Янтарная комната и другие повести — страница 10 из 97

Михальская засмеялась.

— Вы, писатель, удивительно наивны иногда. — Лицо майора уже потеплело. — Обойти пытаетесь все сложное, неприятное, хотите рубить узлы? Методом упрощения? Не выйдет. Побаивался я, признаюсь вам, как бы вы с Фюрстом не испортили музыку. Нет, молодцом! — Лобода обернулся к Михальской. — Ваше мнение?

— На пять с плюсом, — ответила она.

Я обрадовался. О трофейных документах, о моей поездке в лагерь я доложил Лободе раньше, как только приехал. Теперь предстояло решать, как быть дальше.

— Генералу я обещал перебежчиков, — пошутил майор. — Нет, серьезно, успехи у нас не блестящие. За авиаполевой, пожалуй, незачем гоняться. С листовкой осечка получилась. Их только сам Фюрст может убедить. Живой Фюрст, собственной персоной, у микрофона…

— Так и будет, — заявил я.

— Надеемся. А пока антифашиста для звуковки нет. Вирт занят в лагере, в комитете, да и неважная у него дикция. Насчет забавника того, вашего…

— Гушти, — подсказал я.

— Справлялся я. Все еще чертит. Спектакли дает разведчикам, Геринга, Геббельса изображает.

— Товарищ майор, — начала Михальская, — немцы давно не слышали голоса «небесной фрау».

Она выпустила изо рта комочек дыма, он медленно таял в воздухе. Она рассекла его карандашом.

— Что ж, согласен, — кивнул Лобода. — Поезжайте с писателем. Работы хватит на двоих. И напомните немцам, что вы та самая…

9

Попутчиком нашим оказался майор Бомзе из разведки. Михальская явно нравилась ему. Он болтал всю дорогу, не умолкая.

— Ох, и травит Гушти! Мы хохотали до колик. Геринг, — ну как вылитый…

— А польза от Гушти есть? — спросил я.

— А то нет? Красиво рисует. Память редкая: траншеи, бетонные укрепления — чертова пропасть всего понастроено. Взяли мы его творчество, сверили с данными аэросъемки. В общем совпадает.

— Скоро он освободится у вас?

— Потерпите.

Мои расспросы досаждали майору Бомзе. Отвечая, он смотрел на Михальскую, обращался только к ней. Я умолк.

— Вчера Усть-Шехонский к нам заходил, — продолжал Бомзе. — Из-за Гушти. А повод, собственно, я сам подал. Как-то на прошлой неделе залез в эфир. Переговариваются два немецких радиста. «Как поживает Курт?» Второй радист отвечает: «Нет Курта». — «Что, в отпуск уехал эльзасец?» — «Нет, в другую сторону». — «Куда же?» Тот радист смутился, промычал что-то невнятное, ну, словом, дал понять, что местопребывание Курта знать не следует. Черт его ведает, может, его к нам закинули? Ясно? Усть-Шехонский и прикатил. «Покажите, — говорит, — вашего фрица, надо с ним покалякать». Гушти ведь из Эльзаса. Ничего, все обошлось благополучно. Теперь Гушти проверенный, — засмеялся Бомзе. — Не беспокойтесь.

Майора Усть-Шехонского из контрразведки я знал. Он навещал нас и по службе и в часы отдыха. Держался просто, без многозначительности, пел с Лободой украинские и русские песни.

«Разумеется, нельзя подозревать Гушти, — подумал я. — Мало ли эльзасцев! А главное, съемка подтверждает его чертежи, он не обманывает нас».

«Виллис» одолевал промоины, расплескивал лужи. Сзади доносилось:

— От мужа известия имеете?… Ах, не замужем?… Развелись до войны? И не скучно?

Он подсел к Михальской поближе. Она отодвинулась.

Шабурова мы застали в палатке связистов, в бору на берегу реки. Саперы закончили работу, обновленный мост белел, как сахарный. По нему, тяжело громыхая, ползли танки.

Вид у Шабурова был кислый, приезд Юлии Павловны совсем не радовал его.

— Авиаполевую отставить, — сообщила она ему. — Курс меняется.

Охапкин повеселел, увидев Михальскую. К обеду сменил воротничок, пригладил жесткие волосы. Глотая фасолевый суп, вопрошал, может ли женщина с высшим образованием полюбить шофера или, допустим, токаря? Каково мнение капитана Михальской? Всем было ясно: это только завязка — Коля заведет речь о враче Быстровой.

— В Ленинграде одна женщина-конструктор в меня влюбилась. На танцах познакомились. Костюм мне подарила. Верите, нет? Еще галстук.

И это не новость для нас. Великодушная девица дарила Коле то мировой шарф всех цветов радуги, то ботинки, то рубашку. Если верить Коле, щедротами девицы-конструктора можно было одеться с головы до ног.

— Врешь ты все, Николай, — устало сказал Шабуров и бросил ложку в кастрюлю.

В кастрюлях пусто. Посуда вымыта, аккуратно поставлена в шкафчик. Пора в путь.

Я сел в кабину с Колей. Машина мягко съехала с пригорка, набухшего влагой, словно губка. Мартовское солнце грело по-весеннему. В талых водах колеса выводили гаммы: где поглубже, там звук пониже, где мельче — высокий, звенящий.

— Товарищ лейтенант, — сказал Охапкин, — у капитана Юлии Павловны есть кто-нибудь?

— Нет, — ответил я.

— Смешно, — бросил Коля. — Кто-нибудь должен быть.

«Она не такая, как, все», — отзывалось во мне. Она решила до конца войны быть «Юрием Павловичем», как ее прозвали машинистки штаба, капитаном в кирзовых сапогах, отвергающим мужские ухаживания.

— Весна, щепка к щепке и то лезет. А она же, как ни есть, баба, верно? Вот врач Быстрова, майор медицинской службы…

— Влюблена в тебя?

— Ага.

— А еще кто в тебя влюблен? Лейтенант Шахина из мыльного пузыря?

Таково было неофициальное наименование банно-прачечного отряда.

— Тоже, — выдавил Коля, глядя в сторону. — Только я ни в кого, товарищ лейтенант. Вот беда!

— Отчего же?

— Нельзя мне любить, — истово ответил Коля. — Если влюблюсь, тогда я себя беречь начну, товарищ лейтенант. Нельзя ни в коем случае. Хана тогда.

Звуковка катилась по снежной равнине, залатанной бурыми проталинами. На горизонте, где синел лес, невидимо ворочалось и гремело что-то огромное. Временами в этот гром врывался залп «катюш», будто тонны камней скатывались с железного лотка.

Фронт звал нас все громче. В деревушке, наполовину сожженной, бросились в глаза следы совсем недавнего боя. В кювете, вздыбившись, застыл подбитый немецкий танк, ствол его пушки навис над шоссе подобно шлагбауму. Яростно треща, горел дом с наличниками на окнах, с резным крылечком. Некому тушить. К нижней ступеньке крыльца приткнулся солдат в валенках, обшитых красной кожей, в теплой куртке и ушанке. Казалось, он спит.

За деревней, на обтаявшем холмике, — кучка немцев, взятых в плен. Я сошел с машины. Все долговязые парни, молодые, с отупелыми, странно одинаковыми лицами. Изодранные шинели. Сквозь прорехи белеют бинты.

— Сосунки, — сказал усатый военфельдшер, подходя к ним. — «Катюша» поцеловала слегка. Что, толковать с ними желаете? Бесполезно. Видите, обалдели, не смыслят.

Немцы стояли не двигаясь, молча.

— Сколько вам лет? — спросил я ближайшего.

Он не шевельнулся. «Живы ли они?» — мелькнула дикая мысль. Немец будто врос в землю, взгляд его водянистых глаз не выражал решительно ничего. Взгляд мертвеца.

«Ему не больше восемнадцати, — подумал я. — Верно, свеженький, из тыла и сразу под огонь «катюш». Надолго запомнит эту встречу».

В сумерки мы добрались до передовой части. Здесь снег еще не сошел: зарывшись в нем по ступицу, притаились маленькие, почти игрушечные, противотанковые пушки-«сорокапятки». С бугра просматривалось плоское поле, там маячили, тонули во мраке черные фигурки — уходящие гитлеровцы. «Сорокапятки» задорно глядели на них.

К нам подбежал длинноногий бородатый майор в расстегнутой куртке. На груди серебрился орден Александра Невского.

— Чем черт не шутит, — сказал майор. — Не ровен час, контратака.

— У них танки? — спросил я.

— Два. — Майор жадно затянулся папиросой. — В сущности, полтора, — поправился он. — Один мы кокнули, ковыляет кое-как.

Подошла Михальская.

— Поработаем, — сказала она.

— Антифрицы. — Майор оглядел нас с интересом. — Учтите, у них шестиствольный миномет.

Охапкин уже разворачивал звуковку. С вечера ударил мороз, дорога поскрипывала.

— Стоп! — крикнул Шабуров. Он соскочил на дорогу и шел рядом с машиной, держась за крыло.

Теперь она повернулась рупорами к противнику. Укрыться негде. Рядом, за обочиной, заросли, но туда не сунешься: снег слишком глубок.

— Я первая, — заявила Михальская и вошла в кузов. Затарахтел движок.

Рупоры грянули военный марш. Потом раздался голос Михальской, оглушающий, совсем чужой.

— Вы, наверное, уже слышали меня, — начала она. — Вы называете меня «небесной фрау». Я говорила вам с самолета. Я предупреждала вас, что и под Ленинградом вас ждет разгром. Вы тогда не верили. И вот вы убедились.

Вся ночь наполнилась ее голосом. Немцев не видно, их поглотила темнота. А может быть, их и нет вовсе? Оттуда ни выстрела, ни ракеты.

Охапкин что-то говорит мне. Его губы шевелятся.

— Удирают самосильно! — кричит он мне в самое ухо. — Не оглядываются.

— На что вы рассчитываете? — Звуковка грозно вопрошает молчащую ночь. — Бегство не спасет вас. Для вас нет спасительного рубежа.

Около меня приплясывает, дышит на руки Коля. Ноги его в новых сапогах скользят, он хватает меня за рукав.

— Блеск! — слышу я. — Видели у майора?… А что, орден Кутузова выше или нет?

— Выше, — отвечаю я, не задумываясь.

— Холодно! — Коля отпустил мой рукав. — Зима опять… Пойду в кабину.

Рупоры умолкли. Машина стала как будто меньше. Потемнела, начала сливаться с ночью. Острый щелчок дверцы — словно точка, звуковая точка после передачи.

— Бензин душит, — сказала Михальская. Она жадно вобрала в себя студеный воздух.

— До чего же тихо, — сказал я.

— Провалились они, что ли? — неспокойно откликнулся майор.

Его тянуло к нам. Словечко «антифрицы» он произносил без иронии. Он тревожился за нас, порывался помочь нам, подать совет.

Вдруг звуковка выделилась из мрака. Облака раздвинулись, показалась половинка луны с прозрачным, оттаявшим краешком. Отчетливее забелело снежное поле впереди, голое, враждебное. Гитлеровцев нет, они далеко.

— Вы сюда встаньте, — сказал майор Михальской. — В случае чего — в кювет.