Янтарное побережье — страница 30 из 66

А как-то раз шли между Англией и Ирландией, темнотища была, шеф карты спутал, и выехали мы на берег по низкой воде. Пакуй манатки. Отлив, штиль, стоим с дифферентом на корму, под нами скала трещит, давим ее своей тяжестью. Дождались прилива, выпрямилось судно, само сошло с мели и своим ходом в порт. Месяц в доке отстояли, взяли авиабомбы, взяли боекомплекты для танков — и снова в Мурманск…

Юстын смолк на полуслове, перевел дыхание. Идем дальше, молчим, ветер усилился, сечет дождем по лицам, бьет в грудь, ложиться приходится на него, чтобы пересилить и вперед идти.

Трудно дышится Юстыну, но рассказ продолжается.

— Я на нем двадцать лет. Каюты нет, в которой не пожил бы, разумеется, кроме капитанской и старпомовской. Марысь четыре года со мной ходил, молодой, но механик сильный был. В тот раз везли боеприпасы в ящиках, две с половиной тысячи тонн. Много… И еще полтора десятка тонн обмундирования в малом кормовом трюме. Ну, и в этих тряпках ни с того ни с сего задымило. И унюхал кто-то дым. Крик поднялся, а было это в двадцати милях к северу от норвежского берега. До Мурманска рукой подать, парни только-только после налетов дух перевели. Пожар в трюме! Тревога! И, как назло, снова налет. Лупят фрицы по конвою, какая-то баржа возле нас просто исчезла на глазах, словно в воздухе растаяла, только три дощечки на волнах и вонища. Был корабль — нет корабля, тоже взрывчатку вез. Строй поломался, два каких-то короба нам чуть борта не мнут, а тут дым. Боцман и второй помощник отвалили крышку, смотрим — горит. Двое и Марысь с ними хвать огнетушители, прыг в трюм на суконные кипы, давай их резиновыми сапогами раскидывать, а тут коробка как подскочит! Бомба рядом с бортом взорвалась. Рухнули кипы набок и отрезали тех, кто туда залез. И свежий воздух туда пошел, полтрюма мигом полыхнуло. Откуда ни возьмись — капитан. «Задраить трюм!» — кричит. «Там люди, капитан!» А он белый как стена. «Задраить трюм!» Скрежет, бум — купала крышка. Из щелей дым валит, кой-где пламя выхлестывает. А за переборкой, тик в тик рядом, как в сотах пчелиных, ящики с хлопушками: один, два, три, сто. Пламя гудит, и сквозь этот гул со стороны миделя слышно, как лупит кто-то в переборку. Те, что в трюме, знать дают: мол, живы, мол, в этой стороне пожара нет…

Юстын замедлил шаг, поправил воротник, перевел дыхание.

— Знаешь, как бывает: минута, а тянется будто год, будто два, будто десять, и потом от нее в памяти больше остается, чем от десятка лет. Я тогда в проходе стоял и разом видел и отца, и мать, и мордашку Марысеву ребячью, клянусь тебе, даже песок видел, в котором он играл, когда уж я женатый был, и велосипед видел, что купил ему за свои матросские, и Терезочку его видел, хотя длилось это, наверное, не дольше чем секунду. Их спасать — пришлось бы отвалить в сторону тонны две тряпья и притом напустить воздуху в трюм. А пламени приглушенному только того и надо. Рванулся я к крышке, думаю: может, что-то еще можно сделать? «Что?» — кричит капитан, и тут кто-то сует мне в руки клапан рукава от выхлопа. Во рту сухо, горло мне перехватило. Не знаю, когда я сделал с этим рукавом то, что приказали. Помню, газ шипел, в клапане шуршало, шум огня в трюме все тише и стук в переборку тоже. Этими вот руками кишку держал, пихал ее туда, я… Погас пожар. «Юнкерсы» улетели, через день мы в Мурманск пришли…

Юстын замолк, молчу и я. Дождь, ветрище, а мы идем в сторону города.

— Медаль мне дали, я так и не надел ее ни разу, мне все казалось, что это за Марыся, — у самой трамвайной остановки снова отзывается Юстын. Он замедляет шаг, совсем дыхание сбито.

— Прочел вот в газете, что пришвартовали этот корабль на кладбище судов, что церемония прощания состоится и начнут его автогеном полосовать. И как толкнуло меня, старого, сюда, да охранник не пустил. «Кто таков?» — спрашивает. Пенсионер, говорю. «Чего вам тут надо, пенсионерам?» — говорит.

Старик махнул мне рукой и вскарабкался на подножку вагона. Ветер зашумел у меня в воротнике, я оглянулся. Вдали чернел еще силуэт парохода, в котором гасли последние искорки света.


Перевод А. Щербакова.

Краб

Каюты у нас дверь против двери, но я с ним за четыре полугодовых рейса по-людски и не посидел-то ни разу. И вот сижу, смотрю, как он возится возле иллюминатора, а у него над головой замер краб. «Зачем я зван?» — думаю. А краб уткнул в сеточку щетинистые лапы, то ли паучьи, то ли обезьяньи. Туловище похоже на раковину огромного моллюска, пасть крохотная, рахитичные усики, восемь лап, — и все это несущественные подробности по сравнению с парой клешней и частоколом драконьих зубцов. Крабу отведено место между иллюминатором и книжной полочкой. Уже три месяца краб тут, и сколько я ни заглядывал сюда за эти три месяца, каждый раз еще в коридоре думал: «Сейчас погляжу на краба».

И вот краб, как обычно, замер в своем узилище. А старик протирает бокальчики, похожие на распустившиеся тюльпаны. И притом старается сверх меры, как и тогда, когда занят делом. А дело он находит, как стая рыб, кочуя в океане, безошибочно отыскивает ничем не обозначенную дорогу. У нас много общих, связанных с работой занятий. Мы называем друг друга на «ты», но сквозь ватный слой служебного бесстрастия.

Покуда я в нем не разобрался, я только делал вид, что доверяю, но, разобравшись, стал бессовестно пользоваться его трудом, на разделку даже не заглядывая. А доверие он внушал. Когда рыба не шла и на слип выволакивало пустой трал, он все равно поджидал на разделке, чтобы минуты не упустить и — вдруг будет работа! — дать людям сигнал побудки. Заест, бывало, где-то — он сам все уладит. Тихо, жалоб нет, с какой стати мне вмешиваться?

Нынче, когда на тридцатое воскресенье рейса сеть ушла под палубу, разделка сияла, вылощенная, как дворцовый зал, близился берег, и я оказался в каюте напротив. Краб заделан под оргстекло, а мой старпом кончает полировать рюмки. И я его, мастера Гжегожа Зарубу, знаю вот уже два года, а он на этом корабле еще со времен, когда тот стоял на стапеле, они вместе уже семь календарей. Мне положено держаться тех, кто в каюте для высшего начальства пульки пишет, ему — поближе к рыбацкой ватаге. Мы с ним сочленены, как шкивы в машине, которые через ремень сообща чуют рабочий ритм, но один другого не касается. И вот я сижу и раздумываю: что ему нужно, зачем я зван и к чему все это празднество? Он молчит. Наливает в бокальчики коньяк, достает из шкафчика соленые орешки, мы выпиваем по глотку. Я смотрю на краба. Он смотрит на календарь.

— Две недели — и дома, — бесстрастно замечает он.

— Дома! Дома без нас больше чем полгода прошло, — бурчу я.

— Прошло… А быстрей, чем я думал, — говорит он, будто сам себе.

И я вдруг чувствую, что это не просто так сказано. Он переводит взгляд на иллюминатор, я нюхаю коньяк в бокальчике. И его молчание меня не стесняет. Пьем, думая каждый о своих делах. И единственное, что необъяснимым образом тревожит меня, так это чертов краб на стенке. Я снова взглядываю на него. Крупные оранжевые лангусты давно перестали привлекать мое внимание. Бывало, за день вместе с десятком тонн красного морского окуня из трала высыпались две, а то и три эти десятиножки, стригущие метровыми антеннами усов. Но краб, да такой здоровенный, здесь, на широте Дакара!..

— Домой везешь? — спрашиваю я, движением головы указывая на членистоногое.

— Ну, — старик добавил в бокальчики. Его тоже явно не стесняет наше общее молчание.

— Нездешний, — вслух размышляю я, разглядывая монстра со дна морского.

— Пришелец, — подтверждает он. — По дну Тихого океана две тысячи миль, уж не меньше, чапал, канал Панамский одолел, Карибское море, промеж Мартиникой и Тринидадом втиснулся и вот дополз через Атлантику сюда.

Встаю, подхожу к крабу. Вблизи он словно еще крупнее.

— Знаешь что? — ворчу. — Он меня раздражает. Может, это метафизика, но тебе не сдается, что он, падло, притащил с морского дна на клешне что-то не то.

Он внимательно глядит на меня.

— И тебе так сдается? — чопорно спрашивает он.

Я смеюсь. От души. Ни ему, ни мне, ни тем более нам вместе не пристало впадать в бабство, сопоставляя непривычный вид членистоногого со всеобщим на морях предрассудком по поводу крабов.

— У тебя был краб когда-нибудь? — все так же чопорно спрашивает он.

— Нет. Никогда ничего такого не заводил. Ни омара, ни лангусты, ни краба.

Он смотрит в иллюминатор, на море полный штиль, рябь забрасывает вверх солнечные блики, падающие обратно в воду. Вечереет, солнце наливается краснотой.

— А у меня был, — говорит он чуть свободней, словно сбросив чопорность. — Такой же, как этот. Тихоокеанский. Тоже полсвета по дну обошел и вернулся туда… Вместе с кораблем.

— Куда вернулся?

— На дно.

Краб на переборке в круглом стальном футляре еще крепче вцепился в нейлоновую сеточку, могло показаться, что весь он обратился в слух.

— Ты что, суеверный? — спрашиваю я, ведь я ничего о нем не знаю, кроме того, что он работящий мужик.

— Нет, я не суеверный.

— Так что же вышло с тем кораблем?

— Когда мне семь лет было, на лугу напал на меня козел. А у меня будто ноги отнялись. Он все ближе, лбище у меня перед носом, точно молот. А я смотрю на этот лбище, на рога торчащие, смотрю, смотрю… Когда из Пуцка в Гдыню листовки вез, угодил в облаву при посадке и рванул через пути. Перескочил через забор, а там немец. Огрел по морде, винторезом в грудь тычет, а мне этот козлиный лоб видится. Когда в сорок седьмом меня штормом из бухты в море вынесло и ночь настала, снова этот козлиный лоб перед глазами замаячил. Двадцать лет подряд так было. И вот в Северном море двадцать лет назад запутался в трале краб. Понравился мне, я его выдул, цапончиком побрызгал, расправил на сетке и повесил в кубрике. Шкипер увидел. «Сними и брось в море», — велел. «Мой краб, не выброшу!» — «Выбрось!» — «Не выброшу!» Висит краб. Народ на него косится, на меня косится. А работы было много, штиль полнейший, и что ни заброс, то трал битком набит. Вроде как краб счастье принес. Шкипер перестал ворчать, народ на меня больше не косится. Кончился рейс, кончился второй, штиль, рыбы больше, чем надо, заработки как никогда. И прижился краб в кубрике на стенке. Никто ни слова. Вышли по третьему заходу. И снова рыба прет. Выпили мы со шкипером, он и говорит: «Если в этот раз сойдет, значит, это чушь порют про крабов. И зря я верил: мол, что со дна, то и должно лежать на дне. Не те времена, когда черти на волнах качались». Рейс к концу, и тут вдруг дунуло как из пекла. В полчаса море заходило, будто воды в кислоту бухнули. Забурлило, брызги стеной. Белый шквал! Видал белый шквал? Я видал. В тот раз и видал. Шкипер хотел развернуть сейнерок носом к шквалу, а мы как раз на гребень сели, и болтануло кораблик, что игрушку елочную. Я в кубрике сидел, стул из-под задницы выскочил, пол стеной встал, стена потолком. Все с места сорвало, грохот пошел такой, будто вся тишина кончилась. Проехал я на брюхе в угол, перевернулся на спину и зажмурился, потому что прямо в лицо мне что-то шлеп, здоровенное. Уверен был, увижу сейчас козла своего. Открываю глаза, а надо мной краб свои клешни раскрыл… Сейнер на борту лежит, я на стене сижу, не знаю, на которой. А та стенка, на которой краб висел, теперь вместо потолка. Вскочил я, и тут свет погас и в кубрик вода как хлынет! Я ей навстречу по трапу. За поручень держусь. Соль очи ест. Зажмурился, на ощупь лезу. И никакой козлиный лоб мне не мерещится, только красное что-то перед глазами. Чую, тяжесть с плеч отвалила, открыл глаза, а я наполовину вишу из люка, а сейнер медленно переворачивается вместе со мною килем вверх. Спасательные круги сорваны, плотик сорван. Кричу — никто не отвечает… Пятеро так и утонуло. И шкипер утонул.