Ян Непомуцкий — страница 34 из 38

Измены, измены. Проявляя внимание к средним, оскорблял незаурядных.

Не забуду еще один неприятный случай, происшедший в Таллине вскоре после встречи с Рознером. Нас пригласили на традиционный ужин после концерта. Все время пребывания в Таллине и вообще Прибалтике я находился в состоянии трагического оцепенения. Близость России волновала. От Доминика я старался научиться равнодушию к людям. Он ни в ком не нуждался. Ни одного верного друга у него не было. Льстецов терпел, но держался с ними независимо.

Балтика разбередила мне душу, за напускной невозмутимостью наблюдателя крылись мучительные воспоминания. Михал, Гельсингфорс, Скандинавия, мои попытки соединиться с Ларисой, отъезд из России — этой обетованной земли вопреки всем пережитым там трудностям, это был мой мир… И снова измена: после концерта ко мне подошла Надя. Приехала из Хельсинки повидаться со мной. Она, Михал и я поклялись при лунном свете перед Надиным домом на вечную дружбу. Мы обменялись цепочками, надрезали кожу на руках и смешали кровь девочки и нас, двух мальчишек. «Да вы же дети!» — сказал ее отец Ситт, когда мы приехали в Гельсингфорс.

Надя стояла передо мной раскрасневшаяся, возбужденная. Я обнял и поцеловал ее. Тут же сказал, что должен идти на ужин.

— Ничего, — сказала она, — а потом?

— Потом мы уезжаем, — ответил я. Несколько минут мы поговорили о ее близких.

— Пора идти! — крикнул мне Доминик, я встал, поцеловал ее и ушел.

Я сидел на торжественном ужине в самом большом отеле, и весь вечер меня мучили угрызения совести. Так обмануть и себя и ее! Надо было все послать к черту, пойти с Надей, открыть ей душу. Мы бы вместе оплакали Михала.

Эта встреча, так же как и встреча с Рознером, оставила во мне не заживающую рану. Были и другие.

Мы плыли на маленьком пароходе по Балтийскому морю, пароходик глубоко вспахивал и легко преодолевал свинцовые волны. На его машине я заметил табличку: «Шкода 1885». Мой ровесник!

Хочу думать о Доминике, но вместо него перед моими глазами встают другие люди, города, пейзажи. Я с удовольствием погружаюсь в мир этого немого фильма, кадры его беспорядочно мелькают и переносят меня в Ташкент, Лиссабон, Ленинград, Белград, от моря до моря, из сверкающих ночей метрополий в сонные ночи, глухих провинциальных городишек, где после концерта негде даже поужинать. Кем-то давно уже было сказано, что из всего пережитого в конце концов в памяти человека остаются дороги. Не зря сказано. Человек — вечный скиталец.

В Англии я постоянно ждал появления на каком-нибудь из концертов моей англичанки. Наученный горьким опытом, я решил не отпускать Эдит, если она придет. Извинюсь перед Домиником, приглашу ее на ужин, проведу с ней как можно больше времени. Разве она не хотела выйти за меня замуж? Раз упомянула об этом как о желании отца, следовательно, и сама мечтала о том же. Как грустно терять друзей! Эдит не пришла, я включился в стремительный темп Доминика, отбросив прочь сентиментальные воспоминания, недостойные мировых светил.

Впервые в Лондоне я побывал в ателье звукозаписи. Записывались на граммофонную пластинку. Доминик остался недоволен качеством репродукции. Меня просили убедить его в высоком качестве записи. По сути дела, он был недоволен качеством звучания своей скрипки и едва заметными зияниями, которых обычно не замечал.

Из Лондона мы прямо поехали в Чехословакию. Там побывали в тринадцати городах. Это вдохнуло в нас свежие силы и бодрость. Провинция обожала Доминика!

С большим подъемом выступали мы после этого и в Швейцарии. Все шло прекрасно. Однажды ночью меня разбудил черный слуга:

— Господин профессор, вставайте, появилась Юнгфрау!

Я подошел к окну. За стеклом стояло огромное белое привидение, мимо медленно проплывали легкие облака, прозрачные и светящиеся. Не отрываясь, долго смотрел я на эту таинственную красавицу, редким туристам выпадает счастье увидеть ее, но тут цвет облаков изменился, они сгустились, и привидение исчезло. На следующий день мы увидели Финстераархорн.

Мне захотелось побывать на нем, но сказали, что в горах в эту пору случаются лавины и добираться туда на подвесной дороге опасно. Я вспомнил Тургенева: Финстераархорн раз в сто лет разговаривает с Юнгфрау. Их величественный диалог течет медленно, но вечно.

Италия.

— Скажите, а это настоящий Урбан? — спросил меня один музыкант из Сицилии.

Снова Чехословакия. В Клатовы в то время жила Женя с Куриловым. У нее родилась еще одна дочь. Я знал, что она туда переселилась. Мы изредка обменивались письмами. Я всегда радовался, если в каком-нибудь чужом городе меня ждала ее немногословная открытка.

В Клатовы я виделся с Женей в последний раз. Позже они уехали в Прикарпатскую Украину, присоединившуюся после второй мировой войны к Советскому Союзу. Но дело не в этом. Я мог и раньше съездить к ней, да и потом тоже. Однако к тому времени мы перестали писать друг другу.

Клатовы был последним городом нашего турне в том сезоне. Позднее оказалось, что здесь состоялся мой последний концерт с Домиником. Я понятия не имел, что меня ждет в ближайшем будущем. Доминик же обо всем договорился с импресарио еще в Лондоне.

Лариса уехала на море. Первый раз в жизни. Естественно, что она была в восторге. Я и не помышлял о том, чтобы она променяла море на пражское лето со мной. Я жил один, вечерами гулял по старой Праге, купался на Жофине. Опатия перестала для нас существовать. Доминик продал виллу, слишком для него дорогую. Лето он проводил с семьей на курорте в горах. Перед расставанием я спросил его:

— Куда тронемся осенью?

Он пожал плечами, усмехнулся и ответил:

— Там видно будет.

Через несколько дней я получил письмо от Шнудерла. Господин Урбан благодарит меня за пятилетнее успешное сотрудничество и желает успеха в моей дальнейшей артистической деятельности.

Я отправился к Шнудерлу. Урбан едет в Индию один, в Лондоне он договорился с импресарио, что возьмет пианиста на месте. Зарплата мне будет выплачена за три месяца вперед, чтобы я имел возможность подыскать новую работу.

Спустя пять лет — снова кризис. Надо все начинать с начала. Материальное и моральное поражение. Что теперь?

Во все стороны света я отправил письма. Получил предложение из Белграда. Больше я ничего не искал, других ответов не ждал. Когда Лариса вернулась, я сообщил ей, что уезжаю в Югославию. Сел в поезд и поехал. Вспомнились слова Михала: «Чересчур рано ты остановился».

Когда спустя много лет Доминик Урбан приехал в Белград и дал довольно средний концерт, я задумался: как поступить? И все же решил нанести ему визит. Разыскал в отеле. Как будто вчера расстались. Не отпускал меня. Я вынужден был с ним обедать, а потом он взял с меня слово и поужинать вместе. Мы много пили. «Почему мы не на «ты»?» — спросил он, и под общее веселье присутствующих мы выпили на брудершафт. Он обнял меня и заговорщически шепнул на ухо: «Как случилось, что мы разошлись?»

Вижу, что ничего полезного я не мог бы сообщить биографам в их благородном стремлении описать жизнь Урбана. Да и есть ли такая жизнь, которая поддается описанию? А жизнь Урбана не из простых. Не стану я ничего писать. Есть газеты, есть концертные афиши…

Высоко над нами летят птицы, мы стараемся увидеть их движения, которые скорее угадываем, чем можем проследить взглядом. Пялимся в небесные выси, чтобы рассмотреть их окраску. Не удается. Нам бы хотелось рассмотреть их вблизи, увидеть, как трепещут их перья, как взмахивает крыло, как они клюют, как любят, нет, и этого нам было бы недостаточно, взять бы птичку в руки, почувствовать биение ее сердца, перебрать пальцами ее перышки, ощутить ее нежное тепло, легонько подуть в перышки и пересчитать все оттенки их пестрой окраски, посмотреть ей в глаза, превращающиеся из булавочных головок в живые, испуганные, глубокие бездны, которые в страхе готовы выдать все свои тайны.

15

Я уехал в Белград как на экскурсию. Ни одного динара в кармане. Лариса мне не предложила денег, а я не стал у нее просить. В первый же вечер я обо всем договорился, мне оплатили дорожные расходы и выдали аванс. Получив деньги, я сразу часть из них послал в Прагу. Долго от Ларисы не было никаких известий. Месяц спустя почтальон принес мне перевод на ту же сумму денег: «Пришли из Праги». Не написав мне ни одного слова, Лариса возвратила деньги обратно.

Мы никогда об этом не вспоминали. У Ларисы было хорошее качество — не говорить о щекотливых вопросах. Одним из таких вопросов были деньги. Я встревожился и попросил своего нового приятеля, адвоката и пианиста Кирхнера написать своей сестре, учившейся в Праге, чтобы та сходила к моим и поговорила с Ларисой. Я вспомнил, что Лариса не произнесла ни слова, когда, вернувшись с моря, услышала, что я снова уезжаю из дома. Я избавил ее от всех волнений и забот, связанных с поисками работы, и белградское предложение мы не обсуждали. Знала ли она об этом, догадывалась ли? Могла ли она предполагать, что я все начну опять с начала, опять окажусь среди новых людей, в новой стране?

Вскоре Кирхнер принес мне письмо от сестры. У Ларисы все в порядке, деньги есть, были кое-какие сбережения.

Я предложил Ларисе приехать ко мне, чтобы вместе искать квартиру. Она долго стояла над тем местом, где Сава впадает в Дунай. С восхищением смотрела на освещенный город с террасы моего приятеля на Топчидерской горе. Мы сидели над садом, густые южные запахи деревьев, трав и цветов опьяняли. «Какое прекрасное место!» — сказала она. Но когда я в тот же вечер завел разговор о переезде, она попросила еще немного подождать. Несколько дней она провела в Белграде, ходила со мной смотреть квартиры, которые сдавались в аренду. Ни одна ей не понравилась.

Белград, как мне показалось, ей все-таки не понравился. Как она решается, дразнили ее, оставлять молодого мужа одного в Белграде? Это опасный город.

Лариса была очень красива.

Проводив ее, я уже на вокзале понял, что поступил малодушно и трусливо. Позволил ей уехать с этими глупыми мыслями об опасностях Белграда, не сказав ей ни единого теплого, убедительного слова. Это была та же измена. Я поступил по отношению к ней так же, как и ко многим другим своим друзьям. Уж не Доминик ли меня так испортил? Но тут же я вспомнил Рознера и других, нет, в Доминике я нашел только приятное оправдание равнодушия к людям, чувства, к которому я был так склонен после смерти Михала. Да, сейчас я отдаю себе отчет полностью: после смерти Михала. После этого люди в самом деле стали мне одинаково безразличны.