Ян Непомуцкий — страница 10 из 38

За три дня до отъезда из Копенгагена мое внимание привлекла девушка, продававшая цветы в магазинчике напротив вокзала. Отъезжающим там было принято дарить цветы, поэтому у девушки всегда было много работы. Я не всматривался в нее и не знал, красива она или нет. Но в тот день, ровно за три дня до моего отъезда, случайно поймал ее взгляд, приветствовавший меня, как старого знакомого. Значит, она, единственная среди всей этой толпы, заметила меня, заметила, как я упорно встречаю берлинский экспресс, видела, как я один вхожу и один выхожу, и, может быть, читала на моем лице надежду и разочарование, растущее с каждым днем. Тогда и я первый раз всмотрелся в нее: волосы ее были такими светлыми, что она казалась почти седой, светлее соломы, светлее любой блондинки, которую когда-либо приходилось встречать мне в жизни. Стройная, но не худая, то ли занималась спортом, то ли такая от рождения, с не очень широкими плечами и с узкими, но женственными бедрами. Все это я охватил одним пристальным взглядом и, опустив глаза, поспешил к вокзалу, но, возвращаясь, намеренно прошел, медленным шагом мимо ее магазинчика с цветами и снова посмотрел на нее, проверяя, не ошибся ли я прежде, обнаружив в ее глазах внимание ко мне, как к человеку давно ей знакомому. Однако в ее глазах плясала искорка, говорившая даже о большем. Не только знакомый. Я остановился и купил три больших красных тюльпана. Заплатил. Она держалась очень по-деловому. Принялась заворачивать цветы в бумагу. Я сказал ей по-немецки, что не нужно, и с глубоким поклоном протянул ей цветы. Девушка рассмеялась, как рыба раскрыв рот, блеснув маленькими белыми зубами, — мне показалось, что их больше, чем надо. Спросила, кого я жду. Я сказал: жену и ребенка. По ее лицу скользнула тень.

— Приходите попозже, — сказала она на плохом немецком языке, — мы могли бы вместе прогуляться.

Я обещал прийти, но не пришел. Тот вечер я просидел в порту возле вечной датской красавицы — русалочки, которая встречает и провожает корабли, и, по обыкновению, не отрываясь смотрел на едва различимую вдали линию морского горизонта. Пароходы приветствовали друг друга гудками, маленькие буксиры тянули большие корабли, флаги всех стран мира развевались над водой, на причалах громоздились тюки, тюки, тюки. Эти богатства стали действовать на меня угнетающе, оскорблять и раздражать.

На следующий день я обошел целый квартал, чтобы попасть на вокзал с другой стороны. Я не хотел встречаться с прекрасной цветочницей.

Русское посольство я уведомил о своем возвращении в Россию. Послал телеграмму Михалу. Дни становились длиннее. Ночь медлила с приходом. Я думал остановиться в Стокгольме, но, приехав туда, почувствовал отвращение. Увидеть Михала — вот моя единственная цель. Мне казалось даже, что путешествие будет закончено и, так сказать, подытожено только после того, как я увижу Михала. На обратном пути я ни с кем не промолвил ни слова. Я был опустошен. В Хапаранду прибыли ночью. Городок спал в полярном свете. Охваченный безразличием и вялостью, я прошел через все таможенные и паспортные формальности без малейшего волнения, даже русская неторопливая основательность меня не тронула. И только когда я рано утром сел в русский экспресс, первый раз после той телеграммы я почувствовал, что напряжение во мне ослабевает. В поезде я услышал вести с фронтов. Поражение на Мазурских озерах. Нехватка боеприпасов в Галиции. Армию плохо снабжают. Генералы с немецкими фамилиями предали. С запада идут беженцы, целый народ переселяется с запада на восток. Обо всем этом шептались в вагонах.

В Саратове многое из услышанного подтвердили знающие люди. Даже кое-что добавили. Меня это не интересовало. Я не рассказывал Михалу о дороге, о прекрасном порте, полюбившемся мне на всю жизнь, о контрабандной торговле и мрачной атмосфере на севере, о своем каждодневном ожидании на вокзале. Михал засыпал меня рассказами о консерватории: ученики, ученицы, инструменты, люди, приобретение нот. Заметив, что я не реагирую, остановился, обнял меня и поцеловал в обе щеки.

— Знаю, — сказал он, — не вышло. Кто знает почему!

5

Предположение, что Лариса не захотела приехать, на первых порах казалось маловероятным. В Копенгагене оно вспыхивало и гасло. Я цеплялся за любую мелочь, приближавшую ко мне Ларису. Вспоминал художника, любившего ее и из-за нее покончившего жизнь самоубийством, потому что она оставила его ради меня. Мне не хотелось разрушать эту легенду. Ведь она встречалась и со мной и с ним, не знала, на ком остановить свой выбор, ко мне она приходила на свидание, «словно в церковь», «чтобы успокоиться и отдохнуть»; она не была нетронутой. А вдобавок еще и мимолетная авантюра с Михалом, но это говорило только в ее пользу. Меня называла спасителем и поэтом, а художника — злодеем. Одного я не понимал, почему она годами хранила письма художника, в коробке из-под сигарет они пережили мировую войну и многие годы после нее и даже хранятся сейчас, когда ее уже нет, окруженные семейными преданиями; картины, оцененные по заслугам спустя сорок лет, попали в музей, а его имя вписано в историю живописи. Тогда я об этом не думал, про письма не знал, а слава его еще не родилась. Я думал о прогулках по густым лесам, о запахе земляники, который она любила, о нежной руке, тонкой, с длинными прекрасными пальцами, которую с такой осторожностью я держал, словно она была стеклянная. Дочь трактирщика и владелицы табачной лавки выглядела как прирожденная аристократка. Вот таких, с тонкими талиями, бледными лицами и огромными глазами, встречал я в русских институтах, где учил фортепьяно юных русских аристократок. Фортепьяно было включено в программу образования этих прекрасных барышень как составная часть аристократического воспитания. Я любил ходить на эти уроки, вокруг меня плелись всякие романтические истории, девушки мечтали обо мне, смотрели на меня влюбленными глазами. Все, конечно, этим и кончалось. Между ними и мной не могло быть более близкого знакомства. Мне было суждено стать лишь обладателем фотографий в красивом старинном альбоме.

В то время, когда я вытащил Ларису в Саратов, это был типичный среднерусский город, пыльный летом и занесенный метровыми сугробами зимой. Весной горы снега таяли, и мы утопали в грязи. Вытащил, так как другого выхода не было. Но, кроме ненависти, она не испытывала к городу никаких чувств.

С Михалом она не ладила. Быть может, не могла ему простить, что он оставил ее, уступил мне; она сознавала свою красоту, но была жертвой собственного тщеславия. Она постоянно находилась в состоянии неуверенности, сомневалась в любви и дружбе близких. Не верила в свой успех. Она, в сущности, никогда не освободилась от своей несчастной подозрительности, превращавшей самые искренние чувства людей в пустую выдумку. Однажды в Саратове она упрекнула меня в том, что я женился на ней потому, что был вынужден, что я взял то, что Михал отверг, так как всю свою жизнь поступал по его воле.

Первые стычки с Михалом начались еще в Старом Граде из-за нашего отношения к матери. Лариса укоряла нас, что все деньги мы отдаем ей. «А где же ваша жизнь? Маменькины сыночки, вы так и не стали взрослыми!» Как-то Михал так на нее накричал, что я испугался, как бы дело не дошло до окончательного разрыва. Но Михал был Михал. Наговорил ей резкостей, а через полчаса распивал с ней чай. В Саратове мелкие, а иногда и крупные ссоры продолжались. Как правило, из-за ее замечаний по адресу наших гостей.

Дом наш каждый день был полон гостей. Так уж там заведено.

Приходили на званые ужины и просто так забегали мимоходом. Проблемы, чем угощать, не возникало. В доме всегда держались запасы. Лариса ужасалась такому обилию продуктов. В Саратове ничего не покупали килограмм или полкилограмма, к чему она привыкла с детства; здесь обычно покупали четверть теленка, огромный кус белуги, замороженную индейку целиком; на городском рынке высились горы овощей и фруктов, которые покупали ящиками и корзинами. После трапезы обычно принимались за карты. Позднее, около полуночи, подавался ужин. Играли в преферанс и винт, а после полуночи — в железку. Михал обожал карты. Его близкий друг и коллега В. как-то спустил у нас за ночь месячное жалованье. Я сказал, что мне это очень неприятно. Михал удивленно взглянул на меня и заметил:

— Он заплатит все до последней копейки, не сомневайся!

Другой его коллега все свое состояние проиграл на конных скачках. Наряду с искусством азартные игры были тогда единственным развлечением. Ночи были длинные. Игра в карты не противоречила никаким моральным нормам. Ими увлекались высшее общество, мещане, люди искусства. Я никогда не играл, брал на себя роль хозяина, подливал вино, подбадривал Ларису, угощавшую гостей.

Лариса не могла понять смысла этих непрестанных пиршеств. Будто каждый день именины, говорила она. Михал смеялся.

К нам все приходили с радостью. Лариса им нравилась. Была она легкая, стройная. Даже тогда, когда я ее привез после поспешного венчания, на четвертом месяце беременности она выглядела настолько стройной, что ни у кого не зародилось никаких подозрений. Когда в мае появился ребенок, для всех это было приятной неожиданностью. Ни малейшего злословия на наш счет я не слышал.

Неделями мы проводили ночи в увеселениях, почти не спалили, а утром как ни в чем не бывало шли в консерваторию. Правда, однажды Михал на уроке уснул, ученицы потихоньку вышли, чтобы его не разбудить, и дали ему всласть выспаться.

— Проснулся я, — рассказывал он, — сижу на стуле, вокруг темно. Подумал, может, я пережил какую-то космическую катастрофу, — недаром же столько разговоров было о комете Галлея, хвост которой якобы пересекла наша Земля, — прошло немало времени, пока я сообразил, что нахожусь в классе один-одинешенек и проспал здесь несколько часов.

Лариса не могла свыкнуться с широкой и свободной атмосферой русской жизни, в которой Михал и я чувствовали себя как рыба в воде. Мы так прочно вошли в это общество, что порой даже забывали, что мы чехи.