нстауне». Но другие пенсильванцы были не столь гостеприимны: джонстаунская торговая палата тотчас подняла крик ужаса, к которому присоединили свои голоса местные руководители Американского легиона.
— Джонстаун? — переспросила Бесс. — Это там, что ли, было наводнение?
Ленгстром кивнул. Выброшенный им на улицу окурок описал оранжевую дугу во мраке. — Да. Им уже приходилось давать приют бездомным людям.
— А вы знаете, — сказала миссис Кэрсон, — ведь это тоже, как наводнение. Когда я вспоминаю наш домик, мне всегда кажется, что его смыло водой.
Лорри отошла от порога и снова села на кушетку. — Да, только после наводнения река входит в берега, и можно вернуться домой, вымести мусор и начать жизнь сначала.
— Вымести мусор и начать жизнь сначала… — Повторила Бесс. — Да, вот этим-то мне и нужно заняться, как я понимаю. — Она вздохнула: — Ну, да с другой стороны, у меня точно гора с плеч свалилась. Словно мне надо было зуб вырвать, а я все откладывала, откладывала, да и вырвала наконец.
В темноте у входа послышался какой-то шорох, и Дебс Тайлер, щуря свои совиные глаза, возник на пороге: широченный двубортный пиджак его был сорван с одного плеча, карман болтался ниже колена, грязное лицо было сплошь покрыто ссадинами.
Лорри вскочила, бросилась к нему: — Где Парк? Вы видели его?
Тайлер щурился от тусклого света фонаря. Лорри, вся дрожа, попятилась от него.
— Он ранен? — проговорила она. Тайлер кивнул.
— Тяжело?
— Неизвестно.
— Так я и знала, — сказала Лорри. — Когда он не пришел домой, я уже поняла.
Бесс подошла к ней. Миссис Кэрсон, разлучившись на минутку со своим мужем, тоже подошла, и они вдвоем усадили ее на кушетку. Лорри плакала.
Ленгстром подскочил к Тайлеру, его костлявые руки дрожали.
— Они идут сюда, Дебс?
— Нет. Бора звонил в Белый дом. Ему сказали, что войска не тронут сегодня наш лагерь.
Ленгстром глядел не на Тайлера, а на улицу.
— Не придут сегодня, да?
— Так ответили из Белого дома.
— Странно, — сказал Ленгстром. — Они уже здесь. Впереди ехали пожарные машины с установленными на них прожекторами, прокладывая во мраке светлую дорожку; за ними, глухо стуча копытами по влажной земле, шла кавалерия, за кавалерией следовали танки и пехота. Лачуги на восточной стороне лагеря подпалили, чтобы осветить путь вторжению. Ничем нельзя было оправдать этот набег, ни малейшего повода не было дано к нему, если вообще может существовать повод для того, чтобы травить газами женщин и детей, бросать против них танки. И в первые минуты изумления и гнева мужчины, похватав палки и камни, выкрикивая яростные проклятия, бросились навстречу приближающимся войскам. Слезоточивый газ петлей сдавил им горло, крики замерли. Копыта вздыбленных, ржущих коней остановили их натиск. Один из лагерных начальников, спотыкаясь, выбежал вперед с белым флагом: он сдавал неприятелю свою столицу, которая могла быть объявлена открытым городом, если бы эта война велась по правилам.
Пехота надвигалась с винтовками наперевес, на остриях штыков сверкали красные отблески пожара. Лагерь пылал уже со всех концов: одни лачуги подожгли солдаты, другие — сами ветераны; никто не знал, как все это началось, да это и не имело значения теперь — все равно ведь их выгоняли отсюда, выгоняли с женами и с детьми, а путь в город через мост был прегражден тоже — там стояли танки и войска.
Женщины с мешками и узелками, с плачущими ребятишками на руках, как безумные, бегали по улицам… Парень в матросской форме, заночевавший в лагере у приятелей, вместе с ветеранами подбирал бомбы и швырял их обратно в солдат.
— Чорт возьми, мы покажем этой пехтуре, на чьей стороне флот!
Друзья утащили его в палатку, но через несколько минут он появился снова, переодетый в штатское платье, и возобновил свою бесполезную борьбу. Обойщик из Орегона с двумя сыновьями, шести и восьми лет, остановился взглянуть, как солдат поджигает его хибарку. Внезапно младший из мальчиков, вспомнив про своего любимца-кролика, бросился спасать его из огня, но тут же вернулся назад, хромая, со штыковой раной в ноге.
— Верно, этот солдат сам еще безусый мальчишка, видать, совсем потерял голову, — сказал отец.
Один из ветеранов с ребенком на руках покидал лагерь вместе со своей женой, вывезенной из Франции; сделав несколько шагов, он останавливался и принимался испуганно дышать, дышать, дышать, припав к ротику ребенка, стараясь спасти ему жизнь: у ребенка была астма — и газы сделали свое губительное дело.
Жена одного из ветеранов укрылась вместе со своими детьми, младший из которых был болен, в частном владении — в маленьком домишке, стоявшем на отлете, на самом краю лагеря. Эта была старая дощатая хибарка с щелями в дверях и оконных рамах. Крошечный квадратный дворик перед домом был обнесен частоколом. Годовалый малыш только что начал поправляться от дизентерии.
«Войска, поднимаясь вверх по холму, гнали перед собой народ, — рассказывала впоследствии эта женщина. — Когда они проходили мимо нашего домика, какой-то солдат бросил во двор газовую бомбу; она упала возле самой двери. Дом наполнился дымом, у нас потекли слезы из глаз. Мы стали прикрывать детям лица мокрыми тряпками. Примерно через час у малыша началась рвота. Я вынесла его на воздух, и там его снова стошнило. Наутро он весь посинел, и мы отвезли его в больницу».
Через несколько дней ребенок умер.
Мост через реку был поднят и оцеплен полицией, чтобы поток изгнанников не мог хлынуть в столицу. Их сгоняли на холм и через улицы Анакостии, через огромные пустыри свалки, гнали, как скот, все дальше и дальше — на дороги, ведущие вон из города. Выли автомобильные гудки, тарахтели мотоциклы, испуганно ржали кони, но ничто не могло заглушить гневные крики мужчин, рыдания женщин, разлученных с мужьями и детьми. Просмоленная бумага лачуг горела, распространяя удушливый запах, едкий зловонный дым мешался с тяжелыми, стелющимися по земле облаками слезоточивого газа.
Языки пламени еще полыхали, тревожа полночный мрак, и толпы бездомных людей текли по улицам Анакостии, по отлогим холмам Мэриленда, а генерал Макартур и министр Харли уже позировали перед фотоаппаратами корреспондентов, и репортеру одного из еженедельников довелось услышать восторженные восклицания военного министра:
— Это — величайшая победа! Мак славно поработал! Сегодня он герой дня.
СТЕФАН ГЕЙМКРЕСТОНОСЦЫ[6]
«Освободители»[7]
О первые в жизни Макгайр увидел баррикаду. Только что он вел машину по широкой улице, среди лавчонок и ресторанчиков с полинявшими вывесками. Ему пришлось тащиться в хвосте за медленно ползущими французскими танками, которым доставались на долю все восторги и приветствия.
Когда виллис поравнялся с относительно малолюдной улицей, отходившей вправо, Люмис, которому проклятые танки уже давно мозолили глаза, велел Макгайру сворачивать.
— Нужно объезжать, — уверял он, — не то пропустим самое главное.
Где произойдет «самое главное» и в чем оно будет состоять, Люмис не знал. На последнем отрезке пути из Рамбуйе, у пригородов Парижа, его стала трясти лихорадка освобождения. Сейчас она достигла высшей точки.
— Крэбтриз! Мы же освободители! Освободители, чорт его подери!
В памяти его всплыли какие-то слова, слышанные в школе, на уроках истории.
Следуя приказу Люмиса, Макгайр свернул за угол и очутился перед баррикадой. Он стал ее разглядывать: опрокинутый автобус, матрацы и мешки с песком, куски железной решетки и обрывки колючей проволоки — танк прошел бы по ним, как по ровному месту, — и кое-где из этого нагромождения торчат направленные прямо на него винтовки. Он никогда не слышал о том, что такое баррикады и какие люди на них сражаются, но почему-то испытал легкое волнение и даже чувство гордости. Что за баррикадой могут скрываться враги, ему и в голову не пришло.
Зато Люмис и Крэбтриз сразу об этом подумали. Люмис решил поспешно отступить и уже хотел приказать Макгайру дать задний ход, но тут на баррикаде показался человек и, упоенно размахивая руками, крикнул: — Американцы! Ура!
Макгайр невольно рассмеялся: человек возник на этой куче хлама так внезапно, точно его выбросило пружиной; но Макгайр тотчас же понял, что он являет собой некий сигнал. В мгновение ока вся картина преобразилась. Пустынная, тихая улица наполнилась людьми. Они выбегали из домов и из-за баррикады, крича и жестикулируя, перелезали и перепрыгивали через препятствие, которое сами же возвели.
Крик «Американцы! Ура!» подхватили сотни голосов. Какая-то старуха с развевающимися седыми космами посылала Макгайру воздушные поцелуи. Детишки, пробравшись между ногами взрослых, осаждали виллис и залезали на капот, выкрикивая что-то, чего никто, даже они сами, не понимали. Мужчина в черном костюме и в котелке, видимо, считающий себя должностным лицом, преподнес Макгайру три бутылки вина и начал торжественную речь, которая тут же потонула в оглушительном реве, крике, визге, песнях — в многоголосом ликовании толпы.
Вино явилось началом целого потока подарков: женщина, за юбку которой держались два малыша, круглыми глазами уставившиеся на чужих, краснея, преподнесла им корзинку с жареной курицей; крупный мужчина в закапанном кровью фартуке — вероятно, мясник — принес еще вина; какая-то дама явилась с бутылкой ликера и, видимо, пыталась объяснить, что она знавала лучшие дни и что бутылка эта — последний тому свидетель.
А цветы! Макгайр просто не мог себе представить, откуда в этом убогом квартале Парижа могло появиться столько цветов. Розы, гвоздиками еще цветы, каких он никогда не видел, белые, желтые, синие, красные, оранжевые, лиловые! Сначала он пытался украсить цветами свою машину, но потом махнул рукой: цветы прибывали так быстро и в таком количестве, что раскладывать их было некогда и негде.