А если бы я превратилась в бабочку…
Я уселась напротив мужа и сказала — одним духом, но нарочито спокойно:
— Ты, наверно, расстроишься, если я тоже стану бабочкой? Или, наоборот, обрадуешься и напишешь картину, моделью для которой буду служить я?
— Что… моделью?…
— Ну да! Я превращусь в прелестную бабочку.
В этот миг мне ужасно захотелось стать бабочкой. Только став бабочкой, я смогла бы вырваться из тисков собственной безысходности. Но мой муж был не в состоянии понять или представить себе что-либо подобное. Всем своим видом говоря «опять!..», он небрежно ответил:
— Какой смысл писать бабочек!
Мой муж художник. Каждый день после обеда он отправляется в ателье неподалеку от нашего дома и пишет картины. Он не очень известен среди широкой публики и в академических кругах, отдающих предпочтение живописцам, работающим в устоявшейся традиционной манере. Но зато журналы по искусству высоко ценят Кэнкити Саймуру — за дерзость, за постоянные поиски нового, которые он не прекращает, несмотря на свои пятьдесят лет.
— Ты меня совсем разлюбил, да?… — У меня на глазах — неизвестно почему — вдруг выступили слезы.
Муж молча взглянул на меня. Лицо у него стало растерянным. Мы женаты два года, но до сих пор он ни /разу не видел моих слез. Все считают нас счастливой супружеской парой, а я порой думаю — неужели так будет все время.
Кэнкити Саймура, разумеется, женат второй раз. Пока он был в сибирском плену, его первая жена умерла. Вернувшись в Японию, он поселился у приятеля, снял у него флигель и устроил там ателье.
Мне в ту пору было уже за тридцать. Я писала для радио и телевидения всякую всячину, и меня считали не очень-то умелым, но зато безотказным автором. Действительно, как неумелый плотник, я бралась за любую работу — будь то пьеса, серьезный рассказ или юмористическая передача — и, повозившись немного, кое-как сколачивала вещь к назначенному сроку. Платили, мне, конечно, до смешного мало. Но я не огорчалась. Мне нравилась беззаботная жизнь, нравилось свободно располагать своим временем. Я жила сегодняшним днем, гнала от себя мысли о будущем, в достаточной мере беспросветном, и маскировала свою творческую незрелость удобным словом «начинающая». И правда, несмотря на возраст, я примыкала к группе молодых, действительно начинающих авторов.
В этой группе был Тадзима. И Тадзима и я были довольно замкнутыми и трудно сходились с людьми. Но даже замкнутому человеку необходимо с кем-то общаться, и мы в конце концов подружились. Я жила недалеко от центра, и Тадзима, приезжая в центр по делам, каждый раз заходил ко мне. Когда работа спорится, хочется поделиться с кем-нибудь своей радостью, когда все идет вкривь и вкось, тем более хочется, чтобы кто-нибудь тебе посочувствовал. Чаще всего сочувствующей стороной бывала я, но все равно приход Тадзимы неизменно доставлял мне удовольствие — ведь я жила совершенно одна. Он приходил почти каждую неделю. Мы часами сидели друг против друга в моей тесной, в четыре с половиной татами, комнатенке и болтали. Тадзима засиживался допоздна — до последней электрички. Нет, между нами ничего такого не было. Мы даже ни разу не поцеловались. Он порой рассказывал мне об очередном знакомстве с женщиной — родственники и знакомые хотели его женить и несколько раз устраивали смотрины, — а я, не оставаясь в долгу, советовала ему поскорее вступить в брак с работящей, домовитой девушкой и поправить своя дела.
Однажды я получила заказ написать телепьесу из жизни художника. Мне предложили переработать один роман, но я совершенно не представляла, как писать о художниках. И тогда Тадзима предложил пойти к его дяде Саймуре, надеясь, что это знакомство мне поможет. До сих пор он ни разу не упоминал о своем дяде.
Саймура оказался приятным, хоть и немногословным человеком. Я с профессиональной бесцеремонностью засыпала его различными, большей частью дурацкими, вопросами, а он терпеливо отвечал. На его лице попеременно отражались то смущение, то снисходительность, то замешательство, а порой откровенная насмешка. Однако глаза у него были подкупающе добрые и, казалось, могли рассказать гораздо больше, чем скупые слова. Эти глаза и дали пищу моей фантазии. Я в конце концов все же написала сценарий о жизни художника средних лет.
К моему удивлению, критики довольно благосклонно отозвались о моей пьесе. Через неделю после того, как она была показана по телевидению, я, горя желанием хоть как-то отблагодарить Саймуру, купила бутылку виски и отправилась в его ателье. У Тадзимы были какие-то срочные дела, и он не мог сопровождать меня.
Саймура почти ничего не сказал о моей пьесе, лишь ограничился замечанием, что видел ее по телевизору. Но что-то в нем изменилось, он проявлял ко мне гораздо больше интереса, чем в прошлый раз, — должно быть, телепередача все же произвела на него впечатление. Я хотела сразу уйти, но он попросил меня остаться ужинать. У него была приходящая прислуга, убиравшая ателье и готовившая ему еду. Однако Саймура решил сам приготовить ужин, а прислугу попросил только сходить за продуктами на рынок. К сожалению, я ничем не могла ему помочь: что касается кулинарии — тут я абсолютный профан. И вообще, прожив много лет в одиночестве, я, кажется, забыла, что значит получать удовольствие от еды. Конечно, каждому человеку надо есть, и я ела, когда чувствовала голод. Когда меня начинало клонить ко сну, ложилась спать. Когда нужно было работать, работала. Но ни еда, ни сон, ни работа, ни даже развлечения не доставляли мне удовольствия. Я и в жизни чувствовала себя начинающей, словно настоящая жизнь была где-то впереди. Но я не знала, какой шаг надо сделать, чтобы вступить в эту настоящую жизнь.
— Знаете, мне кажется, что вам жилось бы веселее, если бы вы вышли замуж… — как бы между прочим сказал за ужином Саймура.
В этот момент я как раз думала о Тадзиме. Вспоминала его тонкое, нервное лицо. У него был трудный, неровный характер. Порой его раздражали самые невинные мелочи. На него, например, плохо действовали люминесцентные лампы. На телестудии он частенько вступал в спор с редакторами, вспыхивал как порох и, хлопнув дверью, уходил. А в результате упускал работу… Я думала о Тадзиме… Ничего, со всем этим можно мириться. Если я буду умело руководить им…
— Вам бы выйти замуж и серьезно заняться творческой работой, — продолжал Саймура. — Обидно растрачивать способности на всякие мелкие поделки и работать только ради денег…
Растерявшись от этих неожиданных слов, я перестала есть и взглянула на Саймуру. Он продолжал жевать как ни в чем не бывало.
— Мы, наверно, сумеем ужиться… Это нетрудно, мы ведь люди вполне взрослые, и каждый будет уважать точку зрения другого… Возможно, это окажется полезным и для нашей работы.
Короче говоря, Саймура предлагал мне выйти за него замуж. Это было два года назад.
Мы поженились. Нам повезло — мы попали в этот кооперативный дом и здесь, в новой квартире, начали новую — совместную — жизнь. Саймура был идеальным мужем. Никогда ни по какому поводу не высказывал недовольства. Не поморщившись, ел безвкусные блюда, которые я готовила. Обслуживал себя сам. Каждый день после обеда уходил в ателье писать картины.
— Ты меня совсем разлюбил, да?…
Я все время думала о любви, потому и заплакала. Муж, кажется, был потрясен — ведь он впервые видел мои слезы. Неужели то, что у нас, и есть любовь? Такая тихая, спокойная… Но чем безмятежнее была наша жизнь с Саймурой, тем больше росло мое напряжение, которое сейчас — впервые за два года — нашло выход в слезах. Наверно, я, прожив столько лет одна, слишком уж много ждала от любви. Мне хотелось, чтобы она была необыкновенно страстной и сильной, чтобы она изменила в корне не только мою жизнь, но и меня самое. Чтобы в ней таилось нечто, способное превратить меня в бабочку. Но я ничуть не изменилась. Сижу, как прежде, в своем коконе, предаюсь наивным мечтам и жду, что настоящая жизнь еще наступит. А ведь раньше все эти мечты я связывала с замужеством… Стоит лишь выйти замуж, тут и начнется настоящая жизнь, думала я.
— Кто знает, может быть, я тоже превращусь в бабочку…
Я постаралась сказать это шутливым тоном, постаралась улыбнуться, но ничего не получилось, из глаз снова покатились слезы.
Конечно, я ни на йоту не верила в свои способности к превращению, но стоило мне сказать о бабочке, как я ощутила ужасную жалость к себе самой.
— Я прекрасно понимаю твое состояние, — сочувственно произнес Саймура, — повышенная нервозность всегда предшествует началу работы. Но потерпи немного, это пройдет, как только ты начнешь писать.
Ничего он не понял. Неправильно истолковал мои слезы.
Саймура ушел. Как всегда после обеда, отправился в свое ателье. Я смотрела ему вслед и видела его спину — спину пожилого человека. Лицо у него хорошо сохранилось, а вот спина выдает возраст. Мне стало еще грустнее.
Впрочем, он ни в чем не виноват. Да я и не обвиняла его. Давая согласие стать его женой, я уже чувствовала, что наша жизнь сложится именно так. Наверно, во всем виновата я сама. Ведь до замужества, то есть целых тридцать лет, я только и делала, что создавала вокруг себя непробиваемую скорлупу. И все из-за страха перед собственной ранимостью, из-за малодушия. Скорлупа получилась на славу, этакий гладкий, обтекаемый кокон со светлой поверхностью. Людям было легко со мной. Они болтали, шутили, смеялись, и никто из них не подозревал, слыша в ответ мою болтовню, шутки, смех, что общаются они не со мной, а с коконом. Им было наплевать и на меня, и на кокон, а когда наплевать, возникает легкость, свобода в обращении. Да, я слыла легким человеком. А на самом деле внутри кокона ежедневно, ежечасно рождались черные слезы, дикие вопли, слова гнева. Но, просачиваясь на поверхность, фильтруясь, они становились радужными водяными брызгами, улыбками, сладкими речами. Я задыхалась, скрюченная, согнутая в три погибели внутри своей оболочки. И все же у меня была убежденность: пока я в коконе, ничто мне не грозит. Ведь если не показывать другим своего настоящего — неприглядного — лица, то не получишь и душевных ран. Можно ли назвать такое существование жизнью? Не знаю. Я знала лишь одно: разбить скорлупу могла только я сама, и никто иной. Но для э