[108]
1
Однажды вечером в начале весны я присутствовал при вызывании духов у Кимура-сэнсэя, и сильные впечатления, полученные при этом, не забудутся до конца моей жизни. Очень многое из случившегося тогда я не решаюсь изложить на письме; однако, по возможности адекватно описать сохранившееся в памяти — мой долг.
Церемония духовной одержимости, иначе называемая духовным очищением, обычно происходит в храмах и святилищах, с вознесением молитв; это сравнимо с синтоистской церемонией «явного очищения», где действо переходит к духам через духов, откуда и само название. В процессе духи проявляются; собственно, незаметно для самого человека в него вселяется дух, а затем, сконцентрировавшись в его душе, овладевает его чувствами, после чего достигается состояние, сходное с вдохновением человека искусства, поскольку люди посторонние, безусловно, не могут его понять.
В противоположность этому, при «открытом» вызывании человек, одержимый божеством, с самого начала совершенно отчётливо воспринимается всеми окружающими в своём амплуа.
И ещё, при проявлении духов существует самоощущение и ощущение других; в первом случае чувства человека и духа сливаются. Нечего и говорить, что на вечере, где я присутствовал, духи проявлялись через ощущения других.
Итак, в случае общения через ощущения других есть взывающий к духам, говорящий с духами, затем настоящий мастер игры на кото,[109] который, перебирая струны, просит дух проявиться; взывающий почтительно осведомляется; в данном случае почтенный Кимура-сэнсэй, «старец радующий небо», заменил мастера игры на кото и отправлял церемонию, играя на «каменной флейте».
Эта «каменная флейта» — то же, что и «драгоценный камень, успокаивающий демонов», исконно полученный из мира богов; она вполне может соответствовать необходимости. Обычно это — природный камень размером с большой кулак, с большое куриное яйцо; использовались его естественные отверстия, однако в древних инструментах отверстия большей частью делались специально. Каменная же флейта, которую сэнсэй получил от старца Тэнкая, это магическое орудие, была большим предметом, размером с два сложенных вместе кулака, с проделанным в нём отверстием, — таинственный предмет чёрного цвета, даже позеленевший. Говорят, если хорошо в него дунуть, услышишь восемь тонов; старец Тэнкай получил эту флейту в мире богов.
Итак, как и предполагалось, роль главного божества исполнял Кавасаки Сигэо, 23-летний молодой человек с отсутствовавшим зрением, — фигура идеально подходившая своей послушностью и спокойствием для непосредственно общавшегося с духами Кимура-сэнсэя. Люди, знающие толк в синтоистской школе Сиракава, не преминут подчеркнуть, что одержимыми божествами небес бывают женщины, а божества земли овладевают мужчинами, — но это неверно.
Если кто-то думает, что, когда дух входит во взывающего, тот в помутнённом состоянии рассудка начинает кричать и исполнять дикие пляски, ему следует хоть раз побывать на происходящем у Кимура-сэнсэя. Звуки, издаваемые каменной флейтой, раздавались до самого конца церемонии духовного очищения; отсутствовал какой бы то ни было ажиотаж, всё было строго и торжественно.
В ту ночь тёплый южный ветер, необычный для первой декады марта — ранней весны, — принёс с собой дождь, который то сыпал горстями в закрытую дверь, то часто барабанил по оконному стеклу.
Призывание духов — не есть, как это представляется взгляду обывателя, любопытное занятие, которое предпринимают из баловства. И ещё, после достижения одержимости, если это — новый дух, нет никакой гарантии, что он будет общаться архаическими словами из «Кодзики» и «Нихон сёки». Он свободно пользуется современной лексикой, употребляя иногда даже такие модные словечки, которые ему, вроде бы, и не подходят.
В этом случае участники, оставив всякий страх, вступают в дружеские отношения с духом через посредство своего духа, и устами основного божества с удовольствием общаются с ним на интересующие их современные темы с помощью дружеских выражений. Однако, при всём этом сохраняется некий ненарушимый божественный характер духа.
В ту ночь я не знал — что может произойти, и сидел с чистым телом и в чистой одежде, ожидая появления духа, однако нельзя сказать, чтобы у меня не было совсем никаких предчувствий. Стук капель дождя, приносимых ветром, понемногу стихал; в чертах лица «основного божества» — Кавасаки-куна[110] — проглядывало что-то бессердечное, совершенно необычное.
К сожалению Кавасаки-кун в 18-летнем возрасте в результате несчастного случая лишился обоих глаз, и с тех пор у него стало открываться духовное видение; под водительством Кимура-сэнсэя духи явственно представали перед его внутренним взором, — можно сказать, что он был человеком, у которого открылось второе зрение.
Кавасаки-кун был, можно сказать, красивым молодым человеком, со светлой кожей, тонкими бровями, нервными трепещущими крыльями носа, с маленькими нежными губами, имевшим некоторое сходство с женскими; в тот вечер, задолго до начала вызывания духов, он побледнел сильнее обычного и ни словом не обменялся с присутствовавшими.
И вот, наконец Кимура-сэнсэй первый раз дунул в каменную флейту, и лицо Кавасаки обескровилось, став похожим на смутно колышущуюся белую ткань.
Звук каменной флейты вряд ли что-либо говорил человеку, никогда его не слышавшему, хотя содержал в себе божественные отзвуки, задевавшие самые глубинные струны души. Можно сказать, это была сама чистота, на дне которой, подобно драгоценному камню, теплился неясный осадок. Он как бы проникал в самые закоулки души, смешиваясь, одновременно, с мягким весенним ветром. Ощущение было таким, как будто вглядываешься в дно старинного озера и замечаешь в просветах на дне рыбью чешую и подводную траву. Или, как будто склонишься над колодцем, глубиной в тысячу дзё[111] и скажешь что-то туда, в его мерцание, а потом слушаешь возвращающееся эхо. Когда начинается игра на такой флейте, я каждый раз ощущаю, как что-то зовёт мой дремлющий дух.
Тем более, воздействие каменной флейты было особо сильным для «основного божества» — Кавасаки-куна. Что касается времени, то Кимура-сэнсэй где-то больше часа безрезультатно играл на флейте; быть может, той ночью сэнсэй взялся за неё слишком рано? — но тут в чертах лица Кавасаки-куна произошли заметные изменения.
Часто, когда им овладевал дух, его щёки краснели, на казавшемся голубым лбу выступали бисеринки пота. Блеск этих капелек просматривался до начала белой груди под расстёгнутым воротником.
Моё внимание отвлеклось на стук капель дождя, но тут я вдруг отметил, что верхняя часть тела Кавасаки-куна начала едва заметно раскачиваться справа налево, на изнурённом лице появилась блуждающая улыбка; внезапно он запел, отбивая такт обеими руками…
«Недостойными устами обращаясь к августейшему,
Смиренно взываем к повелителю-императору;
Хотя волны четырёх морей сейчас и успокоились,
Страна Ямато у восхода солнца…»
Когда я услышал начало этой песни-речитатива, меня охватил ужас, и я непроизвольно переглянулся с сидевшим рядом господином N. Обычный голос Кавасаки-куна был слабым и хрипловатым, наводившим на мысль о лёгочной болезни, и я не удивился бы, если бы он изменился при вызывании духов, однако голос, читавший нараспев эти строфы не принадлежал лишь одному человеку; похоже было, как если бы издалека доносилось хоровое декламирование многих людей.
То были звуки песни, вырывавшейся из явно молодых и мужественных глоток, принципиально не имевших с Кавасаки-куном ничего общего. Таким образом, хор многих голосов выходил из одной гортани; я собственными ушами слышал совместное пение, как будто вырывающееся из входа в пещеру, и не мог усомниться в достоверности происходившего. Однако, воспринималось это не как голоса суровых духов, но как галдёж, смех и крики распевающих песни молодых людей; переглянувшись ещё раз с господином N, я сразу понял, что и он думает то же: трудно было себе представить, что же это за духи?
Случайно взглянув на Кимура-сэнсэя, я заметил, что глаза у него спокойно прикрыты, и он не перестаёт дуть в каменную флейту. На лице его не появилось ни тени смятенности. Тем временем хор голосов, пронизываемый флейтой, продолжал звучать, то усиливаясь, то опадая, подобно далёкому шуму волн.
«…Хотя волны четырёх морей сейчас и успокоились,
Страна Ямато у восхода солнца
Явила в мире эру довольства и покоя,[112]
А при почтенном Нинтоку[113] мир снизошёл на все земли,
Люди неспешно обменивались спокойными улыбками.
Теперь же выгода и ущерб перепутались, враги и „свои“ перемешались.
Заморские деньги подгоняют людей.
Те, кто не желает больше сражаться, полюбили и низость, и подлость.
Одни лишь скверные сражения окутаны в их представлении мраком.
Муж и жена, близкие друзья не в состоянии поверить друг другу.
Человеческий обман стал источником средств к существованию.
Лицемерный семейный уют окутал мир.
Сила умаляется, мускулы презираются.
Молодым заткнули рты
Ленью, наркотиками и войной.
Кроме того, на путь малых намерений и отсутствия стремлений
Собраны они, подобно овцам.
Даже удовольствия утратили свою суть.
Дух полностью сгнил.
Старики низменно стремятся к самоутверждению и сохранению,
Множась под небом, прикрываясь именем добродетели.
Правда и истина спрятаны и сокрыты, настоящие чувства больны.
Ноги идущих по пути людей не испытывают желания прыгать.
Вообще всё пронизывает слабоумный смех.
На лбах бредущих людей проступает надпись о смерти их духа.
Радость и грусть исчезают мгновенно.
Чистотой торгуют, искренность чахнет.
Если думать лишь о деньгах, деньгах, то
Человеческая стоимость станет презреннее денег.
Люди, выступающие против мира, образуют школу противящихся,
Владеют тихим пристанищем свежего ума;
Люди, преуспевающие в мире, в самоудовлетворённости
Сонно дышат в ноздри.
Вторично чахнущая красота разносится по всему миру.
Истиной называют лишь низкую истину.
Развелось столько повозок, дурная скорость рвёт в клочья дух;
Возводят высокие постройки, но рушат высокую честь.
Из бесчисленных окон светит и сияет желание и неудовлетворённость.
Солнце, восходящее утро за утром, окутано смогом.
Чувства притупляются, острые углы стираются.
Сильные, мужественные духом торгуют землёй.
Бурлящая кровь замутилась и вся собралась в отстойнике мира.
Хлынувшая чистая кровь полностью истощилась.
Парившие в небе сломали крылья.
Над неувядающим бессмертием насмехаются белые муравьи.
И в такой день
Император соизволил стать человеком».
… … … … … … ……
По мере приближения к концу, хлопки ладонями становились всё энергичнее, голос — пронзительнее, звуки каменной флейты — всё выше, в словах всё отчётливее проступала злость и негодование. Но со словами «…соизволил стать человеком» песня вдруг резко прекратилась, как будто на кото порвалась струна.
Грудь Кавасаки-куна вздымалась от частого дыхания; какое-то время в полной тишине раздавалось лишь это дыхание да звуки каменной флейты. Похоже было, как если бы дыхательное горло Кавасаки-куна пыталось подражать звукам каменной флейты сэнсэя, однако это ему не удавалось, не по силам было обрести радость этого звука, и он как будто начинал задыхаться.
Вскоре звуки каменной флейты стихли. Кимура-сэнсэй отнял губы от отверстия и неспешно вытер инструмент белым полотном.
2
Какое-то время присутствия духов не ощущалось, как будто они давали людям время прийти в себя, и я, обменявшись взглядом с господином N и собравшись с мужеством, спросил сэнсэя — что это были за духи? Они довольно точно обрисовали нынешнее положение в мире, — можно ли предположить, что это, так сказать, «духи последних лет»?
Кимура-сэнсэй не спешил с ответом.
«Нет, не думаю, что это именно так,» — наконец вымолвил он.
По словам сэнсэя, трудно было точно сказать — что эго за духи, однако их было много, они были, похоже, молодыми и, несомненно, — высокого уровня; как сказано в труде его покойного отца «Тайные записки о передаче духов»
1. следует осведомляться об их прошлом, настоящем и будущем;
2. необходимо непременно различать истинных и ложных духов;
3. должно знать высшую, среднюю и низшую ступени духов;
4. должно знать о заслугах духа;
5. должно знать духов грубых, мягких, удачливых и со странностями;
6. должно знать духов, одержимых общественными и личными делами.
Есть также много прочих разновидностей, однако, по его личному разумению, этой ночью, безусловно, явились настоящие духи, относящиеся к высокому уровню, с заслугами, грубоватые, но одержимые общественными делами. Уже потом, когда прошла та ночь, я понял, насколько предположение сэнсэя попало в точку, а тогда я просто ещё раз с уважением признал его широкую осведомлённость; действительно, очень многое указывало на то, что они были одержимы общественными делами, как и было сказано в «Записках».
Кимура-сэнсэй заговорил вновь: «Хотя они и высказываются о нынешних временах, это — не обязательно ‘новые духи’. То, что они осуждают наш развращённый век, — совершенно очевидно. Что мне кажется удивительным, так это что за всем многоголосьем постоянно ощущается запах морской воды; кажется, что смотришь на широкую морскую гладь, в которой отражается лунный свет. Что это за духи? Откуда они собрались? Об этом я и хотел бы осведомиться».
Тут я весь обратился во внимание и стал слушать чистые и прозрачные звуки каменной флейты, которую вновь взял в руки сэнсэй.
Кавасаки-кун, подобно белой собаке, заслышавшей голос хозяина, поднял до того опущенную голову, выражение его лица изменилось, это не был более Кавасаки-кун с мягкими и слабыми чертами, я почувствовал, что вместо него возник некто с выражением жёстким и решительным. На лбу проступили морщины, глаза засверкали, даже мягкие до этого губы вытянулись в струнку, и перед нами предстал облик молодого воина, готового к сражению.
Кимура-сэнсэй отнял каменную флейту от губ.
«Что вы за духи, ответьте», — сказал он, чётко выговаривая слова.
В ответ из уст Кавасаки-кун зазвучал густой мужественный голос, ясно произнёсший: «Мы — духи преданных».
Нас охватила дрожь.
Однако Кимура-сэнсэй, нимало не смутившись, продолжал спрашивать тем же бесстрастным тоном: «Кто предал вас?»
«Мы не смеем сказать об этом сейчас. Выслушав наше повествование, вы сможете решить сами».
«Где вы, духи, сейчас собрались?»
«Названия места сказать не могу. Скажу лишь, что здесь над морем светит луна. Сегодня вечером над морем собрались многие, намерения которых едины.
Весенняя буря, стучащая сейчас в дверь и по крыше вашего дома, наше дыхание пробуждает вас ото сна и мчится дальше.
Однако, это место над морем — далеко от суши; кругом разлито лунное сияние; прилив, связавший чёрную зыбь, утишил волнение, так что верхушек волн не стало видно, они согнулись, как низкорослый бамбук.
Здесь — место, где мы можем спокойно вздохнуть. Однако сердца разрываются от возмущения, негодования и беспрестанной скорби. Причина в том, что мы — духи преданных».
«Почему вас предали?»
«Вы поймёте, по мере выслушивания нашей истории. А вон со стороны моря приближается ещё один наш товарищ, подобно парусу, наполненному морским ветром.
Это стоит увидеть. Парус цвета хаки, золотистые пуговицы блестят в лунном свете, на груди сверкают ордена. Военная форма разорвана на груди и залита кровью. Не пуля попала в эту грудь. Она разорвана невыносимым возмущением; из неё и сейчас сочится кровь……»
Тут я осознал, что в вызывании духов этой ночью наступил непростой момент.
Спокойное выражение на лице Кимура-сэнсэя осталось неизменным, однако на лбу у него выступил пот, и он несколько отступил перед огненным напором негодования духов.
Однако, раз уж вызвали духов, сколь бы яростными они ни были, обращаться к ним с вопросами по собственному усмотрению может означать заложение основ несчастий в далёком будущем, — об этом однозначно предостерегали «Тайные записки…» покойного отца. Я понял, что сэнсэй заранее решился на это, призывая мятежных духов.
Лицо Кавасаки-куна постепенно краснело, слова вырывались одно за другим отрывисто и со злостью, похоже было, что он уже не может остановиться.
Сэнсэй спросил: «Пожалуйста, поведайте об ощущениях, с которыми духи веселятся над морем».
«Духи веселятся?»
В этом вопросе на вопрос слышалась насмешка, причём как над спрашивавшим, так и над самим собой.
«Избежав лживых гробниц на суше, мы собираемся лунной ночью над морской гладью и обсуждаем дела нынешнего и прошлого века; это стало для нас привычкой, как вино, только пьянеем мы от дуновений морского ветра.
Там, где собираются нами,[114] бывают не только наши товарищи. Временами сходятся тысячи, десятки тысяч, а порой и сотни тысяч духов воинов и поют шуточные песни о мерзостях нынешнего мира. Однако, мы знаем, что эти песни не доходят до людских ушей.
Море, окружающее Японию, переполняет кровь. Основу морского течения составляет кровь бесчисленных молодых людей. Видали ли вы такое? Когда без пользы пролитая кровь окрашивает чёрные воды Куросио[115] в красный цвет; алое течение ревёт, стонет, скитаясь подобно тоскливо воющему зверю вокруг этой маленькой островной страны.
Смотреть на это — и есть развлечение духов. Наблюдать, не отводя глаз, со связанными руками — и есть развлечение для нас. Там, вдалеке, плавают в океане главные острова японской земли, испускающие свет, не гаснущий ни днём, ни ночью, и языки его пламени лижут ночной воздух. Там спят сто миллионов человек и мирно дышат во сне, либо увлажняют тюфяки, пресытившись удовольствиями, о существовании которых мы и не подозревали.
Видите ли вы это?
Государственный строй, истинный лик которого мы пытались выявить, уже был попран; Япония без государственного строя, болтается в наших сердцах, подобно бую на поверхности воды.
Видите ли вы это?
Теперь же проявим свой настоящий облик. Тридцать лет назад мы начали войну за правое дело, навлекли на себя бесчестье мятежом и были казнены. Вы не могли нас полностью забыть».
Здесь я впервые понял, что это — духи молодых офицеров, казнённых некогда на месте экзекуций в Ёёги.
Тем временем разгневанные духи продолжали свой рассказ.
3
«После смерти нам всё стало ясно. Теперь, когда мы умерли, никакая сила не может остановить наши слова. Теперь мы имеем право сказать всё, потому что пролили кровь чистосердечно.
Сейчас вновь вспоминаются слова, которые выкрикнул один капитан, направляясь к месту казни: ‘Умерев, пойдём как есть, в крови, к Его Величеству императору. Тогда мы полностью отдадим себя повелителю. Да здравствует Его Величество император! Да здравствует Великая Японская Империя!’
И что, пошли мы, умерев, к Его Величеству императору? Именно об этом мы и пытаемся рассказать. Теперь, зная всё, предлагаем вам повествовании духов.
Однако, прежде всего, мы, вероятно, скажем о любви. О силе и чистоте этой любви.
‘Я есть верховный командующий над вами, военными. Значит я — лучшая вам опора, а вы должны почитать меня, взирая снизу вверх; такие близкие отношения должны быть особо глубокими. Обрету я, или нет вознаграждение благодеяниями предков посредством дара небес, зависит и от того, насколько хорошо вы, военные, будете исполнять свои обязанности’.
Там, в жёлтой пыли больших маневров, под плещущимся императорским стягом, фигура Его Величества верховного главнокомандующего на белом коне выглядела далёкой и маленькой, и все мы были готовы умереть за божество, проявившееся в человеческом облике, и наши сердца горели.
Божество было далёким, маленьким, прекрасным и сияло чистым светом. Как звезда на кокарде нашей военной фуражки.
Ты проявляешь свой дух потомка императоров; ты предводительствуешь войсками, но нет врага, на которого их можно направить; твоё сострадание к народу содержательнее, чем благотворный дождь.
Наши сердца горят от любви; робея и стесняясь взглянуть снизу вверх, молодые сияющие глаза преданных воинов одинаково представляют себе твою горнюю фигуру. Наш верховный предводитель, наша сострадательная мать. Наш доблестный и милосердный.
И в часы самых тяжёлых учений мы ощущали, как нас пронизывает твой суверенный дух; там, где по полям плывут дозорные дымы, луч от сияния твоего сердца уже вонзился в нашу сражающуюся грудь. И вот, мы увидели сон. Ах, насколько же велико было расстояние между той прекрасной, чистой и далёкой звездой и нами! Какая разница была между нашей грязной формой и теми небесными благоуханными одеяниями! Доходили ли наши голоса? Посредством императорских рескриптов, яшмовый звук твоего голоса и днём, и ночью отдавался во всём нашем теле; вопль нашей крови, крик ‘Бандзай!’, исторгавшийся из нас в миг смерти, доходил ли он до твоих светлейших ушей? Будучи богом, ты обладал тысячью ушей, а тысячью очей мог всё видеть, и, наверняка, всё слышал и видел. Однако, тогда…
Мы видели сон. Дистанция между нами всегда заставляла видеть сны. В каком бы захолустье не довелось умирать — в северном океане, или на южных морях — мы непременно принимали смерть у копыт коня Его Величества. Однако, если бы наступило ‘тогда’, приводившая в отчаяние дистанция разом сократилась бы, та далёкая звезда немедленно возникла бы перед глазами, её сияние ослепило бы взор, простёрло бы ниц, заставило бы проглотить слова, лишило бы всяческого умения и переполнило бы наивысшим счастьем. Насколько же зрелой была наша любовь, любовь людей, готовых к смерти! Если бы тогда немедленно прозвучал твой исполненный достоинства чистый голос, бросив нам лишь одно слово: ‘Умрите!’ — с какой бы радостью мы приняли смерть, сколь же наполненными удовлетворением были бы наши сердца!
Не зная — наступит ли в нашей жизни этот миг, мы постоянно видели его во снах. В нас была юная стойкость, несравненное мужество, преданность и верность; сердца наши пылали, а дух был чист. В нас не было ни грана нечестности; в наших телах кипели молодая сила и кровь. Поэтому мы продолжали видеть сны о звезде — Его Величестве, отпечаток чьего образа навсегда запечатлелся в наших сердцах.
О, ты, воплотивший в человеческом облике несравнимое мужество и неизмеримое сострадание! Если бы мы предстали перед тобой, равно жалеющим свой народ, эта огромная дистанция мгновенно исчезла бы, и мы стояли бы перед тобой, с чувством нераздельной близости, испытываемым детьми к отцу, и не было бы ни страха, ни напрасных опасений. Мы были молоды, неотесанны и лишены изысканности; Твоё Величество не могло не воспринять, не могло не понять правильно ни нашей честной любви, в которой звучали крики крови и смерти, ни нашей безыскусной преданности.
И вот, наконец, мы вступили в наш решающий сон. В этом сне в императорском дворце под лёгкими порывами ветерка легко шелестели изящные занавеси тысячелетней давности, вышитые из тонкой ткани судзуси.
Во сне мы получили подтверждение, что дело не в безответной любви к Его Величеству. Если бы было так, если бы любовь подразумевала вознаграждение, тогда императорский указ оказался бы исполненным лжи, а воинский дух должен был бы погибнуть. Поскольку это было нс так, сложился наш государственный строй с единством повелителя и подчинённых, а император стал богом.
Любим! Любим! Любим! Пусть до сумасшествия, но — любим! Сколь бы односторонней ни была эта любовь, в ней присутствовала честная чистота и страстность, и поэтому Его Величество непременно и с удовольствием её принимал. Ведь он был таким глубоко изысканным, таким сострадательным, таким добродетельным. Именно это и делало императора богом.
Мы верили в это. Поэтому между собой — духами мы прекратили говорить о том, как эта любовь начиналась».
Когда разговор дошёл до этого места, цвет лица Кавасаки-куна поблек, напряжённость спала, сила ушла даже из бровей; нежная грусть, сквозившая в тонких бровях, поднялась выше казавшихся слепыми слабо двигавшихся глаз. Голос духов неожиданно прервался.
У нас не было слов. Немного спустя Кимура-сэнсэй, понимая наши чувства, заговорил.
«Этой ночью сложились чрезвычайные обстоятельства. Я опасаюсь и за себя, и за Кавамура-куна — сможем ли мы выдержать тяжесть, налагаемую на нас духами? Тем не менее, нам следует ответить воле духов, избравших нас, всеми силами, со всей искренностью. Думается, в отношении того, что сегодня ночью говорится устами ‘основного божества’, есть много боязни и страха, но вы, господа, не должны пренебрегать ничем, что слышите от духов; хотелось бы, чтобы вы обрели истинный смысл духовного очищения. За половину моей жизни такой вечер случается впервые; не знаю, случится ли вам, господа, присутствовать при таком ещё раз. Пусть у меня и прерывается дыхание от рассказа духов сегодняшней ночью, но я ни в чём не раскаиваюсь. Думаю, что и Кавасаки-кун считает так же».
Хотя на меня и оказали воздействие исполненные энергией слова сэнсэя, я не мог не обратить внимание на нездоровое состояние, сквозившее в ничего не видящем взгляде Кавасаки-куна, да и сэнсэй, похоже, давал этим ему передышку, а потом, решив, видимо, что тот уже успокоился, снова взял каменную флейту и стал извлекать из неё тихие звуки.
Буря снаружи и не думала утихать; страдальческий шорох деревьев в саду за дверями, по которым стучал дождь, полёт разрывающего всё вокруг дождя, — этот звук дождя слышался непрестанно, как будто бил по тебе наискось. Звуки флейты сперва как будто сдерживались им, однако понемногу священные трели разлились, подобно тонкому горному ручейку, и в какой-то момент вытеснили звуки дождя за дверь. Закрыв глаза, я слушал их, и неожиданно для себя был унесён звуками флейты на широкое поле, хотя телом и оставался в комнате; у меня возникло такое ощущение, как будто на этом бескрайнем поле я участвовал в каком-то жертвоприношении.
… Затем я вновь услышал, как духи героев заговорили устами Кавасаки-куна.
4
«Тогда Его Величеству было 35 лет. Его окружали морщинистая рассудительность пожилых советников и их почтительное коварство. Поэтому он не соизволил заметить те потоки горячей крови, которые проливали молодые слуги, защищая ‘яшмовое тело’.»
‘Голову дракона’[116] отдаляли от народного убожества, от народных страданий; императора окружали 10–20 слоёв хитрых и льстивых придворных, те, кто рядился в защитники его персоны, те, решения которых постоянно менялись, трусы, ведущие — сами того не подозревая — к катастрофе, либо — хладнокровные и безжалостные интриганы и честолюбцы. А Его Величество не изволил замечать искренней преданности безымянных молодых людей, укрывающихся за покрытыми инеем стенами казарм.
Сердцами и кровью мы были связаны с государственным устройством, ожесточённой неподкупностью любви, не допускающей отсутствия взаимности. Поэтому в наших глазах Его Величество представал чистой и печальной фигурой пленника, содержащегося в заключении волей уродливых чудовищ.
Уродливые чудовища изрыгали пламя, пожирали человеческую плоть, бродили, издавая зловещее рычание, прикидывались, что охраняют высочайшее тело, а в действительности держали его за семью печатями. На их чешуе вырос золотистый мох; вокруг носилось отвратительное корыстолюбие; трава, по которой шаркали их ползучие ноги, совершенно высохла.
Мы горячо молились о том, чтобы эти уродливые чудовища исчезли, мы хотели спасти Его Величество. Именно тогда можно было бы избавить народ от страданий и невзгод, а армия безо всяких задних мыслей стала бы храбро защищать страну.
В то время плодородная страна, взращивавшая драгоценные колосья, покрылась невозделанными землями; народ лил слёзы от голода; женщины и дети шли на продажу; императорская земля окуталась смертью. Боги были обмануты обманом богов; черпая чистейшую влагу из колодца нашей истории, мы проливали её себе на голову; обратившись плачущим на запущенных землях божеством Сомин-сёрай, мы скрытно начали разговор с богом, явившимся в человеческом облике. Именно тогда должна была проявиться страна богов, разогнать порывом ветра вьющихся как майские мухи родившихся из грязи, образовавшейся при обряде очищения Идзанаги божеств Магацухи; наш государственный строй — стать чистым, как кристалл; в страну прийти радость и счастье.
Подумайте!
Тогда самое чистое, что было в нашей истории, уничтожило бы проникшее повсюду гниение и коррумпированность, покончило бы с увяданием и обманом; лишь посредством чистоты намерений и горячей крови, молодости и ранней весны мы желали встретиться с глазу на глаз с Его Величеством. Лицо смерти, крик крови, столь долго пребывавшие погребёнными в тех землях, тех полях, тех лесах, покуда повелитель изволил предаваться отдохновению, и теперь, временно воспользовавшись юными, дерзкими лицами, души которых переполняло бурлящее ожидание встречи с тобой. Самые безыскусные духи Японии в нынешней потустороннести с наиболее укоренившимися традиционными представлениями мчались к этому свету в свой последний путь, желая говорить с источником этого света.
Мы были их командирами.
И мы были также воинами бога, движения которых диктовал божественный обман.
Опишу одну из ярко высвечивающихся картин.
Там была одна возвышенность.
Чистое, снежное утро; окутанная снегом возвышенность сверкает серебром; с веток деревьев радостно стекают капли; исполненный силы низкорослый бамбук садза пробивает снег и выходит наружу; мы командуем солдатами, сжимая в руках окровавленные мечи, покаравшие коварных мятежников. С их лезвий на снег капает кровь; наши щёки горят; козырьки наших фуражек, умытые снегом, сияют чёрным лаком на солнце.
Солдаты спокойно, но с учащённым сердцебиением ожидали приближения мига, когда воссияет ореол их славы. Это было также и время, когда они смогут помочь своим страдающим родителям, братьям и сёстрам в родных местах.
Мы взглянули в чистое небо.
Оно было голубым везде — куда ни кинь взор, отражаясь в белом снеге, сверкавшем на верхушках горной гряды; ни одно облачко его не заслоняло. Снег, осыпавшийся с верхушек огромных деревьев, рассеивался во все стороны, вновь превращаясь в сияющие снежинки, легко опускавшиеся на наши военные фуражки.
И вот тогда-то с возвышенности начал неспешно спускаться одинокий всадник на белом коне. То был не человек, но — бог. То был великий и сострадательный, наш предводитель, Его Величество верховный главнокомандующий.
Мы скомандовали солдатам: ‘Смирно!’ Этот приказ как нельзя к месту прозвучал в тот славный снежный день под безоблачным небом.
Его Величество остановил коня; тень восседавшего в седле императора милостиво приблизилась к нашим сапогам, промокшим от снега. Расправив плечи под мундирами, мы отсалютовали ему своими мечами. Перед глазами мы видели сияющий серебром металл лезвий, на которых ещё оставались следы крови.
‘Почтительно докладываем. Мы вырезали скверну, и наступило спокойствие. Ждём приказаний Вашего Величества. Просим Вас ввести своё личное правление и спасти народ’.
‘Хорошо. Благодарю за труды. Я беспокоился о вас. С сегодняшнего дня я лично становлюсь у кормила правления, дабы вернуть в страну мир и спокойствие’.
Драгоценный голос ещё продолжал звенеть в чистом безоблачном небе, а Его Величество продолжил.
‘Вас следует повысить в звании; вы займёте ответственные должности в армии. До сегодняшнего дня я ничего не знал. Императорской армии необходимы преданные воины. Начиная с этого момента вы должны выкорчевать закоренелое зло и твёрдой рукой обновить армию императора’.
‘О, нет, Ваше Величество, оставьте всё как есть. Если вы хоть на один ранг повысите наши звания, это запачкает тот дух обновления, ради которого мы готовы рисковать своими жизнями. Уже то, что вы берёте правление в свои руки, то, что вы оглянулись на нас, солдат, переполняет нас ни с чем не сравнимой радостью. Именно после такого момента мы можем ободрять своих солдат, пробуждать в них воинскую сущность и отбросить прочь свои жизни ради защиты императорской страны’.
‘Вот как? Тогда вы — истинные воины императорской армии’.
Его Величество, чрезвычайно удовлетворённый, спустился по снежному склону, эскортируемый совершенно преданными ему воинами. Мы, следовавшие по следам его белого коня, были солдатами божества.
Представьте себе!
А вот ещё одна картина.
В ней отсутствует сияние, однако она не уступает первой картине и переполняема счастьем, честью и славой. Собственно, глубины наших душ яснее отражала именно эта вторая картина.
Тот же холм. Однако небо хмурое; снег перестал, но пепельные облака просели низко, до земли. Примчался всадник на белом коне, как если бы часть снега внезапно превратилась в белые крылья.
Белый конь тряс головой, из его ноздрей вырывался пар от дыхания; разбрасывая снег, он взобрался на холм и резко замер перед нами. Мы отдали приветствие, салютуя поднятыми мечами.
Взирая на ‘голову дракона’, поклоняясь необыкновенной, высочайшей решимости, заполнявшей собой всё, мы знали, что рвущееся пламя нашей устремлённости наконец-то достигло августейшего сердца.
‘Ваши намерения правильно поняты.
Ваша преданность доставляет радость.
С сегодняшнего дня народ будет умиротворён под моим непосредственным управлением, и в этом непременно будет жить чистота ваших сердец.
Умрите со спокойным сердцем; они должны немедленно перестать биться’.
Ни мгновение не колеблясь, мы расстегнули военные куртки и с криками ‘Да здравствует Его Величество император!’, от которых, казалось, рвётся затянутое облаками небо, глубоко вонзили уже окровавленные мечи себе в животы. Таким образом, кровь подвергшихся нашему избиению продажных чиновников, смешавшись с нашей кровью чистой искренности, стала кровью верноподданных Его Величества, очистившись перед конём повелителя.
Мы не испытывали ни боли, ни страданий. То была радостная, счастливая смерть. Двигая клинки, крепко обхваченные нашей плотью, мы слышали за спиной рыдания своих солдат. То был плач воинов, с которыми мы вместе ели и спали, которые поклялись нам в своей преданности, которые отдали в наши руки решение о своей жизни и смерти в бою, которых мы любили.
И тут наступил высший миг счастья. Его Величество Верховный Главнокомандующий сошёл с коня и стал на снег, окрашенный нашей молодой кровью. У высочайших стоп распростёрлись мы — умирающие. Подняв руку, Его Величество отдал нам честь, проводив в смерть.
Сквозь уплывающее сознание, мы выровняли затылки и поклонились ‘голове дракона’. И вот, низко нависшие облака разорвались, и единый луч света невообразимым образом осветил Повелителя. Находясь на грани смерти, мы увидели чудо.
Вспомните!
«Слезу на щеках ‘головы дракона’, оплакивающего нашу смерть!
Несколько слезинок, освещённых лучом, пробившимся сквозь облака!
Высочайшие слёзы августейшего сочувствия божества нашей искренности!
Наша смерть явилась в облике истинного счастья…»
Я отчётливо видел, как лицо Кавасаки-куна, прекратившего говорить, внезапно побледнело от гнева, а со щёк сошёл покрывавший их румянец.
В его голосе больше не было восторга; как если бы он смешался со звуками бури за дверью, в нём проявился бесконечный мрак тревожного волнения и полной заброшенности, на дне которого текла невыразимо печальная мелодия, разрывавшая сердца слушателей.
«Это был лишь сон, лишь картина, лишь иллюзия!»
Если бы Повелитель был богом, он непременно избрал бы какую-то из двух картин. Чувство любви такой степени не могло не достичь ушей божества.
Опять же, если бы Повелитель был богом, высшее мгновение беседы божества с людьми не могло бы нс реализоваться так, как это замышляли небожители.
Он никогда бы не уклонился у всех на глазах от последнего шанса спасти страну.
В то время Его Величество бродил по дворцу, выслушивая секретные доклады и как будто стесняясь своей свиты. Беспокойство в народе подобно болезнетворным микробам и разносится человеческими руками; как только ситуация во дворце изменится к лучшему, там тоже всё уляжется. Его Величество лишь соизволил сказать: «И Япония стала, как Россия».
Сколь были возмущены, как негодовали наши товарищи в тюрьме, до которых донеслись эти слова! Какие кровавые слёзы они проливали!
В тот день 26 февраля Его Величество по случаю аудиенции, предоставленной представителям командования сухопутных войск, изрёк: «Нынешний случай не отвечает состоянию истинного духа, выражает неверность сути, совершенно определённо наносит вред духовному процветанию государственного устройства».
А 27-го числа Его Величество изрёк следующее: «Должны ли мы пощадить молодых офицеров, убивших преданных помощников трона? Мы вызвали начальника полиции, который получил наш приказ — немедленно упорядочить положение. Если этого окажется недостаточно, мы задействуем дивизию Коноэ и подавим мятеж».
В тот же день, в ответ на нашу просьбу отдать нам свой личный приказ совершить самоубийство, он сказал: «Хотят убить себя — пусть убивают! Никаких приказов на этот счёт мы отдавать не будем!»
Ненависть к нам Его Величества не имела границ. Льстивые придворные мгновенно изобрели способ припереть нас к стенке, умело подогревая эту ненависть.
Вышедший 28-го числа императорский указ бы перехвачен и не дошёл до наших глаз, однако невыполнение его (в чём не было ни капли нашей вины) немедленно сделало нас изменниками императорского дела.
Ненависть Его Величества не имела границ.
Наши враги в армии немедленно созвали мрачный суд, который не собирался выслушивать наши объяснения, но мгновенно вынес приговор с высшей мерой наказания.
И вот, мы были крестообразно связаны друг с другом; пули, пробивавшие наши головы и сердца, пачкались унижением [от названия] «восставшие».
В тот миг погибла предводительствуемая Ею Величеством Верховным Главнокомандующим императорская армия, разрушился великий смысл нашей императорской страны. В день, когда искренние и преданные воины превратились в «мятежников», военщина, увлёкшаяся развязным[117] нацизмом, устранила все преграды с пути к началу войны.
Мы и в мыслях не имеем упрекать Его Величество за то, что он нас так ненавидел.
Однако, назвать нас изменниками?! Говорить о мятеже?! Неужели в августейшем сердце не нашлось ни капли сострадания к людям, вставшим на путь исправления государственного устройства, которых назвали мятежными войсками и предали смерти?
Не сердце божества,
Но сердце человека возненавидело «мятеж».
Все мудрецы, прислуживающие у императорского экипажа,
Взывания к богу криком, исполненным крови
Глупцов, склонившихся у дорожной обочины,
Никогда не достигнет небесного слуха;
Его Величество, как человек, оставил
Молодых офицеров с их глупой преданностью
В мрачной и неизбывной нужде.
Из наших древних сказаний [мы знаем,
Как] Сусаноо-но микото не внял
Призыву крови от духа великой земли,
Но забросил сырую лошадиную шкуру в священные пределы,
Рассердил богов и был изгнан.
От подобной чистоты божественной яростности
Его Величество в качестве человека отвернул свой лик.
Зачем Повелитель стал человеком?
… … … … … … … … … … …
По мере того, как звучала песня, к первому голосу присоединился один, затем ещё один, затем — ещё, и, наконец, они слились в одно многоголосье, как и в самом начале церемонии вызывания духов. И, как это бывает с волнами прилива, в хоре голоса участников сливались так, что невозможно было выделить кого-то одного.
Где-то с середины песни Кавасаки-кун начал хлопать в ладоши. Это не было аккомпанементом, которым сопровождаются быстрые шуточные песни, но — трудновыразимым мрачным хлопаньем, возникавшим между его тонких ладоней; по мере того, как песня близилась к завершению, хлопки становились всё тяжелее, в них проступала усталость, и, наконец, они умолкли, когда окончилась песня.
В тот же миг я испуганно вздрогнул от дикого крика, внезапно вырвавшегося изо рта Кавасаки-куна.
Такой звук мог издать лишь бесплотный дух, — столь безумное страдание в нём проступало. До этого он сидел, подогнув под себя ноги, но теперь впервые за весь вечер пошевелился, упал лицом на татами и затрясся всем телом от рыданий.
До сегодняшнего дня я ни разу не слыхал голоса, в котором заключалось бы столько боли и скорби. Белые одежды уткнувшегося в татами Кавасаки-куна образовали на спине сложные складки, как бы иллюстрируя его телесные муки; он тёрся о татами то правой, то левой щекой. Издавая вопли и рыдания, и вскоре поверхность циновок вся покрылась его слезами.
Кимура-сэнсэй сложил вместе ладони и пристально смотрел на мучения этого молодого слепого медиума, которые, казалось, могут сдвинуть горы.
Кажется, это продолжалось довольно долго.
Звуки рыданий сливались с шумом непогоды, бродившей за дверями дома. Плач и слёзы в сущности казались схожими со звуками от дождя и ветра; рыдания духов, смешивавшиеся с резкими порывами, казалось, доходят до наших ушей без посредства голоса Кавасаки-куна, а прямо из места своего зарождения — из южных морей.
5
Рыдающий голос Кавасаки-куна понемногу утих; я вдруг ощутил, как из моего тела ушла вся сила и подумал, что встреча с духами этой ночью окончена, а их глубокое и острое чувство должно быть сохранено в памяти и передано последующим поколениям.
Кимура-сэнсэй, похоже, думал так же, поскольку сказал: «Воистину, эта ночь запечатлеется в нашей памяти. Мы вновь и вновь будем благодарить божественных духов за то, что они избрали нас для изложения столь важных и серьёзных предметов. Теперь же, поскольку, как мне кажется, они удалились, займёмся угощением, за которым обсудим ощущения от сегодняшней ночи». И он поднялся первым, чтобы проводить гостей.
Сэнсэй был здоровым и крепким человеком, выглядевшим лет на десять моложе своего возраста, однако, когда он вставал, всем показалось, что у него внезапно случилось головокружение; он схватился за столб, прижался к нему щекой, как бы пережидая, когда головокружение пройдёт.
В принципе, совершенно естественно, что, когда присутствующие быстро поднимаются, им приходится удерживать равновесие, однако я был не единственный, кто заметил такую телесную скованность лишь у одного человека.
С того момента прошло не более десяти секунд; подумав, что состояние не проходит, я был готов уже обратиться к сидевшему рядом г-ну N, чтобы тот поддержал сэнсэя, однако он уже вернулся на своё место и сидел там в прежней позе. Затем он сказал, что случилось нечто чудесное, и стало не до угощения.
Сэнсэй рассказал следующее.
«Сейчас, когда я поднялся, мне вдруг показалось, что я ощущаю сильный аромат прилива, а затем перестал что-либо понимать.
Придя в себя, я обнаружил, что нахожусь на поверхности моря, освещённой лунным светом, и меня несёт что-то вроде драконьих колец.
Некий шум на морской поверхности не походил на звуки плывущего корабля; также, это не были и люди, собравшиеся, чтобы спасать судно, терпящее бедствие. Совершенно очевидно, этот шум производили существа, людьми не являющиеся.
Я заметил группу пехотных офицеров, чья униформа на груди была перемазана кровью. К ним меня и понесло по морской глади. Я двигался легко и свободно, как если бы шагал по тёмно-синему длинношёрстому ковру.
Остановившись перед ними, я отвесил поклон и осведомился: ‘С кем из достопочтенных духов мы имели честь общаться недавно?’
Все они были импозантными молодыми духами, их лица сливались в одно; наконец у кого-то в лунном свете проступило подобие улыбки, и он рассмеялся.
‘Не задавай таких вопросов. Любой из нас подойдёт. Наша воля едина’.
Такой ответ мне показался несколько недостаточным, однако тут другой дух указал пальцем на небо и громко сказал: ‘А вот и наши младшие духи пожаловали’. Я взглянул на небо, потом — по сторонам, однако на бескрайних водных просторах в лунном свете не было ничего похожего на его описание.
‘А что за существа — ваши младшие духи?’ — спросил я тогда.
‘Это духи, которых предали после нас. Духи, преданные во вторую очередь’, — прозвучал от кого-то печальный ответ.
Я вгляделся, и, действительно, на расстоянии одного-двух дзё[118] от нас смутно просматривалась группа духов, наполовину растворившаяся в лунном свете. На них на всех была лётная форма, сбоку — японские мечи, а повязанные белые шарфы испачканы на груди кровью.
Я почувствовал, что один из них оборачивается к нам, но тут внезапно открыл глаза.
— Сколько же времени прошло, покуда я не сел на своё место?»
Я сказал, что, кажется, около десяти секунд; Кимура-сэнсэй был очень удивлён, услыхав это.
«Похоже, этой ночью духи никак не желают нас покидать. Для меня это — долг, поэтому я продолжу, покуда в груди осталось дыхание, однако для вас, господа, такой случай выпадает лишь раз в тысячу лет, поэтому советую вам оставить мысли о возвращении домой», — сказал он, на что все присутствующие стали говорить, что не имеют ни малейших возражений. Глаза у всех сияли, все устраивались поудобнее, ожидая следующего проявления духов. В это время Кавасаки-кун уже прекратил рыдать; оставаясь лежать на татами, он вдруг заснул, издавая негромкий храп. Один из присутствовавших предложил принести ему ночное стёганое кимоно, чтобы он не простудился, однако тот резко приказал оставить его так, как он лежит.
Сэнсэй необычно суровым взглядом посмотрел на спавшего, затем взял каменную флейту и снова заиграл на ней. Флейта безрезультатно издавала звуки где-то на протяжении пяти минут, а Кавасаки-кун не просыпался. Я хорошо знал, сколь истощил он свои силы, как много усилий приложил, и поэтому не мог ему не сочувствовать; ведь входившие в него духи не делали снисхождения и подобно каменным сказал наваливались на его хрупкое тело.
Наконец Кавасаки-кун, казалось, проснулся, потянулся всем телом и попросил стакан воды. Один из присутствовавших, получив молчаливый кивок от Кимура-сэнсэя, принёс ему полный стакан. Всё это время сэнсэй продолжал извлекать из флейты звуки.
Принесённая на глазах у всех вода полностью отстоялась и выглядела таинственно. Казалось, Кавасаки-кун выпил её одним глотком, однако в стакане осталось две трети содержимого. Он попробовал допить её вторым глотком, но вода попала в трахею, и он зашёлся сильным кашлем, забрызгав рукав своей белой одежды.
Кто-то хотел помочь ему вытереться, однако Кимура-сэнсэй резким жестом заставил его оставаться на месте; лицо Кавасаки-куна, до того момента как бы пребывавшего во сне, явно отличалось от тех духов, что говорили через него ранее, однако стало таким же импозантным, угловатым и мужественным.
6
«Вы — те, кого я встретил на поверхности океана?», — спросил сэнсэй, оставив флейту.
«Да. Когда стало ясно, что мы терпим поражение в войне, то в последнем порыве божественного ветра Симпу[119] мы преподнесли свои жизни стране императоров», — был звучный ответ. Я вспомнил о духах с повязанными запачканными кровью шарфами и в лётной форме и понял, что теперь перед нами предстали духи воинов-героев особых ударных отрядов.
«Отчего вы считаете себя преданными?», — бесстрашно спросил сэнсэй.
«Лучше будет, если вы рассудите сами, выслушав нашу историю.
Мы обнаружили перемещавшийся отряд противника в одной из бухт Филиппинского архипелага, и сборная эскадрилья, которой я командовал, в полном составе — 5 летающих бомб и 4 самолёта прикрытия — врезалась в него, в результате чего были потоплены один авианосец и один крейсер.
У каждого из нас был свой курс, проложенный на карте. Ради этого утра смерти, ради солнца славной смерти в бою перед скакуном Его Величества, мы полгода проходили усиленную специальную тренировку. И всё это время смерть стояла у нас перед глазами.
Мы жили в совсем иное время, чем божества — наши старшие братья. Признаки поражения Японии просматривались вполне конкретно; гибель страны наших предков была уже неизбежна. Гигантский солнечный шар медленно опускался в пучину; невидимое глазу наипрекраснейшее, наилучшее божество, великое строение духа, в котором собрались души всего народа, — этот кипарис терял своё благоухание, стены рушились, но он пытался вернуться на землю, подававшуюся у него под ногами. (?) Это был громадный и чистый дворец, наследованный нами от предков; лицо, проживавшее там, не могло быть однозначно отнесено ни к людям, ни к богам; набравшийся мужества и вошедший туда человек мог сразу же попасть к божеству, — такое это было место.
Разумеется, собственными глазами мы того дворца не видели. Тем более — не ощущали, что эти тела проживают там. Однако, мы верили, что где-то в Японии он существует. Именно это наши старшие братья-божества называют „государственным устройством“, и за это они пролили свою кровь.
Мы желали взлететь с последним Симпу. Кто назвал его так — „Симпу“? Когда течение человеческой жизни оканчивается крушением, все желания прекращаются, признаки разрушения — как ласточки под крышей, порхают, скользя мимо человеческих лиц, когда следящие за приближением окончательной гибели глаза расширяются, вбирая в себя ясное голубое небо, … и вдруг! — да, поднявшийся ветер помощи, такой нерациональный, что трудно представить, откровенно презирающий всё человеческое: мысли и чувства. Понимаете? Именно это и есть Симпу.
Наше важничание от того, что мы уничтожим врагов, наша мужественная решимость, были, вероятно, дальше всего от превращения Симпу в ‘Божественный Ветер’.
Нам ничего не оставалось, кроме как жить одновременно в двух состояниях: отчаяния и страсти. Дело в том, что ударные отряды специального назначения являлись тактикой, порождённой отчаянием; более того, в тренировках и стремлении к смерти не было возможности утаить это отчаяние.
На протяжении полугода мы тренировались, чтобы максимально искусно, эффективно и тщательно умереть. Смерть всегда была перед нашими глазами, и люди называли нас живыми богами.
В том, как с нами встречались люди, содержалось некое особое почтение и стыдливость. У старших офицеров, когда они общались с нами, на губах начинала играть стыдливая улыбка. То был стыд людей, которым трудно оставаться в живых.
Ложью, однако, было бы сказать, что мы прожили те месяцы и дни не в ореоле славы. Однажды командир 201-го авиасоединения собрал всех и сказал следующее.
‘Доложив о действиях отрядов спецназначения Симпу, командующий объединёнными силами удостоился нижеследующих высочайших слов.
Все щёлкнули каблуками и замерли. Командир развернул присланную телеграмму и зачитал: Его Величество, услыхав о яростной борьбе особых ударных отрядов Симпу, изрёк — Стоило ли доходить до такого? Хотя, они хорошо постарались’.
Затем командир торжественно продолжил: ‘Покорнейше выслушав высочайшие слова, [я понял, что] мы беспокоим Его Величество; мы должны ободрить и успокоить августейшее сердце’.
В отличие от старших братьев-духов, в нас не было пламеннострастной любви к смерти. Мы были уже порождением отчаяния; наша смерть была определённо спланирована, и именно эта смерть была не чем иным, как ‘смертью в бою перед скакуном повелителя’; сколь велики ни были переживания Его Величества, он с грустью, но одобрил нашу смерть. Всё было решено. В нас не было жажды любви.
Нашу страсть походила на холодное спокойствие техников; она израсходовалась на тонкие расчёты с целью добиться максимальной эффективности наших смертей. Мы взвешивали свои смерти на весах, стараясь устранить возможность возникновения любой случайности, стремились заранее выяснить их стоимость до последней монетки. Ах, иногда жизнь выдавала себя за случайность, летала, подобно одинокой мухе, и чинила препятствия нашим расчётам. Мы полностью устраняли жизнь, могущую случайно возникнуть в будущем, потому что даже самая ничтожная возможность жизни могла оказать разрушительное воздействие на действенность нашей смерти.
Подобно старшим братьям-божествам, мы также иногда думали о далёком, маленьком, светлом боге. Однако, негласное соглашение с этим богом было очевидно, и мы и не думали о том, чтобы поскорее сократить расстояние между нами. В любом случае, у нас не было для этого свободного времени. Быть может, в приближавшейся с каждым мгновением смерти, когда мы в последнем ускорении врежемся туда, куда метим — в сердце вражеского корабля, в самый миг столь желанной и ожидаемой смерти мы увидим поверх личины гибели облик того ж далёкого, маленького, светлого бога. В то же мгновение расстояние между нами исчезнет; мы, тот бог и смерть станем единым телом. Делая такие хладнокровные расчёты, мы прибавляли это к последней мужественной храбрости и без малейшего усилия обретали единение с Его Величеством императором.
Мы никогда не верили в тайны. Ведь, став Симпу, мы сами стали тайной. Чему же мы могли молиться в качестве людей, во что верить? Ведь воплощением этого была наша смерть.
Однако, раз мы были тайной, раз мы стали живыми богами, то Его Величество никак не мог не быть богом. В качестве бога, неизмеримо высоко стоящего в ранжире божеств, Его Величество не мог не изливать своего сияния [на своих подданных]. Именно здесь лежала основа нашего бессмертия, исток нашей славной смерти; здесь проходила та единственная нить, связывавшая нас с историей. Его же Величество ни в коем разе не препятствовал нашей смерти, не стремился спасти нас от неё посредством слёз, или других человеческих эмоций. Потому что только бог был способен реализовать истинную драму столь нерациональной смерти молодых людей посредством их грандиозного убийства. Если бы это было не так, наша смерть превратилась бы всего лишь в глупую жертву, а мы были бы не воинами, но лишь участниками какого-то состязания и погибли бы не смертью богов, но смертью рабов…
Во время тренировок мы читали Хакагурэ, откуда в особенности запомнили следующие отрывки.
‘В целом, при отсутствии крайнего высокомерия практикование не даст результата. Если я буду думать, что не смогу в одиночку победить целое семейство, практикование теряет смысл’.
‘То, что именуется воинской доблестью, есть видение себя первым в Японии и крайнее высокомерие’.
‘Бусидо — это одержимость смертью. Убить одного … или несколько десятков человек … По большому счёту, в этом нет ничего значительного. Сходя с ума становишься одержим смертью. И ещё, если в бусидо принимаешься различать, то начинаешь опаздывать. Не влезай ни в преданность, ни в сыновний долг, а просто становись одержимым на Пути Воина. На нём полным-полно и преданности, и сыновнего долга’.
‘Срединный Путь — предельная точка всех вещей, однако военное дело преобразует сердце, так что даже в средней жизни человек превосходит самого себя’.
Мы были в высшей степени высокомерны, одержимы смертью и отстранились от Срединного Пути.
И вот, настал момент вылета.
А ведь сегодня можно неплохо умереть, а?
Не найти вражеских кораблей и впустую вернуться, чтобы затем вновь пережить театральное расставание, — это было невыносимо. Мы только и делали, что молили о смерти, как о величайшем счастье.
Авиагруппа, оставив за собой горы и джунгли, повернула на восток. Рядом с полосой прибоя стоял лес кокосовых пальм, который мы вряд ли ещё раз увидим. Белый песок, проглядывавший сквозь бледную зелень мелководья, переходил в бледную красноту атоллов, а окружавшее их фиолетовое море изменялось в жёлтое, зелёное и, наконец, глубокую синеву. Это прекрасное пятицветное море всегда было утешением для глаз тех, кто сидел в самолётах. Смотрите хорошенько. Пусть цвета этого моря, походящие на пылающие на закате облака, останутся в ваших сердцах.
Чтобы уйти от истребителей ПВО противника, звено поднялось на несколько тысяч метров. Из кислородных масок пошла смесь, холодившая полость рта. Это было нашей последней чистой пищей.
Наконец, на расстилавшейся перед нами поверхности моря стали ясно заметны чёрные точки, и это переполнило счастьем наши сердца. Наша смерть в нескольких точках, проявившихся на синей поверхности тропического моря. Чёрные точки, то скрывавшиеся, то появлявшиеся в просветах быстро бегущих облаков, казалось, льстиво подмигивают нам.
Командир взял курс прямо на них. Чёрные точки приняли ясные очертания боевой группы противника, окружавшей авианосец и двигавшейся вперёд в окаймлении белых волн. Отсюда сверху их движение казалось медлительным, почти вялым.
Включились двигатели. Звук был оглушающим. Скорость достигла максимальной.
Отряд прикрытия был готов к появлению вражеских истребителей и расположился в охранительном порядке.
Они, действительно, появились немедленно, как стая крылатых насекомых.
У нас была одна цель. Подъёмник вражеского авианосца.
Выдёргиваем предохранитель взрывателя бомбы, посылаем сигнал о начале атаки. Теперь дорога одна.
Наклонить нос самолёта, приблизиться к цели и врезаться в неё. Не промахнуться.
Храбрость же заключается в том, чтобы смотреть!
смотреть!
смотреть!
ни на мгновение не отводя глаз.
Авианосец весь опоясался вспышками залпов от заградительного огня; плоскость его верхней палубы, непосредственно перед этим выглядевшая совершенно спокойной, как тренажёр в школе после окончания занятий, вдруг затуманилась и стала едва видной. Однако, она никак не могла уменьшится. Мгновение за мгновением, сперва — размером с бисквит, затем — с тарелку, затем — с поднос, затем стала кухонной доской… это было как в игре: она ширилась и ширилась, … превратившись в теннисный корт, в тренажёр по окончании занятий, затем окуталась пороховым дымом.
В этом дыму жёлтым пионом распустился цветок орудийного выстрела. Дым редел. Авианосец предстал совершенно отчётливо; это был уже только авианосец, и не что иное.
Смотреть!
Только смотреть, сверкая глазами!
Подъёмник авианосца! Скоро мы будем там. В полной круговерти, слившись воедино с самолётом, глухой ко всему, не чувствуя боли, окружённый белым сиянием, забывший про игры, прочерчивая своим движением серебряную нить, напрягаясь изо всех сил, чтобы только отчётливо видеть, видеть, видеть и разрушить.
Как же далёк подъёмник авианосца! А это ускорение, которое должно было его немедленно туда доставить, — сколь же оно медлительно! Время последнего момента нашей жизни падает тяжёлыми корпускулами золотого песка.
Пуля пробила грудь; кровь стала перехлёстывать назад через плечо. Чувствовался только удар, но не боль. Однако, именно это ощущение удара стало основанием сознания, подтверждающего, что видимое впереди — не призрак.
На подъёмнике стали видны человеческие фигурки.
Это был враг. Враг бежал. Не было видно образа смерти, которая должна была ожидать нас с распростёртыми объятьями.
Реальностью был только подъёмник. Он существовал. Его было видно.
… наконец, момент попадания так и не отразился в нашем сознании».
Здесь Кавасаки-кун замолчал. До этого момента полностью поглощённые рассказом, мы впервые обратили внимание на страдальческий облик побледневшего и задыхающегося Кавасаки-куна. Духи воспользовались телом этого слепого юноши и, несомненно, совершенно опустошили его изнутри. Однако, духи нимало не собирались щадить его, но загоняли до изнеможения, передавая свою ярость и негодование.
7
Голос, звучавший из уст Кавасаки-куна, ещё несколько минут столь импозантный и мужественный, сейчас стал совершенно иным.
Я даже подумал сперва, что начал говорить какой-то другой дух, однако нет, тембр был тот же, но в его глубине звучала грусть и горечь; к этому голосу добавился какой-то странный оттенок, вроде звука от растягиваемой заржавевшей цепи.
«…и вот, после своей смерти, пребывая в мире духов, мы ясно видели поражение нашей страны.
Именно теперь мы можем принять в себя скорбь духов — наших старших братьев, прочувствовав всё на собственном теле. То, чего искренне желали тогда наши старшие братья, был Симпу.
Тогда не задул Симпу, которого так ждали чистые сердца. Отчего? Именно тогда он должен был задуть, травы и деревья — зашуметь, кровь — очиститься, а наше государственное устройство — проявиться, как в прозрачном кристалле. И тогда, когда мы находились в отчаянном положении и жертвовали своими телами, Симпу, который должен был задуть, не поднялся. Отчего?
Если в современной японской истории и мог задуть Симпу, то лишь когда наши старшие братья — духи поднялись на борьбу, или когда мы шли в атаку, — только дважды. Однако, не наступило такого момента, когда задул бы Симпу, что само собой подтвердило бы божественность нашей страны. В обоих случаях — в обоих! — он не поднялся.
Отчего?
Когда мы были новичками в мире духов, то не могли разгадать этой загадки. Глядя на поверхность океана, залитую лунным светом, хорошенько рассмотрев то место, на котором разорвалась в клочки наша плоть, мы никак не могли понять — отчего тогда не возник Симпу, поднятый силой чистой искренности?
Уголок затянутого облаками неба немного просветлел, и в лицо глянул кусочек небесной голубизны; действительно, всего дважды в тёмной истории человечества сострадательное лицо бога глянуло на поверхность земли. Однако, Симпу не задул. Одну группу молодых людей связали крестообразно друг с другом и расстреляли, а для другой группы молодых людей украсили мгновенно превратившимися в игрушки орденами их символические могилы. Зачем?
Хотя, оглядываясь на прошлое, можно сказать, что и наши старшие братья — духи, и мы сами, подобно посланникам, провозглашающим дурную смерть и упадок, промчались через эту страну на конях бледного цвета.
Старшие братья-духи посредством своей смерти выявили крах императорской армии и смерть воинского духа. Мы же своей смертью выявили гибель Японии и смерть японской души. И старшие братья духи, и мы представляли собой как бы большой сосуд из стекла, вдребезги разбившийся со страшной бессмысленностью. Вместо ожидаемой сияющей славы, мы остались в памяти, как один и тот же финал. А как мы стремились в рассвету, как жаждали утренней зари, как надеялись, что мы станем тем самым началом!..
Отчего?
Отчего мы, с нашей молодостью, силой, чистотой искренности, стали духами с бесславным концом? Желая дожить до утренней зари, молясь и надеясь на краю пустыни, мы стали, похоже, последним пожелтевшим лучом заходящего вечернего солнца.
…отчего?
Однако, понемногу мы стали понимать.
В дискуссиях всех стран императорская система, подобно цветку белой магнолии под ветром, раскачивалась, протягивая свой венчик к опасному голубому небу. В конце осени 1945 года премьер-министр Сидэхара во время аудиенции у императора услышал от него следующие слова.
‘В древности одного императора поразила болезнь. Сам император приказал позвать лекаря, однако придворных ужасала сама мысль, что какой-то лекарь может прикоснуться к драгоценному телу божества, поэтому они не стали его звать и не давали тому никаких лекарств. Болезнь усилилась, и он умер. Не правда ли, глупая ситуация?’
Этими словами Его Величество намекал на то, что понятие императора в демократической Японии нуждается в упорядочении.
Рядом с императором стоял его прекрасный, преданный министр, перенёсший много тягот. Это был старый лис, миротворец, покрывавшийся гусиной кожей от глубочайшего возмущения, как только слышал слово „армия“, морщинистый носитель свободы и разума великолепной английской выучки. То был один из группы джентльменов, досконально изучивших процедуру утреннего августейшего туалета, которым Его Величество более всего доверял с начала эпохи Сева. Затрепетав, он сказал так.
‘Народ поклоняется Его Величеству, придавая божественности большое значение, однако в данном случае военные использовали это во вред, развязали войну и довели дело до разгрома страны. В целях улучшения положения, позицию следует пересмотреть’.
Его Величество мягко уступил.
‘В начале весны 1946 года надо издать об этом высочайший указ’, — изрёк он.
И вот, в середине декабря из Главного управления штабов в Департамент по делам двора поступил следующий намёк.
‘Не лучше ли станет позиция императора, если появится заявление, что император — не бог?’
И вот, Сидэхара осведомился о личном мнении Его Величества и, в соответствии с высочайшим соизволением, выпустил такое заявление.
Как говорил сам Сидэхара, ’поскольку мы в особенности стремились произвести впечатление на иностранцев, а не на японцев, сперва был составлен текст на английском языке’.
И вот, в одном параграфе этого указа содержался следующий отрывок, основанный на английском черновике.
‘Таким образом, Мы живём совместно с Нашим народом, желая разделять с ним радость и горе, дабы наши с ним интересы были едиными. Связующее звено между Нами и Нашим народом образуется посредством взаимной любви, доверия и уважения, существовавших испокон веков, а вовсе не посредством мифов и легенд. То, что император является явленным божеством, сверх того — что японский народ обладает поэтому превосходством над другими народами, и в дальнейшем ему предназначено подчинить себе мир, есть совершенно беспочвенная идея’.
Здесь сильное негодование заставляет нас сказать своё слово.
Здесь, в мире духов мы ловили каждое слово, и в этом „Заявлении о человеческой сущности“ увидели ясно отражённую позицию императора. На протяжении многих лет у самого императора, подобно снежным напластованиям, накапливалось желание сказать: „В действительности Мы являемся человеком“.
Храбрые и преданные офицеры шли на смерть в соответствии с указом божества о начале войны, они мгновенно успокоились в соответствии с божественным указом об окончании войны, а всего полгода спустя Его Величество сказал: „В действительности Мы являемся человеком“. Ради императора, являющегося богом, мы превращали в снаряды свои тела, направляя себя во вражеские корабли, а всего через год…
Понемногу нам становилось понятно — „отчего?“
В искренности Его Величества не приходилось сомневаться. Поскольку он сам сказал, что в действительности является человеком, это не могло быть ложью. Его Величество, восседавший на высочайшем троне, всегда был человеком. В этом мрачном мире, не имея иных друзей, помимо старых приближённых, перенося в одиночестве горе и радость, Его Величество был человеком. Чистым, маленьким, сияющим человеком.
Хорошо. Кто сможет упрекнуть за это Его Величество?
Однако, в истории эпохи Сева были два момента, когда Его Величество должен был быть богом. Иными словами, его человеческим долгом было — явиться богом. Лишь в тех двух случаях, находясь в предельных глубинах своего человеческого бытия, Его Величество должен был стать богом. И в обоих случаях Его Величество уклонился. Именно тогда, когда следовало быть божеством, он пребывал в человеческом облике.
Первый случай был во время выступления старших братьев — духов. Второй случай произошёл после нашей смерти, после поражения страны.
В приложении к истории слово „если“ звучит глупо. Однако, если бы в тех двух случаях Его Величество решительно стал богом, можно было бы избежать как пустой трагедии, так и напрасного счастья.
В тех двух случаях, дважды, Его Величество, проявив себя человеком, сперва лишил духа армию, а затем лишил духа страну.
Его „блестящее правление“ отмечено двумя цветами: кровавый отметил поражение в войне, и с того дня начался унылый серый цвет. „Блестящее правление“ покрыло себя кровью в день, когда была отринута преданная искренность духов — старших братьев, а пустой серостью наполнилось со дня, когда было объявлено о человеческой природе императора. С того дня, когда всё превосходящее человеческую суть было названо „беспочвенными идеями“.
Бессмертие нашей смерти было обесчещено….»
… … … … … … … … … … …
Голос дрожал и прерывался; казалось, телу Кавасаки-куна наносятся небольшие удары со всех сторон и впечатление было страшное. Кимура-сэнсэй, заметив неладное, пытался с помощью звуков каменной флейты как-то успокоить духов, однако те, разбушевавшись, не выказывали даже признаков умиротворённости. Совершенно явно теперь подключились духи — старшие братья и наперебой пользовались устами Кавасаки-куна; один голос сменялся другим; проследить речь какого-либо одного духа стало практически невозможно.
Мы все прижались спинами к стенам; нам не оставалось ничего кроме как мрачно смотреть на извивающееся тело Кавасаки-куна. Его лицо бледностью напоминало покойника. Слова духов то сливались в сплошной рёв, то некоторые из них можно было разобрать, то они принимались петь. Все вещи в комнате тряслись; грузы от картины в токонама[120] часто стучали по стене, отваливались куски белой штукатурки.
Снаружи, казалось, подымается что-то огромное, невидимое глазу; разгул стихии достиг своего апогея; дождь непереставая хлестал в окно.
«A-а, как печально, как возмутительно!»
«А-а!»
«А-а!»
«Так значит, слова императора подобны поту; откуда они исходят?»
«Если бог — то по указу умирать, если бог — то по указу воевать. Сила его — не в личных свойствах, но в линии наследования от предков!» «А-а!»
«А-а!»
«Если горний мир беспочвенен, а этот мир — реален, зачем тогда мы считали счастьем защищать всеми силами Его Величество, — просто человека?»
«Когда Его Величество стал просто человеком,
Духи, погибшие за бога, лишились имени;
Нет и святилища для их праздничного пребывания.
И теперь из их опавших грудей льётся кровь;
Хотя они и пребывают в божественном мире, им нет покоя». «Япония проиграла — ладно.
Прошла земельная реформа — ладно.
Собираются провести социалистическую реформу — ладно.
Раз наша родина побеждена -
Будем нести на плечах всю тяжесть поражения.
Наш народ вынесет груз поражения,
Имея силы пройти такое испытание.
Перенести унижение — ладно,
Мужественно принять требования, которым невозможно противиться — ладно.
Лишь одно, лишь одно:
Как бы ни принуждали, сколь бы ни давили,
Какова бы ни была угроза жизни,
Его Величество не должен был признавать себя человеком.
Приняв мирскую хулу и человеческое презрение,
Его Величество остался бы единым оберегаемым телом
И никогда бы не изрёк ложь о беспочвенности
(Пусть в глубине души он и считал бы так)
Закутав драгоценное тело в праздничные одеяния, в сумраке вечера
Во глубине дворца
Он простёрся бы перед образами предков-императоров
Вознёс бы благодарность духам тех, кто умер за божество
Простой поклон, простая молитва
Сколь уважительны были бы они!
Отчего повелитель стал человеком?!
Отчего повелитель стал человеком?!
Отчего повелитель стал человеком?!»
… … … … … … … … … … … …
Этот выкрик повторялся и повторялся; Кавасаки-кун в ритм ему хлопал в ладоши, однако, поскольку хор голосов всё ширился, он перестал успевать, и хлопки стали хаотичными.
Наконец, из его рта стал вырываться сплошной бред; все его силы кончились, голос иссяк, превратившись из свирепого тона отважного воина в слабый голосок слепого юноши.
Хлопки стали едва слышными, голос то появлялся, то пропадал; Кавасаки-кун повалился вперёд и перестал двигаться.
Тут мы заметили, что в просветах дождя пробивается рассвет и поняли, что яростные духи наконец скрылись.
Кимура-сэнсэй принялся расталкивать Кавасаки-куна, но, коснувшись его, в растерянности отдёрнул руку. Почувствовав что-то неладное, мы сгрудились вокруг тела Кавасаки-куна. Слепой юноша был мёртв.
Нас, однако, поразила не просто его смерть. Мёртвое лицо принадлежало не Кавасаки-куну, но кому-то неизвестному; оно было неопределённо изменившимся, как если бы взглянуло на что-то ужасающее.