По ночам я выходил на улицу, прислушивался.
Ночь. Кругом толстыми слоями лежала темнота. Ночь вышла из земли и, не коснувшись и не запятнав снега, разлилась по небу. Нигде ни одной звезды. Подо мной нетронутая белизна снега, словно срезанного ножом. Еще можно было бы вернуться. Судьба возвращает меня. С той минуты, как мы отправились в дорогу, она непрестанно вставляет нам палки в колеса. Меня мучили самые черные опасения. Я прислушивался. Ждал самого страшного. Каждую минуту. Вот сейчас… Устав, я плелся в барак. Все спали. Часовой стоял далеко, у самой станции.
Спустя неделю пришел командир: Москва по телефону разрешила нам дальнейшее следование. Прибыл поезд и с ним эстонский международный вагон. Пограничники помогли нам сесть, к вещам даже не дали прикоснуться. Я нес скрипку. Женя вела за руку дочку. Багаж наш вообще не просматривали ни когда сняли с поезда, ни когда снова посадили. Под дружеские прощальные взмахи рук мы пересекли границу Советского государства.
Когда мы приехали в Нарву, первую эстонскую станцию, нам заявили, что срок эстонской визы истек и нас не имеют права впускать в Эстонию. С трудом сумели мы убедить пограничников в том, что завтра утром мы все уладим в чехословацком консульстве. Очевидно, международный вагон, в котором обычно ездят дипломаты, возымел свое действие. Нас приняли, видно, за каких-то значительных персон. Мы поехали дальше.
Таллин и Рига. Женя вспомнила талантливую ученицу Михала, еврейку из Ревеля, учившуюся когда-то у Михала в Саратове и сразу же после его смерти вернувшуюся в Ревель. Она знала, как ее зовут, знала, что у отца ее книжная лавка. Мы легко нашли их. Женя постучала. Нам открыли и сразу же заключили в объятия. Встретили радушно. Ни о какой гостинице и слышать не хотели. Я пошел в чехословацкое консульство. Консул сидел, как мне показалось, совершенно без дела. Наш случай его профессионально заинтересовал. Он выдал мне чехословацкий паспорт, вписал в него в качестве спутников Женю и девочку, выдал нам визы через польский коридор в Германию. В первое окошечко в эстонском банке я назвал таинственный номер, записанный на манжете рубашки. Мне без слов отсчитали банкноты. Не спросили даже документов. Много денег ушло на уплату пошлин в чехословацком консульстве. Три дня мы пробыли в Таллине. Я ходил по городу, узкие улицы и старые дома напоминали мне Прагу. Отсюда поехали в Ригу. Там жили родственники Жениной матери. О них Женя знала еще в Саратове и заранее с ними списалась. Только когда мы снова сели в поезд (в Риге мы провели лишь один день), Женя рассказала, что родственники убеждали ее остаться с ребенком у них, самым серьезным образом отговаривая от ненадежного будущего со мной.
— Кто он тебе? — говорили они. — Никто, понимаешь, он тебе никто!
Она поглядела на меня своими огромными глазами и повторила несколько раз: «Никто, никто, никто».
Я ласково погладил ее по волосам.
Снова границы. Разные полицейские мундиры. Таможенный досмотр. Вопросы. Ответы. И вот — Берлин. Но это уже был не тот большой, опрятный Берлин, тот чистый светлый город с изумительно свежим воздухом, в котором когда-то так легко дышалось. Это был грязный, омерзительно-неприятный город, всюду висели плакаты: «Остерегайтесь воров!» На улицах лежала печать упадка. Берлин обносился, подурнел.
Ночью прибыли на чехословацкую границу. «Подмоклы, Чехословакия», — крикнул кто-то. Сердце застучало в груди. Я встал. Женя и Любочка спали.
Через окно вагона я видел, как поспешно выходят люди, толкаются, торопятся к выходу и исчезают в освещенном здании вокзала. Нигде ни одной надписи на немецком языке. Всюду чешские слова. Солдат и полиции не видно. Должно быть, где-нибудь тут. Надо их поискать. Не двигаюсь с места. Вагон опустел. И на перроне толпа поредела. Странный припадок страха охватил меня. Но я овладел собой. Тронул Женю за плечо:
— Вставай, приехали.
Будим Любочку. Отбивается, закрывает лицо руками. Выношу ее на перрон, передаю Жене и возвращаюсь за вещами. Зал ожидания рядом, в нескольких шагах. Волоку туда багаж. Никто на нас не обращает внимания. Чувствую себя неприятно, как человек, нелегально перебравшийся через границу и скрывающийся от властей. Тороплю Женю, усаживаю их на скамью в зале ожидания и иду искать полицию.
Впервые в жизни встречаю чехословацких полицейских. Здесь же и таможенник. Улыбаюсь, стараясь скрыть дрожь в голосе. Мне кажется, толстый начальник и его помощник смотрят на меня подозрительно. Моя родина, думаю я, боже мой, это моя родина! Расспрашивают о багаже. Говорю о скрипке своего брата. Хотят посмотреть скрипку. Прочее их не интересует. Услужливо бегу в зал ожидания, где Женя и Любочка опять заснули. Приношу скрипку. Полицейские и таможенный чиновник со всех сторон ее осматривают. Постукивают пальцами по благородному дереву, по которому скользила рука Михала. Грубо ощупывают ее. Я к ней не прикасался после смерти Михала. Я никогда бы не позволил себе так с ней обращаться — вертеть, ковырять, залезать в нее пальцами.
— Забирайте, — говорит таможенник.
Я все еще жду неприятностей. Надо мной нависла беда, вот-вот обрушится. С усилием спрашиваю про поезд. Толстый начальник холодно сообщает время отправления, придется ждать несколько часов, поезд будет формироваться здесь. Киваю головой, ни слова больше не могу выговорить, он заметил бы мое волнение, меня бьет дрожь. Иду в зал ожидания. Полицейские смотрят вслед. Меня преследует неприятное чувство какой-то вины перед ними. Кругом ни души. Немногочисленные пассажиры, прибывшие вместе с нами, растворились во тьме за станцией. Только мы ехали дальше. Снова ожидание на границе! В станционном зале спит Люба. Женя открывает глаза.
— Ты слышишь меня? — спрашиваю я.
— Слышу, — говорит она заспанным голосом.
— Все в порядке, — говорю, — придется ждать несколько часов, поезд будет формироваться здесь, — повторяю я услышанную фразу, запавшую мне в душу, как будто я обрел что-то новое, никогда в жизни не слыханное, — поспи пока, я пойду пошлю телеграмму домой.
Выхожу. Ищу почту. Встречные люди не отвечают на мою улыбку. Быстро пишу телеграмму и посылаю ее в Дудовку отцу, полагая, что он известит всех.
Вот будет сюрприз! Что Лариса скажет? Мать?
Прага. Показываю Жене из окна поезда Градчаны. Рассказываю ей о Праге. Она молчит и будто ничего не видит. Устала, думаю, не выспалась. Мое волнение растет. Сейчас увижу мать. У меня такое чувство, что я приехал только ради нее. Быстро поправляю себя. Здесь Лариса. Но… Но… Здесь Лариса.
Старый Град. Выходим. Выносим багаж. Скрипка и два чемодана. На станции один отец. Лицо смущенное. Ни о чем не спрашивает. Я молчу, он подзывает извозчика, говорю ему, что это Женя — супруга Михала, что Михал умер. Он тут же переходит на другое. Реестр смерти. Мать умерла. Тетка умерла спустя неделю после нее, повторял он, как будто это было самое главное. Представляешь, говорил он, спустя неделю!
Я думал, что мы едем на виллу. Однако извозчик получил распоряжение остановиться перед домом, в котором когда-то жили родители Ларисы.
— Твои здесь, вам здесь сходить, — сказал он.
Сходим. Он уезжает. Быстро стучу в дверь. Открывает Лариса.
Женя и девочка стоят за моей спиной.
Не было в моей жизни ничего более тяжелого, чем возвращение на родину.
7
На утро следующего дня после первой унылой ночи я зашагал к старому мосту, остановился на нем, и мне вспомнились льдины, которые однажды здесь проплывали, когда — точно не помню. На Лабе это было редкостью. По крутой улице поднялся на главную площадь. Прошел мимо построенного в стиле ренессанса дома епископа, мимо ряда маленьких низких домиков членов курии, каждый на одного каноника. Жили они уединенно, у каждого была старая домоправительница, в детстве я их всех знал, потому что мы бросали камни в ворота до тех пор, пока они их не открывали, мы прятались за углом, но стоило воротам закрыться, как все начиналось снова. Еще потешнее игру мы придумали со служанкой епископа. Мы привязывали к звонку кость, почуяв лакомство, уличные собаки прыгали, чтобы достать кость, хватали ее зубами, тащили и поднимали неслыханный трезвон. Как только дверь открывалась, собаки разбегались, и так продолжалось несколько раз, пока служанка не догадывалась, в чем дело, и не осыпала нас громогласной бранью похлеще извозчика. Все мы в детстве прислуживали в церкви, позднее я играл каждую мессу и наблюдал, как священники соревновались, кто быстрее закончит службу. Они заключали между собой пари, каждый день подсчитывали сэкономленные минуты, а в воскресенье подводили итоги, кто оказался ловчее всех. В Праге я уже играл как профессиональный органист, и хотя получал весьма скромное жалование, это уже доставляло мне удовольствие. Канули в прошлое детские игры. Я любил собор святого Якова, люблю его и сейчас. Акустика там прекрасная, и пахло не только ладаном, старым церковным облачением и испарениями человеческой толпы, но и еще чем-то необъяснимым. Святой Яков — волшебный храм, таким он предстал передо мной и после возвращения в двадцать первом году.
На площади возле собора Святого духа, самого красивого собора Старого Града, под старой башней жил давнишний друг нашей семьи Галек.
Как и семь лет назад, в доме пахло кошками. Толстый пес Галека по кличке Тигр, хоть и был он беспородный, гонял их по лестницам. Галек жил на третьем этаже. Тигр был ленив и только появление кошек могло сдвинуть его с места. Каждый день в одиннадцать часов Галек выводил его на прогулку и по дороге заходил к нам, вел оживленные разговоры с матерью, при которых я никогда не присутствовал, она готовила обед, а Галек сидел посередине кухни, небрежно вытянув ноги, так что мать поминутно должна была через них перешагивать, когда хлопотала возле плиты. В мастерскую он даже и не заглядывал, а собака должна была оставаться во дворе, потому что у нас в доме не любили животных.
Постаревший на семь лет, похудевший, безумно уставший, взволнованно поднимался я на третий этаж. Застекленные двери квартиры Галека всегда были темны, так как вели в кухню без окон. Я прислонил голову к стеклу и прислушался. Мертвая тишина. Тигр, наверное, сдох. И хотя он неохотно вставал с места, рычанием он всегда оповещал хозяина о посетителях. Я постучал. Спустя некоторое время послышались знакомые торопливые шаги. За стеклами дверей появился Галек. Посмотрел на меня, как будто мы расстались вчера, открыл дверь, поцеловал в обе щеки и впустил внутрь. Когда я, миновав кухню, вошел в его единственную большую светлую комнату, он остановился передо мной, посмотрел на меня своими черными, горящими глазами, не утратившими своего былого разбойничьего блеска, и сказал: