим переводчик. Я вспомнил двести километров лесного пути от Кеми, снежную ночевку в Шомбе; трясины, запорошенные снегом, разговоры и договоры с охотниками на лосей, будничную жизнь пограничного отряда — свои кочевья. И вспомнил я, как мне хотелось побриться, чтобы принять человеческий вид, когда после всех этих скитаний я достиг Ухты. Теперь-то туда можно лететь на аэроплане. Меня поразила тогда необычайная чистота убранства изб, радио, всеобщая грамотность, газеты, внешняя цивилизованность и глубокая культурность обитателей этого, казалось бы, медвежьего угла.

Мне нужно было побриться. Я нашел парикмахерскую — дощатый домик, выстроенный на берегу мрачного северного озера Куйто,— и вошел... Но как было объяснить парикмахеру, чего я от него хочу? В этих местах говорили только по: фински. Дождавшись очереди, я сел в кресло в некотором затруднении, решившись отдать себя полностью на волю парикмахера. И вдруг услышал: «Гуд бай». Клиент прощался с мастером.

— Так вы говорите по-английски? — обрадовался я.

— О, это единственный язык, на котором я говорю.

— Как же вы попали сюда — двести километров от железной дороги, в лес?

Мастер лучше разбирался в милях, чем в километрах, а миль выходило значительно меньше.

— Все мои клиенты — лесорубы. Они покинули леса Канады, они бежали от безработицы сюда,— так скажите мне: неужели же я должен был оставаться у себя в Канаде только потому, что я там родился, когда все мои клиенты уехали сюда? У парикмахера родина там, где есть работа. А потом... А потом это все-таки Советский Союз...

Парикмахер был солидный, высокий и крепкий англосакс, он совсем не походил на Фигаро — он был серьезен.

Чисто выбритый, еще раз убедившись в недостаточности своего английского словаря, я вышел из парикмахерской и пошел по берегу... Перешел по мостику и, пройдя небольшую рощицу у самого берега, увидел раскидистую живописнейшую сосну. Она была огорожена. Здесь же я прочел надпись. Это была та самая сосна, под которой Лёнрот записывал руны... Руны, ставшие «Калевалой». Это был настоящий живой памятник и тому, кто собирал песни, и тому, кто сохранял сосну... Сосну сохраняли лесорубы. Во время карельского кулацкого мятежа, организованного великофиннами, они восстали в тылу белых в Финляндии. Они прошли по этим тылам, по занесенным снегами дорогам, они посеяли панику у белых, сорвали мобилизацию. Их лозунгом было: «Руки прочь от Советской России!» Плохо вооруженные, сметая все преграды — и шюцкор, и полицию, и войска,— в бесконечных метелях, ледяных морозах, прошли они, по колено в снегу, с детьми и женами, больше трехсот километров, с боем прорвались на свою новую и подлинную родину, в Советскую республику... Они пришли в разрушенную белыми Ухту.

Дверные переплеты были сорваны, рамы окон покорежены, стекла выбиты. Картофель поморожен, скот зарезан. Взрослое население было уведено интервентами. В деревне остались лишь глубокие старики и маленькие дети...

И одним из первых законов эти лесорубы, прошедшие великий снежный поход, издали закон о сохранении сосны Лёнрота. Сосна, под которой Лёнрот записывал руны...

Они принимали наследство...

Вот дом.

— Сюда, сюда,— вежливо подтолкнул меня Вильби.

Мы стояли у крыльца свежесрубленного дома... Прозрачная, клейкая сосновая слеза еще не успела засохнуть на досках двери.

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

ЛЕНИН И РОВИО

Дверь растворилась, и оттуда выскочил мальчишка лет девяти.