Янтарное побережье — страница 11 из 66

Переписанные в госпитале стихи и песни я разложил в десять папок, каждое произведение было снабжено датой, краткой справкой о возникновении его и названием лагеря. Я записал также запавшие в память истории и факты, причем не обязательно связанные с музыкой. Так в июне сорок пятого года было положено начало моему архиву. В отдельной папке лежали по датам письма, которые я писал из концлагеря Заксенхаузен, в том числе и шифрованное письмо от сорок второго года. Я был страшно доволен, что хоть это сделал. Потом мне нужно было как-то устраиваться, и я на некоторое время отошел от собирательства. Но в начале сорок шестого года я услышал, что кое-кто из моих сотоварищей принялся собирать лагерную поэзию, и я занялся этим снова.

7

— А вот здесь моя переписка с женой бывшего президента Чехословакии Антонина Запотоцкого, умершего в пятьдесят седьмом году. В тридцать девятом — сорок пятом годах он тоже был узником Заксенхаузена, где мы и познакомились. С его женой Марией, бывшей узницей Равенсбрюка, меня связывала многолетняя дружба, и тут у меня множество писем от нее на самые разные темы; в них рассказы, пояснения, комментарии, многое разъясняющие в истории рабочего движения и судьбах старых коммунистов…

Но об этом, может, не стоит писать, — шутливо добавляет Александр Кулисевич, — а то как бы чехи не захотели, чтобы я отдал эти письма им, а я надеюсь передать все целиком Ягеллонской библиотеке[50]. Сперва я подумывал о Национальной библиотеке в Варшаве, но будет лучше, если этот архив получит университетская библиотека города, ставшего мне родным. Отсюда недалеко и до Освенцима, с которым связана значительная часть собрания.

Творчество Александра Кулисевича широко известно во всем мире. Его песни путешествуют по свету уже с 1947 года.

Об успехах собирателя Алекса Кулисевича за границами Польши можно много писать; у нас же, к сожалению, о нем мало кто знает.

А ведь Александр Кулисевич получил имя «барда великой трагедии». В наше время, лишь иллюзорно далекое от тех лет, в эпоху, когда во множестве малых войн ежедневно гибнут люди, военные преступления совершаются буквально во всем мире; мы оказываемся бессильны перед ними, наша реакция из-за их обыденности притупляется. Про ад невозможно говорить шепотом. Алекс выбрал крик:

Подлое солнце, что же молчишь ты?

Видел я собственными глазами:

размозжили его головку о камень!

Смотрят в небо, сыночек, твои глаза,

и застывшая кричит в них слеза,

и повсюду, сыночек, твоя кровь!

А ты не прожил и трех годков…

Молодежь, увидевшая Кулисевича в передаче краковского телевидения, засыпала его письмами. Писали ученики средних школ.

Пан Александр показывает их письма с особой бережностью. Они — доказательство смысла его деятельности, его трудов, которым он посвятил всю жизнь. Он поднимается с оттоманки, берет в руки гитару. И внезапно превращается в другого человека, силы в нем удесятеряются. Он поет потрясающий «Хорал из ада»: «Из ада рвется наш хорал… Внимание: здесь люди мрут… Услышьте: люди тут…»


Перевод Л. Цывьяна.

Эдвард Куровский

Где мой дом?[51]

Я начал волноваться, когда выпал снег. Все говорили, что это последняя военная зима, что весной или летом наша армия возьмет Берлин. Военные действия уже шли на польской территории, на линии Вислы. Сообщения с фронта приходили сюда по нескольку раз в день, а не так, как в колхоз, от случая к случаю. Я решил, что уже пришло время мне включаться в войну. Прекрасно было бы сейчас летать над Польшей, бросать бомбы на фашистов и стрелять в них из пулемета, как они стреляли, летая над Хировом.

Мы часто возвращались в казармы промокшие до нитки. Облепленные снегом плащи были на несколько килограммов тяжелее, промокшие сапоги тоже. В казарме мы сушили на батареях центрального отопления брюки, радовались, что вместо портянок у нас уже есть носки. Со спящими рядом со мной солдатами я не имел возможности подружиться, потому что они были из других взводов и мы не встречались днем. Я постоянно искал Ваню и Кольку, мы с ними виделись несколько раз в день, на ходу обменивались несколькими словами, но даже вечером, после ужина, время было так расписано, что нам не удавалось спокойно поговорить.

— Ты написал письмо Ане? — спросил у меня как-то раз Колька, когда мы выходили из столовой.

— Даже два. И два получил.

— Как ты думаешь, когда нам дадут отпуск?

— Говорят, что весной.

Я соврал, сказав, что получил от Ани два письма. Пришло только одно, впрочем, как и от родителей, так что нельзя было обижаться на девушку. Аня писала мне официально, за что я на нее злился, хотя мое письмо к ней тоже было официальным, но ведь я солдат, мне неудобно. Другое дело она. А может, она стесняется военной цензуры?

Во время утренней физзарядки я спросил стоящего рядом курсанта, слышал ли он о том, что учеба в нашем училище должна быть сокращена.

— Летная практика длится всего лишь три месяца, — ответил он, — а эту теорию действительно можно было бы сократить.

— Боюсь, что на войну мы и так уже не успеем, — заметил другой курсант.

— Похоже, что нет, — ответил я, хотя еще не терял надежды.

— Те, кто постарше нас на год, уже летают на фронт, — включился в разговор третий.

— Им повезло.

— Опоздали мы, друг, на год, — снова сказал первый, делая повороты корпусом.


На стартовой полосе произошел несчастный случай. Раненный в воздушном бою летчик с трудом удерживал в воздухе свою машину несколько сотен километров. В полусознательном состоянии, потеряв ориентировку, он искал какой-нибудь аэродром. Увидев наш, он только спросил, советская ли это территория, а получив ответ, что да, не стал ждать разрешения на посадку, снизился, но ему не хватило взлетной полосы, он попал в снег и перекувырнулся.

Мы подбежали к лежащему кверху колесами самолету и вытащили окровавленного пилота. Мы были рады тому, что он жив. Его внесли в машину «Скорой помощи». Тут мне вспомнились слова отца о том, чтобы я берег себя и не погиб в последний день войны.

Взволнованный, я возвращался в казарму. На следующий день, с самого утра, я расспрашивал товарищей о раненом летчике. И успокоился только тогда, когда услышал, что он жив. Ведь я же знал, что на фронте самолеты вместе с летчиками разбиваются о землю, падают в воду, взрываются в воздухе, и считал это нормальным делом, а вчерашний случай принял так близко к сердцу. Почему?

В один из дней среди курсантов разошлась весть о том, что скоро начнутся практические занятия по пилотажу и для этого нас перебросят куда-то под Москву. Я был очень рад этому, потому что хотел увидеть столицу, а кроме того, письмо, отправленное в колхоз из Москвы, это не то, что из Тамбова.

Отъезд был назначен через несколько дней, занятия по двигателям и другие лекции были сокращены, некоторых курсантов еще раз направили на медицинское обследование. В чем там было дело, не знаю. Однако, когда вызвали меня, я немного испугался. Но почему не вызывают Ваню и Колю?

В кабинете за столом сидели несколько врачей. Под белыми халатами виднелись офицерские погоны. Я не знал, кем был разглядывающий мои документы симпатичный брюнет — подполковником или полковником. Но я начал беспокоиться, когда он, подавая своему коллеге мои бумаги, сказал «нет». Второй еще раз механически перелистал страницы и тоже отрицательно покачал головой. Я ожидал самого худшего.

Одеваясь, я пытался узнать у товарищей, слышали ли они такое же «нет». Они не обратили на это внимания, каждый делал то, что ему было велено.

— Послушай, — спросил я стоящего рядом курсанта, — что сказал доктор, просматривая твои документы?

— Ничего.

— А у меня он в чем-то засомневался.

— В чем он мог сомневаться? — пожал тот плечами.

Мы вышли из кабинета, чтобы освободить место для следующей группы. Я с беспокойством ждал, что будет дальше.

После обеда сержант, как обычно, собрал взвод. Когда мы построились, он сказал, что курсант Ковалик должен явиться к командиру. Поскольку я не сразу его понял, он крикнул:

— Ковалик, выйди из строя!

Я сделал положенные три шага вперед.

— Можете идти!

В секретариате мне дали запечатанный сургучом конверт, направление на распределительный пункт и сообщили, что через полчаса будет грузовик. И еще нужно сдать обмундирование. Я не тронулся с места, хотя сержант уже занялся другими.

— Зачем на распределительный? — спросил я, с трудом хватая воздух.

— Так решила комиссия. Поспешите — грузовик ждать не будет.

Я уже сдавал свой красивый мундир на склад, уже получал гражданскую одежду, а все еще никак не мог понять, в чем дело. В голове шумело, звенело в ушах. Я ужасно выглядел в своей короткой куртке, стоптанных башмаках и мятых брюках. Было непонятно, то ли это кошмарный сон, то ли печальная действительность. Я ждал, когда же кончится этот ужасный фильм, в зале загорится свет и я вернусь в реальный мир.

Я стоял в коридоре, не зная, что делать, а вернее ждал, когда кто-нибудь скажет: «Товарищ курсант, это ошибка». Наверняка ошибка, ведь я же хорошо учился, был послушным и дисциплинированным. Я должен стоять и ждать, мне нельзя далеко отходить. Не знаю, долго ли я так стоял, пока кто-то не крикнул мне в ухо:

— Что вы так стоите?

— Да я не понимаю…

— К начальнику школы, если не понимаете!

Начальник школы в это время как раз куда-то выходил. Я, должно быть, выглядел ужасно, потому что он вернулся со мной в кабинет и заглянул в мои бумаги.

— Дорогой мой, — сказал он, — вы поляк. И вероятно, знаете, что существует Войско Польское.

— Слышал об этом.

— Ну так вот, вы поедете в польскую армию.

А почему я не могу остаться здесь? Тут у меня друзья по школе, по комсомольской организации. Наши армии борются с общим врагом.