Ян Непомуцкий — страница 4 из 38

Недавно я слушал по радио его прославленную Седьмую симфонию. С уважением склонился я перед идолом своей молодости. Никаких чувств во мне не пробудилось, Сибелиус не выдержал испытания временем.

Мне нравились имена моих коллег: с удовольствием произносил я фамилии тогдашних гельсингфорских музыкантов, они звучали как заклинания факира, готовящегося показать самый невероятный фокус. Мартин Вегелиус, Армас Ярнефельт, Оскар Мериканто, Эркки Мелартин, Селим Палмгрен, Эрнст Миельк. Симпсала бим! Деревянный сундук! Какой-нибудь Палмгрен или Мериканто произнес бы спокойно: «Симпсала бим», и человек, помещенный на ваших глазах в деревянный сундук, исчез бы навсегда.

В филармонии было много иностранцев, занимавших, как правило, ключевые позиции. Они отлично ладили между собой. Репертуар был интернациональный. «Tod und Verklarung»[4] Рихарда Штрауса причислялось к произведениям крайнего модернизма. Исполняли Гуситскую увертюру Дворжака. Дебюсси, Равель и другие молодые французы еще не вошли в программы. В этом отношении финны недалеко ушли от Праги. Я присутствовал на репетициях оркестра филармонии и вдоволь наслушался классической музыки: исполняли Вагнера, Листа (Брамс еще не вошел в моду), норвежских композиторов — Грига, Свенсена, Синдинга, Хальворсена; русских — Чайковского, Глинку, Римского-Корсакова.

Приезжали многие солисты из-за границы: пианисты — д’Альбер, Годовский, Рейзенауэр, скрипачи — Бурместер, Марто, Григорович, финская певица Экман и другие.

Я не был перегружен работой, ходил на репетиции, премьеры, концерты, узнал о Метерлинке, Ибсене, Бьерпстьерне Бьернсоне. Освоил разговорный немецкий язык, поскольку в доме Ситта преимущественно говорили по-немецки. Кроме того, много читал. У Ситта была большая библиотека, в основном на немецком языке. Тогда я прочитал всего Тургенева и Достоевского. Читал Гете и Гейне в оригинале. Проглотил множество книг.

Ради жены Ситта я принялся учить русский язык. Выучил его настолько, что мог понимать, когда она в минуты дружелюбия, периодически просыпавшегося в ней (мне было шестнадцать лет, ей — под сорок), рассказывала, что Волга пахнет свежевыпеченным хлебом и парным молоком. Рассказывала, что в России ничто не кончается. Только там понимаешь бесконечность мира. Леса, леса, леса, луга, луга, хлеба, хлеба, проселок — все уходит дальше и дальше в недостижимые для глаз, слуха, рук или ног пределы. Бескрайность. И люди такие же. Позднее я убедился в истинности многого, о чем она мне рассказывала. Вот только Волга не пахла ни хлебом, ни молоком.

Иногда, оставаясь один, я чувствовал, что мне необходимо выполнить какую-то неясную задачу, стоящую передо мной. По обыкновению, это случалось при пробуждении. Я читал до поздней ночи и засыпал с книгой в руках, иногда свет горел до утра, потому что Михалу мое чтение не мешало, он засыпал, когда хотел. Я просыпался внезапно, вскакивал с кровати, охваченный страхом, что не успею, не сумею быть достаточно настойчивым, достаточно убедительным; потом садился, оглядывался, смотрел, спит ли Михал или уже ушел на репетицию, вставал и только тогда осознавал, что никакой задачи передо мной не стоит. Мне нечего преодолевать. Нечего выяснять. Некуда спешить. Гоню от себя эти мысли, одеваюсь, здороваюсь с хозяевами, завтракаю, выхожу на улицу, вдыхаю кристальный финский воздух, и ко мне возвращается спокойствие. Быстро забываю момент пробуждения.

Того, что эти мгновения требовали от меня, я никогда не исполнил.


Однажды утром я услышал за окном музыку. Гляжу: незнакомая девушка играет на арфе. Бледная, плохо одетая. Я открыл окно и высунулся к ней. Она перестала играть, мы молча смотрели друг на друга. Потом она сказала по-чешски: «Я из Неханиц».

Этим было сказано все.

Детьми из Неханиц торговали. Этот городок был известен как поставщик музыкантов. Но вербовка музыкантов скорее напоминала торговлю белым товаром. Бессовестные торговцы за гроши покупали одаренных детей у родителей, а потом эксплуатировали их за границей в маленьких оркестрах или поодиночке. Их можно было встретить и в Сибири, и в Китае, и вот и в Финляндии. Юноши иногда вырывались из рук рабовладельцев, девушки чаще всего заканчивали как проститутки. Я был знаком с этой проблемой, потому что и в Старом Граде отцу предлагали за нас с братом солидную сумму, желая якобы помочь молодым музыкантам прославиться за границей. Отец пустил в ход палку, так что они чуть шею себе не сломали на нашей крутой темной лестнице.

— Боже мой, — сказал я, — как ты узнала про нас? Ну, что мы чехи?

— Здесь все известно. Я уже месяц, как знаю, только прийти не могла. Следят за мной.

— Ты плохо выглядишь, — заметил я.

— Напиши моим родным. Я погибла. Напиши поскорее, вот адрес. Я пока здесь, в Гельсингфорсе. Пробудем тут еще месяц или два. Они могут ответить на адрес одной женщины. Только она одна согласилась мне помочь. Но мои родные должны ей написать. Нас обманули.

— А твои в самом деле получили за тебя деньги?

— Ах, дали только на одежду.

— Да ты же совсем раздетая.

— Возьми, это адрес той женщины. Я иногда захожу к ней. Она мне объяснила про белые ночи, все мне объяснила.

— А ты понимаешь ее?

— Эх, братец мой, я ведь уже два года скитаюсь. Все я знаю. По-немецки говорю.

— Да где же ты немецкий выучила?

— В Гамбурге, не спрашивай лучше, напиши, или пусть брат твой напишет.

— Ты видела Михала?

— Все я видела. Говорю тебе — Гамбург. Корабли. Белые ночи. Месяц сияет, словно каждый вечер с него смахивают пыль, обтирают и полируют.

— Месяц? — переспросил я. — Рассказываешь о месяце, а сама — кости и кожа.

Она прикоснулась своими тонкими пальцами к торчащей ключице, а потом пристально обвела глазами руки, пальцы, суставы, кожу.

— Я ничего плохого не думал, — сказал я.

Откинув голову и, я бы даже сказал, кокетливо глядя на меня в упор сверкающими глазами, она сказала:

— Я очень надеялась на тебя.

Я нагнулся в окно и протянул руку:

— Давай адрес.

Она продолжала стоять под окном, я велел ей подождать, обыскал карманы, нашел в пиджаке Михала горсть мелочи, завернул в газету и бросил ей в окно. Она быстро наклонилась, спрятала сверточек в карман, не прощаясь, повернулась и убежала. Я покраснел и подумал, что, наверное, бестактно было сейчас давать ей деньги. Разумеется, бестактно. Но тут же я утешил себя: если она принесет деньги, ее не будут бить. А может быть, все равно будут, так как заподозрят, что часть денег она утаила для себя. Истратила. Спрятала.

Кто знает, кто были ее хозяева.

Я рассказал Михалу, и мы сразу же написали ее родителям и в общину Неханиц. У меня отлегло от сердца. Известили об этом также Ситта и знакомых музыкантов.

— Сами виноваты, — ворчал Ситт, — так им и надо, думают разбогатеть за границей. Клюют, как рыба, на этот крючок. До чего падок народ на деньги!

Девушка больше не появлялась. Сумели ли мы ей помочь?

Я часто думал о том, как она говорила про белые ночи. И меня они волновали. Внушали чувство тревожного ожидания: случится, обязательно что-то случится, и случится со мной…

Что еще могли мы сделать для нашей несчастной землячки? Она явно не имела никакого музыкального образования. Ее арфа была сладкозвучной, а нежные пальцы неловки. Девушка была красивая.

Какая-то неясная мысль мелькнула у меня в голове и тут же ускользнула, словно лишь задела меня хвостом.

В двадцатые годы, после бурных исторических лет, отделивших меня от Гельсингфорса, в милой деревне возле Саратова, когда все вокруг пришло в движение, когда одни ринулись с севера на юг, другие с востока на запад, когда одни армии сменялись другими, среди водоворота ложных и истинных вестей, сознательной дезинформации и добронамеренных сообщений, — одним словом, в обстановке всеобщего человеческого смятения в этой деревне утки и гуси плескались в луже, и мы под гомон деревенских ребятишек купались в маленьком пруду. Там я обнял Женю как дар, который мне в утешение даровала искромсанная страна, и, когда я отпустил ее, я впервые после многих лет осознал лежащий на мне долг, острую, леденящую тревогу и растерянность. Смутное ощущение долга вылилось в четкую формулировку, выраженную простым человеческим языком. В голове быстро и ясно прозвучало несколько слов, и я произнес их вслух:

— Я вернусь. Я должен вернуться.

Я ухватился за эту ясную мысль. Сконцентрировал все внимание на этой конкретной задаче. Зажмурился и отбросил туманные соображения о призвании и о долге перед умершим братом, который нес всю тяжесть нашего призвания, а я только подставлял плечо, делая вид, что и я несу… Я отбросил историю, в которую оказался впутанным стечением обстоятельств… Какое облегчение! Передо мной ясная задача.

Другая женщина плакала бы. Любая другая женщина сочла бы себя оскорбленной. Или в отчаянии молила бы спасти ее. Женя сказала:

— Мы поедем с тобой.

Я не осознавал, что она сделала этим своим ответом. Она подчинила себя и своего ребенка задаче, которую я поставил перед собой. Но я и ее выполнил не до конца.

Я полагал, что мои родные будут обрадованы тем, что я привез им из России двух красавиц, одну — еще молодую вдову покойного брата, которого обожали родители, многочисленные друзья и когда-то даже моя жена Лариса, и вторую — маленькую женщину, девочку, живую память и утешение для всех скорбящих об умершем Михале.

Я послал телеграмму отцу. Думал, что они еще все, вместе. Мать, отец, Лариса и моя дочь. Однако на вокзале никто, кроме него, меня не встречал. Лариса мне потом объяснила, что старик сообщил о моем приезде, но они поняли так, будто я еду с репатриантами, для которых был приготовлен приемный лагерь. Они собирались отправиться туда.

Есть в этом слове что-то значительное, когда говорят: вернулся! После войны, — войн, добавил бы я, — и после революции, после революций. Я вернулся. Мое возвращение в двадцать первом году началось с недо