Японская новелла 1960-1970 — страница 81 из 85

Мне вернули паспорт, и я направился к сестре, и, пока я улыбаясь медленно приближался к ней, она своими широко открытыми, большими черными глазами, составлявшими отличительную особенность ее внешности, пристально следила за каждым моим движением. Когда же я подошел к ней вплотную, она, продолжая смотреть на меня широко распахнутыми глазами, вдруг приподнялась на цыпочки и прижалась губами к моей щеке.

Ощутив прикосновение ее мягких, влажных губ, я покраснел. В свое время я учился во Франции и, естественно, знал, что здесь у родителей и детей, у братьев и сестер существует обычай целовать друг друга в щеку. Но мы — японцы, и, живя в Токио, ни я, ни моя сестра ни разу не позволили себе подобной аффектации. Я подумал, что, возможно, в такой форме у сестры проявилось ставшее нестерпимым чувство одиночества и тоски, которое накопилось у нее за долгие пять лет жизни на чужбине, вдали от близких и родных. Мысль эта опечалила меня и привела в замешательство, но я сразу постарался взять себя в руки. Получив из таможни багаж, мы вышли на улицу. Против подъезда стояли мокрые от дождя такси. Шоферы в беретах, с жеваными окурками в зубах, скучали в ожидании пассажиров.

Вдоль мокрой, свинцово-серой, как грифель, дороги бесконечной чередой протянулись фонари, тускло светившиеся за туманной пеленой моросящего дождя.

Сестра села рядом с шофером и сказала ему, куда ехать. Потом заметила, что в такой дождливый день машину, наверное, заносит. Шофер ответил, что в проливной дождь ездить безопаснее. А я, сидя на заднем сиденье с пальто и чемоданом на коленях, словно какой-нибудь провинциал, с жадностью вслушивался во французскую речь сестры. Признаться, я и не подозревал, что она с такой легкостью и изяществом говорит по-французски. За свое сравнительно недолгое обучение во Франции я тоже научился довольно сносно болтать по-французски, но о таком произношении, как у нее, не мог и мечтать. По всей очевидности, сказывалось ее пятилетнее пребывание в семье французов.

— Мы поедем прямо к тебе на квартиру? — спросил я, но сестра отрицательно покачала головой и ответила по-французски:

— Я уже сняла для тебя номер в отеле, направимся сразу туда.

— А далеко это от твоего дома?

— Нет, в десяти минутах ходьбы, — ответила она на этот раз тоже по-французски, словно избегая говорить по-японски. Затем она поправила на себе косынку с узором из голубых пятен, открыла сумочку и, достав сигарету, закурила.

Я не знал, что сестра курит. Некоторое время я с изумлением смотрел на нее. Она брала сигарету в рот и выпускала дым с небрежной ловкостью завзятого курильщика. Все это никак не вязалось с ее образом, жившим в моем представлении. Сестра показалась мне вдруг какой-то постаревшей, и чувство пронзительной тоски охватило меня. И мне вдруг показалось, что я понял причину душевного состояния сестры. Понял и то, почему она даже со мной, со своим старшим братом, не хочет говорить на родном языке, и то, почему она с такой лихостью дымит сигаретой.

(Возможно, таким образом она хотела дать мне понять, что вполне довольна избранным ею жизненным путем и все у нее идет гладко.)

В памяти моей воскресли слова, которые она не раз повторяла пять лет назад, когда я возражал против ее отъезда в Париж, и дерзкий взгляд лучистых черных глаз, которым она пронзила меня на аэродроме Ханэда.

Автомобиль въехал в один из переулков левобережного Парижа. Показалась светящаяся неоновыми огнями вывеска «Hotel». Переговорив с хозяином, сидевшим за конторкой, сестра со мной и с коридорным поднялась на третий этаж. В номере стояла кровать, а сбоку у стены большое трюмо и рядом кувшин с водой.

Коридорный поднял жалюзи, и за окном в темноте вырисовалась голая стена соседнего дома.

— Как здоровье? — с улыбкой спросил я, когда мы остались одни.

— Parfaite.[38] Я себя прекрасно чувствую. И в письмах вам об этом всегда писала.

— А где ты живешь?

— Разве я не сообщала?… Ко мне все там очень мило относятся, но сейчас я хотела бы говорить не о себе, а в первую очередь послушать, как вы там в Японии.

Она сидела на диванчике с потертой обивкой на подлокотниках, курила сигарету за сигаретой и расспрашивала меня о семье, о моей жене, о том, как продаются мои картины.

Затягиваясь, она то и дело, покашливала, и это начинало меня беспокоить.

— Ну а ты действительно занимаешься сценическим искусством? — спросил я, ответив на все ее вопросы.

— Да, я беру уроки у актера Лебедева. Он по происхождению поляк и часто выступает на сцене театра Мариньи.

Меня раздражало, что она пересыпает японскую речь французскими словечками, но я промолчал.

Я передал ей продукты и вещи, которые привез для нее из Японии. Когда она собралась уходить, я спросил, не проводить ли ее до дому, но она отрицательно качнула головой и, сказав, что завтра утром позвонит по телефону, вышла из комнаты. Я посмотрел ей вслед, тень ее летучей мышью метнулась на лестничной площадке и исчезла внизу.

На следующий день, когда я еще, лежа в постели, пил кофе, раздался телефонный звонок. Сестра сказала, что хотела зайти рано утром, но замешкалась и теперь сможет встретиться со мной только вечером.

Я вспомнил, что днем ей приходится трудиться, чтобы зарабатывать на жизнь, и спросил:

— А где тебя вечером ждать? Может, прийти к тебе на квартиру?

— Нет, — ответила она. — Я сейчас убегаю и оставляю комнату неубранной.

В конце концов мы договорились встретиться в шесть часов вечера на Монпарнасе.

Покончив с завтраком, я решил побродить по Парижу.

Стояли последние осенние дни. Над городом нависали пепельно-серые тучи, но сквозь них пробивались бледные-бледные лучи солнца, падая на усыпанные опавшими листьями тротуары. Голуби слетали с крыш домов на площади Трокадеро, садились на мостовую и клевали хлебные крошки. По серебряной глади реки медленно плыли баржи в сторону Руана. Сырой, затхлый воздух подземки. Реклама вермута Чинзано. Мужчины с поднятыми воротниками пальто, уткнувшиеся в «Фигаро». Не считая того, что в связи с войной в Алжире сильно подскочили цены, в остальном я никаких особых перемен не заметил. С жадностью вдыхал я влажный воздух парижских улиц с их издавна знакомыми запахами.

Не изменилось и знакомое кафе в студенческом квартале. Как и семь лет назад, молодые студенты и студентки сидят за столиками и, подперев щеку рукой, рассеянно наблюдают за прохожими. Юноши негры в джемперах играют в смартбол.[39] Несколько студентов из восточно-азиатских стран с нелепо серьезным видом рассматривают витрину обувщика. Когда-то и я был одним из таких зевак.

Зайдя в кафе, я заказал себе чашку горячего шоколада и вдруг задумался: почему, собственно, я тогда вернулся в Японию? Еще за день до отъезда я продолжал твердить себе: не надо уезжать, надо неуклонно стремиться к поставленной цели, хотя бы ради этого и пришлось обречь себя на одиночество. Но какой-то другой внутренний голос коварно шептал: а не лучше ли возвратиться домой, жениться, производить на свет детей и жить тихой, спокойной жизнью? Завершились мои колебания тем, что в конце концов я решил под предлогом болезни бросить все, вернуться в Японию, найти там работу и угомониться.

И я действительно получил в Японии работу и обзавелся семьей. Но где-то в подсознании у меня постоянно жило чувство, что я заплатил за это дорогой ценой, пожертвовав чем-то очень важным. Тогда я не смел себе признаться в том, что мое возвращение на родину было капитуляцией, бегством от трудностей. И я лишь ловил себя на мысли, что испытываю постыдное чувство зависти к сестре.

Допив шоколад, я вышел из кафе и, спустившись вниз по улице, оказался у железной ограды Музея изящных искусств средневековья. Газон перед зданием был усыпан золотыми опавшими листьями вязов и каштанов, игравшие там дети бросали корм птицам. По прошлому опыту я знал, что в это время дня посетителей в музее почти не бывает.

Сквозь оконные витражи в зал проникали скупые лучи осеннего солнца, в углах сидело несколько служителей, и больше — ни души. Я рассматривал единорога на гобелене, о котором рассказывает Рильке в своих «Записках Мальте».[40] Затем мой взгляд задержался на старинных статуях святых, созданных в XII–XIII вв., и, наконец, я остановился перед одним из тех шедевров, воспоминания о которых давно похоронил на дне своей души. То было воплощение подлинно высокого, искусства, служить которому я хотел, но спасовал и погряз в тине мещанского благополучия. Передо мной был вырезанный из дерева неизвестным мастером мертвый лик распятого Христа. Изборожденный морщинами, с каплями липкого пота лоб мученика. Выступающие скулы и заострившийся костлявый нос, обмякшие скорбные губы человека, терпевшего до последнего вздоха. Словами все не передашь, но от этого лица, вырезанного из одного куска дерева, исходил какой-то неизъяснимый свет, бьющий в глаза и приковывающий взор.

Сколько раз в былое время я подходил к этой деревянной скульптуре и мечтал о том, чтобы самому создать произведение, которое излучало бы такой же негасимый свет. Но когда я вернулся в Японию, обзавелся семьей и с головой ушел в житейские дела, мне стало казаться, что постепенно мечта моя развеялась и перестала меня манить. Зато, как бы в компенсацию, я получил теперь возможность располагать деньгами, сшить себе, например, твидовое пальто, которое было сейчас на мне. В душе я всегда стыдился того, что в свое время затыкал уши, когда один мой внутренний голос призывал не сходить с пути борьбы и исканий, и охотно открывал их для другого, толкавшего меня на более простой и легкий путь.

Небо хмурилось, и в таком же хмуром настроении я вышел из музея. В табачной лавке, пропитанной острым, пряным запахом табака, я купил пачку сигарет и, закурив, бесцельно побрел вдоль набережной.

Я остановился, положил руки на каменный парапет набережной, и у меня вдруг возникло желание побывать на квартире сестры. Вчера вечером и во время телефонного разговора сегодня утром мне показалось, что она почему-то боится моего посещения. Не ночует ли, чего доброго, у этой девчонки какой-нибудь мужлан? Когда девушке уже двадцать с лишним лет, ничего нет удивительного, если она заводит себе возлюбленного, но тут дело касалось моей сестренки, и мне почему-то была неприятна эта мысль. Такое же неприятное чувство испытал я вчера вечером в