Майское солнышко припекало. Монотонно звенели жаворонки. Расстегнув пальто, они двигались в гору, узлы с каждым шагом становились все тяжелее. Юзька высматривала, где бы присесть; несколько километров песчаной дороги порядком ее измотали, но Сад, точно одержимый, почти бежал вверх по холму.
— Чего разогнался, псих?
— Вот за этой горкой, — просопел он.
— Ну и что из того, что за горкой? Прикажешь мне мчаться высунув язык?
Наконец вершина. Взору открывается пейзаж. Среди песчаных пустырей, скудных выгонов, чахлых лесочков на самом его дне озеро.
«Выкупаться бы», — думает девушка. Но ближе, на пологом склоне, ей является чудо: за обширным четырехугольником солидного забора ровные ряды цветущих яблонь и двухэтажный дом. Словно кто-то в пустыне выставил огромный букет цветов.
— Ты не набрехал, Садик. В самом деле кое-что есть, — говорит она, всматриваясь.
Но он уже ничего не слышит. Бежит, рвет на себя калитку, мчится между деревьями.
Из дома выходит, криво улыбаясь, учитель.
— Добрый день! Что за сюрприз! Так быстро… Как я рад!
Но он и этого не слышит. Ходит между яблоньками, осторожно притрагивается к цветам. Плачет. Наконец опускается на землю, прислоняется к стволу, закрывает глаза. Теперь сад, как большая пчела. Теперь рождается плод.
А там, у дороги, снова скрипит калитка. Входит Юзька. Она уже решила: «Сад будет мой».
Учитель кланяется ей в нерешительности. Что это еще за явление?
— А вы что тут делаете? Это не ваше.
— Я только караулю, уважаемая, чтоб не разворовали. И благодарность…
— Ладно, ладно, поблагодарить вас еще успеем. Хватит, накараулились. Мы уже вернулись.
— Мы?
— А что? Не нравится, да?
— Нет, нет, конечно… Я сейчас, сейчас выеду… надо только телегу, лошадь, чтобы вещи…
— Свои-то пожитки и на горбе унесете.
— Я попрошу…
— Проси, проси, сколько хочешь. Я еще проверю, как бы чего не пропало!
И сдержала слово. Только пианино недосчиталась. Но его немцы давным-давно вывезли. Юзька не желала этому верить, пока бедный учитель не притащил свидетелей из деревни, подтвердивших экспроприацию.
А Сад? Он жил. Он снова жил. Снова была у него под ногами своя земля — вся в бело-розовых лепестках, свое небо над головой, полное веток, цветущих и рождающих ровно столько, сколько впитали солнца и ветра. Была у него теперь и женщина, которой добивалось множество великолепных мужчин, а досталась она ему, увальню, впрочем, сперва следовало впитать в себя снова сад, надо было вернуться к себе так, будто ничего не произошло, будто так было всегда. А деревья, слегка уже запущенные, подросли, изменились. Это сразу бросалось в глаза: и потому все, что делала Юзька, было далеким, несущественным.
Итак, он является хозяином всего этого плодоносящего сада и отмеченного достатком дома, обширного, как шуба, скроенная с запасом на полноту, которая еще не обозначилась.
И на это ушла вся жизнь. Черт бы его побрал, если есть хоть какой-то смысл в трудах. Сад был для него всем, и в то же время благодаря саду он лишился всего. Словно панцирь на черепахе — и убежище и узилище одновременно — часть скелета. А он сам? Теперь он чувствовал: жизнь прошла мимо — зацепила, потормошила и бросила — прошла сторонкой. Еще пять лет назад он спиливал дряхлеющие деревья, когда замечал, что силы их покидают, что цветут хуже, что плоды мельче, и сажал новые, и делал прививки. Теперь он ими уже не занимался. Твердил: на мой век хватит, но, откровенно говоря, жаль ему было деревьев; столько лет они его кормили, были последними свидетелями его веры, силы, надежды, а теперь наступала старость.
Уже август. Папировка собрана, одно только дерево сгибается еще под тяжестью плодов. Время от времени перезрелое яблоко мягко падает в траву, и тогда ветка колеблется и вслед за первым падает обычно второе, третье. Много их гниет уже на земле. Когда проходили мимо харцеры, жившие в лагере у озера, он звал их пособирать яблоки, но они уехали несколько дней тому назад.
А эти почему не приезжают? Может причина кроется в нескольких словах телеграммы: «Я НАШЛА ОТЦА ДЛЯ АНИ. БАРБАРА»? Выходит, в этом году ему уже не взять Аню за ручку, не провести между деревьями? «Деда, дай папиловку», — просила девочка. И тогда он брал ее на руки, поднимал высоко, хоть и была тяжеловата, круглая как клецка:
— Сама выбери!
Крохотные неумелые еще ручонки хватали самое большое из ближних яблок и тянули к себе. Обычно сыпались и другие яблоки, обламывались листья и ветки. Любого бы за это выругал, но тут он только смеялся, повторяя:
— Ох, Аня, Аня, вредительница!
А девочка, надкусывая спелое яблоко, смотрела на него глазками, в которых была одна только радость. Рано утром, в рубашонке, еще босая, выбегала она из дому, попискивая от удовольствия, чувствуя, что мать бежит следом, мчалась к деду:
— Вледительница уже встала!
Выходит, и это в прошлом. А ведь он не натешился не то что внучкой, даже собственной дочерью, которая так и осталась для него едва ли не чужим ребенком. Когда по прошествии лет Барбара появилась тут снова, она вроде бы даже собиралась объяснить, кто она такая, потому что он вглядывался в нее, как в постороннего человека. Внимательно, испытующе. Совсем не похожа на мать, в особенности фигура — маленькая, хрупкая. А смотрел так оттого, что была в его душе обида на дочь, хоть он и упрекал себя втихомолку за эту обиду. Именно день ее рождения был, по существу, последним днем его брака.
Пока Юзька наводила в доме порядок, устраивалась, жизнь казалась еще сносной, хотя, откровенно сказать, не на такое он рассчитывал. Даже сама их свадьба застряла у него в памяти как заноза.
Свидетелями в костеле были учитель и его жена; они стояли у них за спиной с такими физиономиями, что бабы на скамьях прыскали со смеху и перешептывались, уразумев в чем дело. А ему словно кто нож в спину, Юзькины же озорные глаза — в разные стороны, еще бы, ведь то была ее сумасбродная затея. Он возражал, но разве Юзьку переспоришь?
На самой свадьбе, впрочем, народу было мало. Свидетели, вопреки приличиям, ушли первыми, а когда, ближе к полночи, молодая упилась до потери сознания, зажиточные мужики из деревни, — хоть во многих еще бутылях посвечивал самогон, поспешили удалиться, подгоняемые своими женушками. Что было делать? Он запихал Юзьку в постель, не обращая внимания на ее воистину партизанскую ругань и заверения, что она должна плясать до упаду на собственной свадьбе.
Когда на следующий день он сунулся было к ней с упреками, Юзька только буркнула в ответ:
— Дурак ты. Садик, какая девка по-трезвому полезет с тобой в постель?
Потом она заявляла, будто все случившееся кажется ей диким сном. «Кой дьявол заставил меня выходить замуж? Боже! И за кого? За Садика!» И т. д. и т. п. Садик, именно так, а не иначе она до самого конца его называла. И ни разу по имени. На людях официально — муж.
Но это бы все еще полгоря. Юзька была оборотистая, сама возила в Варшаву яблоки, брала хорошую цену. Но стоит только вернуться, как начинается: продай все к чертовой матери, поедем, она уже комнатенку на Праге[61] присмотрела, пока обойдутся. Сперва полегоньку, потом начала настаивать. Он не отвечал, но чувствовалось: до него это вообще не доходит. Юзька орала:
— Фиг с ним, с твоим садом! Не желаю из-за этих твоих яблок в глуши закапываться. Боже ты мой милостивый, на всю жизнь в этих проклятущих песках! Там строят, там жизнь, а здесь что? Ну что, Садик, а? Какая у меня тут житуха?
Он не отвечал, тогда она плакала навзрыд и внезапно, отерев слезы, говорила:
— Садик, сволочь, если не одумаешься, я тебя брошу!
Примерно через два года, ранней весной, принялась вдруг как сумасшедшая за работу. Стала высаживать клубнику — вот где ходкое дело, что там твои яблочки. Он не слишком верил в эту ее затею, но радовался, видя, что она привязывается к месту. Копала как бешеная, а потом, внезапно побледнев, бросала лопату, прислонялась к стволу, тяжело дышала. Он просил:
— Оставь. Видно, это не для тебя.
Не действовало. Она не отвечала, только смотрела на него с упреком, в котором была ярость, и вновь принималась за работу. На третий день всадила лопату в средину раскопанной грядки и пошла в дом, и была в ней такая полная решимости злоба, что прошло немало времени, прежде чем он двинулся за ней следом. И стоило ему появиться:
— Чего уставился, никогда не видал, что ли?! Боже ты мой милостивый, да разве ты когда о чем догадаешься?
— А о чем мне до…
— О чем, о чем? Придурком прикидываешься! Рохля!.. Раз в неделю всего соизволит, а смотри, пожалуйста, какой прыткий!
— Не понимаю, Юзенька, чего это ты так вдруг… вроде бы ничего… а теперь… ну я старше тебя, конечно…
— Ну и что с того, что старше? Как раз то, что надо. Ты возрастом не прикрывайся! Может, еще войной прикроешься, а? Всю войну, стервец, картошку скреб, а тут, смотри, пожалуйста, товарищ по оружию, уважения к себе требует!
— Юзька, да что…
— Что, что, что! Ребеночка мне сделал, вот что! И даже не догадался, старый баран!
— Так…
— Заткнись! Смотрите, какой довольный, рожа сияет, чтоб тебя разорвало! Но не дождешься… Отмучаюсь, ничего не попишешь. Но не воображай, что буду торчать в этих твоих проклятущих песках да рожать ребятишек. Что нет, то нет!
По мере того как рос живот, Юзька пенилась все больше и ругалась все похабней. Потом вдруг поутихла, стала ластиться, приговаривая:
— Уедем отсюда, Садик!
А он был уже так запуган, так она его доняла, что сжимался весь при мысли о новом приступе ее злобы и слова застревали у него в глотке. Не дождавшись ответа, Юзька взрывалась, как мина замедленного действия.
А когда настала пора, когда согнули ее первые боли, а глаза расширились от страха, она метнула в него такую серию ругательств, что он бросился за акушеркой в чем был — в рубахе и в брюках, хоть приближался уже декабрь.