Еще одной бедою оказался голод. Казалось бы, небесных путешественников не может терзать столь приземленная напасть, однако же. Пищи в дорогу почти не брали, чтобы не перегружать шар, и за сутки сидения в долине все изрядно проголодались. Тут впервые пригодился Бут. Он взял с собой Гортензия (видимо, чтобы без него не улетели) и сходил за три мили в ближайшую деревню, а вернулся с провиантом, вином и горючим маслом.
Вот подул долгожданный южный ветер, и путники спешно стартовали. Но спустя два часа ветер усилился до штормового и ударила гроза. Пришлось срочно приземлиться и переждать непогоду. Когда из-за туч вышло солнце, взлетать было нельзя: оба шара отяжелели от влаги, а рядом находилась опасно высокая и крутая скала. Дождались, пока Небесная Сфера высохнет, а затем полмили вели ее за веревки в безопасное место взлета. Тут снова пригодился Бут: намотав веревку на плечо, он спокойно тащил корабль, парящий в ярде над землей, и ни на что не жаловался. Лишь при порывах ветра остальным путникам приходилось помогать ему. На новом же месте стали рубить деревца: жгли масло только в полете, а на земле разводили обычный костер. И вновь бутова сила и сноровка пришлась кстати.
Вообще, непростой парень был этот Бут. Хармон внимательно присмотрелся к нему и, надо сказать, не ощутил доверия. Имя странное — не человеческое, а лошадиное какое-то. И внешность странная: вроде, северянин, но может и нет. Была в нем и некая сила, по-степному диковатая, и некая скрытность, какую встретишь в болотниках. Хармон стал выспрашивать и узнал одно: Бут родился в Закатном Берегу. Хармон мысленно хмыкнул: вот уж кого он не любил, так это парней из Закатного Берега. Да и кто их любит? Закатники — потомки беглых рабов, смешавшихся кровью с шаванами и нортвудскими пиратами. Потому они — как коты: никогда не знаешь, чего от них ждать. Тут улыбается — а внутри кипит от злости, тут хмурится от горя — а на самом деле, замышляет хитрость.
У Бута, к тому же, была еще одна дурная привычка: крутить монетку между пальцев. Когда скучали, пережидая непогоду, Хармон беседовал с Низой и Гортензием, каждый что-то рассказывал о своей земле, о других спрашивал. А Бут доставал из кармана агатку и начинал ее вертеть, так что она скользила с пальца на палец, как жучок. Агатка была не простая, а несуразно большая — будто расплющенная молотом. Натертая до блеска постоянным касанием, она метала во все стороны солнечные зайчики — так и била по глазам.
— Что за странная монета? — спросил Хармон.
— Моя особая, — сказал Бут. — Когда я впервые.
Еще такое за ним водилось: брал и не оканчивал фразу. Очень это злило всех.
— Ты мысль свою закончи.
— Закончу, — сказал Бут и умолк.
— А можешь монетой не крутить? — раздраженно спросил Хармон.
— Могу.
Бут спрятал агатку, вынул кинжал и стал править на ремне: вжик-вжик. Так себе попутчик. Хармон лучших знавал.
А вот Низа беспрестанно радовала торговца. Она сияла светом тихого счастья, такого искреннего, что один взгляд на нее дарил радость. Так, нельзя не улыбнуться, услышав чистый детский смех. Низу не огорчали никакие невзгоды, она трудилась наравне с мужчинами (даже опережая некоторых пузатых мужчин). В ней чувствовалось стремление к очень желанной цели — будто главная мечта Низы если еще не воплотилась, то воплотится вот-вот.
Когда она говорила с Хармоном, в словах звучало тепло. Давеча Низа злилась, что Хармон «продался» Второму из Пяти, но того гнева уже и след простыл. Видимо, она догадалась про задумку торговца обмануть Второго, и всей душою ее поддержала.
Столько света и счастья шло от Низы, что Хармону хотелось никогда не отпускать ее. Пусть будет мне дочерью, — подумал он, и аж потеплело на душе от этой мысли. «Почему не попытался взять меня?» — когда-то спросила Низа. Теперь он знал ответ: не похоть была ему нужна, а нечто другое — чистое и светлое, чего так недоставало в торгашеской жизни. Низа — живой символ правильного пути, на который встал Хармон. Низа — улыбка доброго бога.
Он сказал ей:
— Когда закончим дела со Вторым, то полетим в Излучину и отдадим Предмет отцу Давиду. Он — лучший из людей, кого я знаю. Он точно найдет ей правильное место. А мы продадим корабль и потратим деньги только на хорошие дела. Я хочу сказать… ты делаешь меня лучше, вот что. Рядом с тобой мне хочется жить правильно.
— У тебя доброе сердце, я всегда говорила. Но раньше не знала, что ты еще и смельчак.
О чем это она? — удивился Хармон, но уточнять не стал. Какими бы ни были причины, все равно приятно.
* * *
Зрители завопили, когда клетка распахнулась и барс выбежал на арену. Он припал на задние лапы, холодно разглядывая толпу двуногих. Каждый был крупнее его, еще и увешан железом, но барс без труда разделался бы с любым. Один прыжок, один удар когтями по глазам, один укус в дрожащую жилку на шее. Барс не ел уже две ночи, он был голоден ровно настолько, чтобы чувствовать ярость, но не слабость. Беда в том, что двуногие слишком высоко. Арена — дно каменной ямы, стены — полтора прыжка в высоту. Он расшибется о камень, если прыгнет. Зверь повел головой, ища трещин в стене, за которые можно было зацепиться, — и вдруг увидел добычу.
Оглушенный воплями двуногих, он не заметил ее сразу, а теперь, увидев, не мог поверить глазам. Птица! Большая сытная птица на длинных ногах с мелкой дурной головкой на тонкой шее. Не убегает — да и некуда ей бежать. Стоит у стены, смотрит. Готовится сдохнуть. Играя мышцами, на ходу рассчитывая смертоносный прыжок, барс двинулся к добыче.
— Хорош твой зверюга, — сказал капитан Уфретин и бросил в рот щепотку табака.
— Парни изловили на перевале, — ответил Беллис. — Сегодня мы увидим кишки твоего Фури.
— Хех, — осклабился Уфретин.
Когда барса отделял от добычи десяток футов, он замер на миг. Он знал: в этот миг промедления добыча решит, будто имеет шанс спастись, и кинется в сторону. Увидев ее рывок, он изменит расчет, прыгнет так, чтобы сбить птицу на ходу. Вцепится в спину, опрокинет в пыль и перекусит змеиную шею.
Но птица стояла и глядела на него, даже не думая двигаться с места. Он прыгнул — и мигом позже врезался в каменную стену. Птица присела, он пролетел над нею. Птица присела! Этого не может быть, птицы не садятся! Они бегут со всех ног или сдыхают в когтях, но не увертываются от атаки! Внезапная боль ожгла его плечо. Птица ударила ногой и распорола ему шкуру. Барс отпрыгнул, спасая себя. Птица осталась стоять, где была. Крохотная головка покачивалась на стебле шеи.
— Это только начало, — бросил Беллис. — Сейчас котяра задаст жару!
— Хех, — повторил Уфретин, перекатывая жвачку языком.
Барс развернулся и вновь начал атаку. Дернулся влево, чтобы птица повернулась, молнией метнулся вправо, выскочил из-под взгляда и, невидимый, атаковал. И снова добыча успела присесть, и снова он шмякнулся в стену, и снова бросился наутек, когда кривые когти птицы свистнули в дюйме от его морды.
Двуногие разразились хохотом. Многие вопили:
— Фури! Фури! Святой Фури!
— М-не пом-нимаю, на что ты м-надеешься? — сказал капитан Уфретин, комкая слова жвачкой. — Все знают: Фури нельзя победить. Он святой и бессмертный.
— Спали тебя солнце, Уфретин! Он — просто страус! Я могу взять лук и пристрелить его.
— М-промахнешься.
— Тогда срубить его башку мечом!
— Он пригнется, ты м-сломаешь меч об стену.
В доказательство слов капитана барс снова атаковал — и снова промазал. На сей раз он прыгнул низко, ожидая, что враг присядет. Но Фури просто поджал ногу, и кот промчался под нею, и Фури полоснул когтем его задницу.
Уфретин похлопал Беллиса по плечу.
— Друг, пойми: это м-не просто страус. Это святой тотемн-мный зверь нашего полка. Его может убить м-недведь с герба м-Нортвудов или гигантский нетопырь Ориджина, или болотная змея Дарк-мвотера. Но не обычный… эй!
Барс рванул с места и понесся вокруг Фури. Страус завертелся на месте, ожидая прыжка, но барс не прыгнул. Он сузил кольцо и бросился под ноги Фури, и тот поджал ногу, но барс не пролетел насквозь, а замер под брюхом птицы, присел на задние и полоснул передними по животу. Перья полетели во все стороны. Фури издал дикий клекочущий визг, ударил в ответ, но барс уже отпрыгнул. Фури сделал нетвердый шаг, с его живота капала кровь.
— Конец ему, конец! — пьяно заорал Беллис. — Я говорил: кот его прикончит!
Толпа затаила дыхание. Замер барс, наблюдая за раненой добычей. Он ждал, и зрители ждали: сейчас брюхо птицы распахнется, и внутренности ляпнутся на песок, и барс начнет поедать их еще теплыми, пока птица корчится в агонии. Но Фури сделал шаг, второй, третий — и не раскрылся, как вспоротый мешок. Напротив, его движения обрели твердость. Изогнув шею, он прицелился клювом в хищника… и вдруг побежал. За один вдох он покрыл двадцать футов, и барс кинулся в сторону, но слишком медленно. Фури сшиб его наземь и принялся топтать. Барс визжал от ужаса и боли, извиваясь на песке, пытаясь вывернуться, а Фури втаптывал его в землю и драл когтями, и жутко гортанно клекотал.
В этот миг Уфретина проняло. Смесь, которую он перетирал зубами, включала не только жевательный табак, но и сухой порошок болотных мухоморов. Грибной яд впитался в его слюну и начал дело. Капитан Уфретин издал сладкий стон.
Все вокруг стало ярче, сочнее, красочней. Все будто наполнилось чувством: большое сделалось больше, страшное — еще страшнее, мелкое — еще ничтожней. Барс — живой, но сжавшийся до размеров щенка — выкатился из-под ног страуса и бросился бежать. А Фури вырос, как слон, как искровый тягач. Взрывая землю стальными когтями, он пошел по арене, и при каждом шаге из его суставов летели искры, будто там, внутри, крутились шестерни движков. Голова Фури поднялась над стенами бойцовской ямы, его глаза остекленели и засветились, как фонари. Перья превратились в клинки мечей, что рассекали воздух. С живота порою падало что-то красное — но то была не кровь, а искровые очи.