Директор консерватории Соберский был поляк, его всюду принимали так же, как и нас. Этот веселый, энергичный, остроумный и жизнерадостный человек всегда появлялся там, где надо было поднять настроение, оживить обстановку. Он был холост, свободен, независим. Ему удавалось получать деньги для консерватории у губернатора и в богатых домах. В нас он видел свою главную опору. Сам он жил только делами консерватории. Нам было хорошо с ним.
Никогда в Саратове я не чувствовал себя иностранцем. Мы были вхожи в дома наших знакомых, точно так же, как они к нам. Каждый приносил что-то свое: радость или печаль, тревожные вести с фронта, желание сыграть в карты, физическую потребность человеческой близости. Мы жили стаей, а Ларисе, видимо, хотелось голубиной изоляции. Рядом с Михалом это было невозможно. А дом Михала был и моим домом. И у нас постоянно что-то происходило.
«Что за люди, — говорила она. — Только и умеют сорить деньгами, есть, бахвалиться, врать!»
Мы их любили такими.
С тех пор как я себя помню, я был частью Михала. Моя жизнь — это были мы: Михал и я. Когда я ребенком играл на органе в соборе святой девы Марии в Старом Граде, — это было для меня второстепенное занятие, главным было фортепьяно, так как я готовился стать аккомпаниатором Михала. В консерватории в Праге родители лишь раз поинтересовались моими успехами. О Михале мать справлялась каждую неделю. Из-за него даже переехала из Старого Града в Прагу. В консерватории ее все знали, она приглашала профессоров в гости. Те, конечно, не приходили, разве что в исключительных случаях. Я написал Михалу дипломную работу по композиции, одновременно со своей, дипломы мы получили в один год, он кончал по классу скрипки у Шевчика, кончал как восходящая звезда; я писал обе работы, потому что он переутомился; он получил высшую оценку — пятерку, а я — четверку. Михал платил за мое учение, когда после Финляндии послал меня в Берлин продолжать образование в классе фортепьяно у Анзорге. Шестнадцатилетним юношей он увез меня в Финляндию, в Гельсингфорс. Один он не захотел ехать. Михала рекомендовал Шевчик, на вокзале в Гельсингфорсе нас встретил приятель Шевчика Ситт со словами: «Да вы же дети!»
Это был наш первый успех. Первый серьезный заработок. С того времени деньги стали регулярно поступать в наш родной город, проживались и накапливались, пока в один прекрасный день не обернулись виллой наших родителей. Вилла в Старом Граде, которую мы обеспечили нашим родителям, должна была пригодиться им в старости, — матери необходим воздух, а следовательно, большой сад, так как всю жизнь ее мучила астма; отец бросил свое ремесло, как только мы стали учиться в Праге, потому что был, по его мнению, незаменим в качестве нашего импресарио, но когда в этом отпала необходимость, мы рассчитывали, что он займется садом: Из-за границы были выписаны самые лучшие саженцы и самые прекрасные цветы. Однажды, уже будучи профессором в Саратове, я приехал к ним в отпуск. Восхищенный разнообразием плодов в саду, густыми кронами, быстро развившимися из наших драгоценных саженцев, очарованный прохладой и зеленью, я сказал, что не прочь бы увезти все это с собой в Саратов. Отец взорвался. Мать, мол, вы посылаете на курорты из-за этой ее астмы, она весь мир объехала (действительно, она почти каждый год ездила в Лихачевцы, курорт для астматиков, один раз была в Опатии, дважды — в Рейхенхалле по рекомендации нашего домашнего врача), а я, кричал он, работай, как поденщик, окапывай, подрезай, обмазывай, удобряй, собирай яблоки, черешню… всегда надо что-то собирать! Вот что вы для меня уготовили!
Меня очень огорчило настроение отца. Я вспомнил об этом позже, когда окончательно, уже без Михала, возвратился из далеких и трудных странствий и застал мать в могиле, а отца — женатого вторично. «Взял потаскуху», — сказала моя жена. Я пошел к нему, все-таки он мне отец, я не забыл еще его песни. Он вытолкал меня из дома. «Они тебе ближе. Ты к ним вернулся. Вот и живи с ними».
Я подумал, что он, может быть, испугался, что я заберу у него виллу и сад. Сказал ему: оставь семейные дрязги, я не из-за них пришел, знаю, что ты не любишь моих, не будем об этом говорить, я просто пришел повидаться с тобой.
— Незачем. У меня своя жизнь, с твоего позволения, я давно совершеннолетний, знаю, мои гениальные сыновья всегда считали меня за малолетка, а кто вас вывел в люди?
Я понял, что нам не о чем разговаривать. Пройдя через калитку, я остановился на дорожке, меня тянуло в сад, хотелось посмотреть, как разрослись кроны деревьев за эти семь лет. Семь лет! Но я взял себя в руки. Притворив зеленую, заржавевшую, разболтанную калитку, я заплакал, но быстро утер слезы. Нельзя было показывать, как глубоко потрясло меня это поражение. Вскоре у отца родился сын от второго брака. Значит, есть у меня где-то брат, новый брат, который все еще для меня нов, потому что я не видел его ни ребенком, ни юношей, не разыскал его и взрослым мужчиной.
Семь лет. Неужели он не догадывался, что я пережил за эти семь лет? Семь лет как семь столетий. Война. Революция. Поездка на север. Поездка на юг. Смерть Михала. Женя. Решение. Возвращение на родину.
Он не мог нам простить, что к нему мы были менее внимательны, чем к матери. Она всегда была хрупкой, слабой здоровьем. До самой смерти об этом рассказывали знавшие ее люди. Но только не моя жена. Лариса не навестила ее и перед смертью. Как раз в ту пору отношения между ними совсем разладились, даже наша дочка не ходила к бабушке с дедушкой.
Я невыносимо страдал, всякий раз оказываясь между матерью и Ларисой. Так было с самого начала.
Мои родители надеялись, что я женюсь на дочери богатого торговца, еврея Винавера. Взял бы за ней большое приданое. Отец, вероятно, считал, что в наше совместное предприятие моя жена должна была внести солидную сумму денег. Лариса их разочаровала. Но я их не виню. После моего возвращения из России наш многолетний приятель, старый Галек, говорил, что Лариса сама виновата. Хотя кто его знает, он ведь очень любил мою мать. Попробуй-ка разберись, кто прав, кто виноват. Бедная Лариса! Никогда не забуду, как она вся съежилась, ушла в свой домик, словно испуганная улитка, когда мы, Михал и я, повезли ее первый раз в Россию. Правда, это был ее первый выезд за границу, в то время как мы после Финляндии, Англии, Германии, Франции, России, которую уже тогда хорошо знали, чувствовали себя бывалыми путешественниками. Михал все время подтрунивал над ней. Без слов, без улыбки, пристально смотрела она на покрытые глубокими снегами бескрайние равнины, по которым мы ехали много часов подряд. Она была на четвертом месяце. В сентябре я получил от нее письмо, в котором она писала, что беременна. Сообщила она об этом после долгих колебаний. «Кто же нас благословит?» — спрашивала она. Я послал телеграмму: «Приезжаем в декабре, венчанье в январе». Михал взял на себя тяжелую задачу объяснения с родителями. Ларису они не любили. В то лето я встречался с ней, подавленный тенью художника, которого больше уже не существовало, потому что он был в армии за пределами страны; встречался с ней, сознавая, что получаю ее от Михала, который отказался от нее, утверждая, что она не для него, а для меня; мать же говорила: вначале с одним, потом с другим, впрочем, поинтересуйся, что о ней говорят, она же парней принимает в табачной лавке!
Мы приготовили в Саратове квартиру, деньги дал Михал. Квартира из пяти комнат, чтобы было достаточно места для Ларисы с ребенком и для наших с Михалом занятий. Там мы начали совместную жизнь в тот год, когда Галлеева комета возвестила многие несчастья нашей планете.
Позднее я понял, что мы чересчур многого требовали от Ларисы. Вырвали девушку из сонного городка на берегу одной из двух тихих равнинных рек и бросили в неопределенное будущее, в далекий мир, полный неведомых звуков, необозримых просторов, непонятных людей. Чем тогда был Саратов для нас двоих? Лишь полустанком на пути к успеху.
6
Энергия и решительность Жени, впервые изумившие меня на пожаре в деревне, не изменили ей и дальше, во время сборов в дорогу в Саратове, потом в Москве, на границе ее родины и на всех прочих границах. Словно к ней вернулось детство, юность, из нее била удивительная энергия, которая ежедневно и заново вливала силы и в меня! Я забыл про Женю только на несколько секунд, на вокзале в Старом Граде, а когда вспомнил, от ее оживленности не осталось и следа.
Сейчас, вспоминая мучительную сцену моего возвращения, я отчетливо вижу, что она не проговорила ни слова, не поздоровалась, не поклонилась.
Я вошел в свой дом.
Лариса, ее сестра, мать бросились обнимать меня, я наскоро знакомлюсь с женихом сестры, бросаю взгляд в сторону девочки, сидящей на кровати возле стены, боже мой, мой ребенок, моя дочь, я ее как будто никогда не видел, прошло ведь семь лет, тогда она была еще младенец — и человеком-то не назовешь, в ту минуту я читал на ее бледном личике с бесцветными глазами (кто бы сказал, что из нее вырастет такая красавица! Анна, милая, ты походила тогда на червячка!), читал жгучее любопытство, безумное любопытство. Я стоял, как изваяние, за спиной у меня была Женя, я забыл про нее, на меня вдруг навалилась такая усталость, что хотелось покоя и ничего больше, только покоя. Уйти бы ненадолго в другую комнату, побыть одному! Но все оставалось по-прежнему, и усталость растворилась в жутком страхе. Все, что стояло передо мной в тот вечер, казалось мне непреодолимым, как и предстоящая жизнь — непреодолимая, безнадежная, ошибочная. С трудом собрав последние силы, я сказал:
— Это Женя, супруга Михала, и ее дочка.
И потерял сознание.
Из-за этого Лариса долго была убеждена, что дочка не Михала, а моя.
Что они знали? Если бы не Женя, я, наверное, никогда бы не преодолел препятствий, стоявших на моем пути от Саратова на бывшую мою родину. Бывшую? Может быть, кто-нибудь скажет, что родина у человека одна, что хоть это, по крайней мере, вечно и неизменно. Но я могу утверждать, что моей родиной стал и Саратов, и если бы я там остался вопреки тому или, может быть, благодаря тому, что там могила Михала (а останься я там, могила бы сохранилась), и выезжал бы по каким-нибудь делам в Европу, я бы возвращался на Волгу, как на свою родину. А разве то же самое не относится к стране, где я доживаю свои дни? Она далеко на юге, здесь нет бурных русских весен, нет серых, прозрачных, стеклянных рассветов Старого Града. Это огненная страна, из которой ни я, ни моя дочь не собираемся уезжать. Не она ли сейчас моя родина?