Колокольчик на донке молчал, и паренек не стал даже ее проверять. Заменив объеденных червяков на поплавковых удочках, паренек присел рядом, придерживая удилище рукой. Клюнула плотва, и он пустил ее на живца. Потом попробовал удить на тесто и поймал еще немного мелких, в несколько сантиметров, плотвичек. Когда брать перестало, он поискал глазами поплавок удочки с живцом, но тот куда-то подевался. И тут он увидел, что леска уходит в сторону, в тростники. Конец удочки чуть согнулся, но паренек уже бежал к ней. Он подсек, подавшись всем телом назад, и из воды пулей выскочила щучка. Паренек всадил ей в голову нож и, не выпуская рукоятки, свободной рукой вытащил из пасти тройник. Пока щучка с торчащим из головы ножом скакала по траве, насадил нового живца. Поглядел на колокольчик донки, потянул на всякий случай леску, но сопротивления не почувствовал.
На солнечном берегу в просвете между тростниками показался рыбак. Паренек глянул на поплавки. Пошел вверх по оврагу, посматривая на склоны и кроны деревьев. Ничего интересного. Земля в овраге была перекопана там, где рыболовы искали дождевых червей. Паренек дошел до конца оврага и вернулся назад верхом, по северной стороне. Рожь уже желтела, и поначалу он хотел нарвать колосьев — сорвал один, сжал пальцами и из зерен выступило молочко. Паренек вернулся на берег и дочистил остаток улова. Смотал удочки и донку. Живец еще бился, окутанный, словно коконом, светло-зелеными водорослями. Он был не крупнее остальных, и паренек оценивающе поглядел на него; потом осторожно вытащил крючок из-под спинного плавника, просунул между жабрами и отпустил рыбешку. Привязал удилища к велосипеду, укрепил на багажнике рюкзак, повесил на руль сумку. Возвращался он по другому берегу. Тропинка в высокой траве вывела его на дорогу в том же месте, где он свернул с нее утром. Паренек толкал велосипед в гору и, проходя мимо сада, задержался, чтобы наполнить рюкзак сливами доверху.
Дело шло к вечеру, и из окон домов на теневой стороне улицы люди наблюдали за редкими прохожими и компаниями мальчишек и девчонок, торчавших около домов; с десяток потных ребятишек гоняло мяч на школьной спортплощадке, поглядывая на окна сторожа, который мог их отсюда прогнать. Паренек ехал вверх по улице. Вкатив во двор, он прислонил велосипед к стене, снял рюкзак и сумку и понес их на кухню. В большой, прохладной, открытой настежь кухне было два стола: у окна и у стены возле раковины. Тот, что у стены, был хозяйственный, там-то паренек и оставил свой улов. Рюкзак положил на пол. Потом прошел через анфиладу комнат, но, никого не найдя, вернулся в кухню и вышел в сад.
Мать занималась курами за беседкой; паренек остановился у куриной загородки и сорвал с перевешивающейся через ограду ветки несколько вишен. Тут мать заметила его и сказала:
— Пришел?
Паренек смотрел, как она загоняет кур в устроенный в беседке курятник.
— А я рыбы наловил, — сказал он. — Немного.
— Опять чистить твою мелочь.
— Все уже почищено.
— Обед на плите, — сказала мать.
— А что у нас сегодня?
— Паруха.
— Не люблю паруху.
— А ты вообще ничего не любишь. Больно ты, парень, привередливый.
— Я люблю картошку с соусом.
— Разок можешь и паруху поесть. Картошка с соусом будет в воскресенье.
Паренек выплюнул косточки; куры бросились к ним, но клевать не стали.
— Будь я королем, — сказал он, — так ел бы одну картошку с соусом да шоколад.
Он усмехнулся, и мать тоже улыбнулась. Паренек сказал:
— А я чуть куропатку не подбил.
— Чуть? — повторила мать. — Промазал небось?
— Так она, знаешь, в какой чаще сидела. Но я почти попал.
— В другой раз целься лучше.
— Еще косулю видал, — сказал паренек. — С зайцем на пару паслись. Я-то думал, она с детенышем. Уж того бы я словил.
— Завтра днем надо бы отцу помочь, — сказала мать.
— А где отец?
— Штукатурит на чердаке у майора. Ганка там присматривает, как бы его участковый не накрыл. Ходит вокруг да около, зараза. Я снесла отцу обед, так что видала. Все разнюхивает.
— А я слив привез.
— Много?
— Да с десять кило будет.
— Помощник ты у меня, — сказала мать. — Снесу торговке. Сейчас они по пять злотых кило, она мне даст по три. Значит, тридцать злотых.
— Так сама бы продала, — посоветовал паренек.
— У меня не выйдет. Не торговка я, — ответила мать с некоторым высокомерием.
— Тридцать злотых, — гордо произнес паренек. — Выходит, я сегодня на целых десять буханок хлеба заработал.
Перевод В. Линецкого.
Ян Пепка
«А я все тот же…»
А я все тот же
то бишь
удивленный
податливостью мостовой
по которой прошли
поколения
Я держу в руке
волшебную палочку
мерило тех лет
что минули
и тех что будут
и вовсе я не уверен
что все мне ведомое
не болит больше
чем болят подошвы мои
когда бреду я
берегом моря
по острым ракушкам
торчащим
из мокрого песка
«Не верю я капле…»
Не верю я капле
стекающей
что жить
ей столько
осталось
сколько до конца
стеклянной стежки
ведь она по пути
собирает
все полосочки света
скапливая себя
«Держал я кисть рябины…»
Держал я кисть рябины
в ладони
и пересчитывал капельки солнца
Берегом озера
возвращался день
с осенней прогулки
и птица с четок багряных
спугнутая
накликала закат
и небо задохнувшееся тишиною
ожидало
И боялся я
что все деревья
мои осенние мольбы
услышат
Верю
А я все верю
что твои волосы
это лещина
что прибежала
на берег озера
Отлетят птицы
а ты останешься
босая удивленная
Быть может
я превращу тебя
в туманную протоку
чтобы смогла до меня
доплыть ты
по сдвоенному небу
Кшиштоф Камиль Штольц
Воскресенье
Приличные люди
спокойно спят
через минуту
проснется их совесть
ласковым голосом
молвит:
воскресенье —
возможность убить время
Слова
После
второй мировой войны
искалеченные слова
«правда» и
«милосердие»
утратили
патетическую самоуверенность
словно упавший человек
борется с собственной слабостью
гуманизм
мир
бинтует память
о расстрелянных
Павшие солдаты
Когда под родимым небом
земля не родит
мы просыпаемся
в неизвестных могилах
во сне
кровоточат наши раны
как наяву
когда мы умирали
Эдмунд Косяж
Старый знакомый
Еще в Ливерпуле мне сообщили, что в Лондоне мы возьмем на борт пассажира, некоего Владислава Ковальского. Нельзя сказать, что я обрадовался этому известию, но и поводов ворчать у меня не было: одна из шести пассажирских кают на моем сухогрузе как раз пустовала. Я, признаюсь, никогда особенно не интересовался своими пассажирами: после любезного приветствия и короткого разговора поручал их заботам своего хорошо вышколенного помощника. И на этот раз я, очевидно, поступил бы точно так же.
В Лондоне мы стояли недолго; среди уймы дел я даже не заметил, когда наш новый пассажир появился на борту. Потом я несколько часов проторчал на мостике, в легком тумане пробираясь сквозь толчею идущих самыми разными курсами судов. Только в Северном море, где-то на широте Грейт-Ярмута, я вспомнил о пассажире. Именно тогда его имя впервые навело меня на мысль о друге времен войны. С тем Владиславом Ковальским я познакомился в начале октября 1939 года в шотландском порту Метхил, куда прибыло из Бергена несколько наших кораблей. Не помню, был ли Ковальский членом экипажа какого-то из них или прямо в Метхиле завербовался на «Робур IV». Я тоже оказался на этом пароходе, скорее, случайно. С тех пор нас объединял не только общий кубрик, но и подлинная морская дружба. В течение двух лет мы были с ним как братья. Что еще можно сказать о фронтовой дружбе, испытанной непосильным порою трудом, бесконечными вахтами, постоянной угрозой нападения немецких подводных лодок и торпедных катеров, авиабомбами или подстерегающими в глубине тысячами мин? 20 августа 1941 года наш пароход, носивший уже новое название «Ченстохов», был торпедирован у восточного побережья Великобритании немецким катером и затонул; с тех пор с Владеком мы не виделись. Оба мы продолжали тяжелую флотскую службу, но уже на разных кораблях. Иногда до меня доходили скупые известия о нем. Под конец войны он, похоже, занялся политической деятельностью, однако наши дороги после памятного 20 августа 1941 года разошлись. На родину он, кажется, вернулся почти сразу, осенью 1945 года, тогда как я пробыл на чужбине еще два года. Доходили слухи, что он занимал какой-то видный пост в профсоюзах, вел партийную работу. Встречаться нам не приходилось.