Ярчук — собака-духовидец — страница 20 из 37

Часть II

Сколько смелости ума, безумия, здравых суждений и нелепых заключений беспрестанно отталкивали меня от одной мысли к другой: то считал я Рейнгофа решительно сумасшедшим, то подверженным болезни, еще не известной в коллекции недугов человеческих… то — признаюсь, друзья, закрадывалась мысль: но если это в самом деле так? Если это место почему-нибудь во власти злых духов, ведь нельзя совсем отвергать их существования: злое начало есть, видно по всему… Однако ж известно, что демоны не смеют появляться пред человеком; они трепещут его как создания Божьего, имеющего в вере свою защиту!.. Нет, нет, барон болен или помешан!

Я остановился на этом и в продолжение дня хотел заниматься по-прежнему срисовыванием видов. Сошед с своей голубятни, достал портфейль и принялся за работу. Мограби, по-видимому, был утомлен приступами своими к дверям. Он лежал на ковре и при моем приходе поднял только голову, помахал хвостом и опять растянулся во всю длину свою. Начав отделывать один из ландшафтов, наскоро набросанных с неделю тому назад, я тщетно употреблял усилия, чтоб отдаться совершенно своему занятию; они показывали только, что я работаю не от чистого сердца, что мысли мои не тем заняты, и точно — баронов манускрипт читался сам собою в моем воображении!.. Напрасно я твердил себе, что барон сумасшедший, что все им написанное — бред горячки. Память моя представляла мне, что этот бред слишком рассудительно рассказан, слишком связно расположен!.. Я бросил карандаш и сел подле Мограби. Он в ту же минуту приподнялся, положил голову и лапы ко мне на колени и смотрел на меня не спуская глаз. Непонятная жалость защемила мне сердце: «К чему я, глупец, дал слово этому сумасброду мучить свою собаку. Ну, если она не пойдет добровольно в эти кусты? Надобно будет бить ее, употреблять жестокость против этого верного, любящего животного, и для чего? Чтоб как дураку просидеть всю ночь спрятавшись, ожидая появления чертей!.. Досадное честное слово! Хоть бы я тысячу раз видел, что сделал глупо, а сдержать era должен!.. Да и как не сдержать?.. Барон сочтет меня трусом. Слуга покорный!.. Нет, даже и в мнении сумасшедшего не хочу быть трусом».

Несмотря на твердую решимость — исполнить желание барона, я неравнодушно видел, что солнце начало склоняться к западу. Хотя, сообразно здравому смыслу, трудно было поверить возможности увидеть злых духов лицом к лицу, однако ж идти в полночь в глухой лес, именно для удостоверения себя в такой возможности, было тоже не слишком весело.

Но честное слово! Всемогущее честное слово! Нет силы, ему равной; все покоряется ему, все побеждает оно! За два часа до заката солнца я отправился в сопровождении моего Мограби. Не зная, какой будет конец моего предприятия, я на всякий случай взял с собою пистолеты и широкую тесьму, из которой сделал для Мограби намордник, как делают для медведей, но только потеснее, чтоб он не мог ни выть, ни ворчать, как то он повадился делать. Я надел ему этот наряд не прежде однако ж, как уже пришед на место. И теперь горестно мне вспомнить изумление и испуг бедной собаки, когда она почувствовала на себе такую неприятную вещь, и еще надетую моими руками! Мограби лег у ног моих и смотрел в глаза мне так выразительно-печально, что сердце мое закипело жалостью; взор его, казалось, говорил мне: за что ты хочешь отнять жизнь мою? При всем разуме своем, всякая собака считает покушением на жизнь ее, если ей надевают на шею веревку или тесьму. Верно то же думал и мой несчастный Мограби; но я боялся успокаивать его ласками, — мне нужен был этот страх и печаль, которые его усмиряли. Итак, не обращая, по наружности, никакого внимания на его тоску, я оставил Мограби лежать на траве, а сам пошел ходить вокруг кустов. Хотя солнце уже закатилось, но было еще довольно светло; и красота мест казалась поразительнее от легкого сумрака, их покрывающего. Однако ж внутреннее беспокойство о моей собаке привело меня опять к ней; она сидела уже и следила меня глазами; увидя, что я подхожу к ней, легла опять и поползла ко мне, тяжело вздыхая… истинно я готов был проклинать и дурака барона с его чертями и свою глупую уступчивость!

Взошла луна; безмолвие ночи, красота долины, чистый, серебристый свет месяца не радовали меня… я все смотрел на Мограби с его намордником; на его жалобный взгляд, униженное положение и трепет всего тела, и едва-едва мог удержаться, чтоб не приласкать его. Горя нетерпением видеть конец этой глупости, я беспрестанно вынимал часы, — и вот наконец три четверти двенадцатого… Взяв тесьму в руки, я повел Мограби к одному из кустов, который показался мне шире и гуще других… о бедная, бедная собака! Не сомневаясь уже более, что я веду ее на смерть, она влеклась за мною ползком, стараясь высунуть язык, чтоб лизать мои ноги!.. Я поднял ее под передние лапы и втащил в середину куста; улегшись там так, чтоб средина круга была мне видна вся, и сказав грозно трясущемуся Мограби: «Лежать! Ни с места!» — я обратил все мое внимание на площадку, где, по словам барона, ровно в двенадцать часов, должен появиться адский хоровод.

Теперь, друзья, дошел я до того места моего рассказа, которое даст вам полное право счесть меня тем же, чем я считал барона, то есть человеком, подверженным припадкам безумия!.. Но чтоб вы ни думали, а я должен рассказать то, что видел, и даю вам честь мою порукою — что видел точно.

Только что стрелка стала на двенадцати, я услышал те самые завывания, о которых писал барон, они раздавались сначала глухо, потом, становясь ближе, делались с каждою секундою громче и страшнее… Я перекрестился и, не переставая призывать имя Божие, смотрел не спуская глаз на круг, — вдруг средина его покрылась толпою каких-то существ, совершенно сходных с описанием барона; своими глазами видел я, как они махали руками с длинными и острыми когтями, — и тоже, вплоть близ меня, прискакивали ноги с копытами… Точно так же, как виделось барону, наклонялись они к земле, драли ее когтями, рвали растения, бросали их вверх, начинали кружиться, выпячивали; все вдруг свои страшные черные руки и простирали их к месяцу; все эти действия производились безмолвно. Одно только заметил я, о чем не упоминает барон, — что в одной руке у каждого из этих существ был род короткого жезла… Хотя я трепетал в душе от столь необычайного явления, однако ж уверенность в заступлении Божием не позволяла мне пасть под тяжестию страшного впечатления, производимого мыслию, что вижу лицом к лицу обитателей ада! С четверть часа уже смотрел я на действия адской шайки, стараясь только, чтоб не встретить взгляда которого-нибудь из них, — наверное, он лишил бы меня памяти, — но вдруг сердце мое облилось кровью и невольный вопль исторгся из груди: Мограби, который трепетал так, что куст потрясался, лежал теперь без движения, сердце не билось, члены вытянулись, и холод смерти оковал его тело… «Мограби! Мограби!» — кричал я с плачем, стараясь, сорвать намордник, полагая, что он стеснил ему дыхание, и силился вытащить его из куста… Хотя смерть Мограби была мне страшнее моей собственной смерти, однако ж зрелище, последовавшее в секунду моего вопля, не могло остаться не замеченным: все дьявольские фигуры начали вертеться с неимоверной скоростью, свернулись в одну массу, которая вся вместе вертелась с быстротою вихря, охватилась вдруг ярким пламенем, заменившимся тотчас густым дымом, и когда он рассеялся, то уже круг долины был пуст, как будто никого не бывало на нем.

Солнце взошло. Я сидел над телом Мограби и уже не плакал, а выл… слезы мои лились ручьями!.. Я клял барона, себя, — готов был умереть!.. Напрасно прикладывал я руку к сердцу моей собаки, оно не билось; во всем теле его нигде не осталось ни малейшей теплоты; оно было уже холодно и твердо… Я уверен, что раскаяние и сожаление лишили б меня рассудка, если б судьба не сжалилась надо мною и не внушила мне испытать силу ароматных трав круга. Я побежал туда, вырвал наудачу какие попались первые, возвратился быстрее ветра и обложил ими голову Мограби… О друзья!., я плакал навзрыд от радости, когда Мограби пошевелил головою; я бросился целовать его, когда он взглянул! Я называл его всеми именами, какими мог бы назвать любезнейшего из друзей! Разорвал при его глазах проклятый намордник в куски, бросил его и снова принялся обнимать мою собаку. Наконец она в состоянии была подняться, но не могла стоять на ногах и опять легла. До полудня оставался я в лесу, пока Мограби оправился столько, что мог идти; но он шел медленно нога за ногою. Наступила ночь, когда я пришел к первым хижинам деревушки, где жил; далее собака моя не могла идти и опять легла. Я нанял лошадей до первого городка и уехал, не заботясь ни о бароне, ни о его сатанинском хороводе в долине. С того времени никогда уже силы Мограби к нему не возвращались; он одержим всегдашним расслаблением и более влачится, нежели ходит; если он пройдет ста два шагов, то ложится и дышит так тяжело, как будто пробежал пять верст во весь дух. Год уже минуло этому происшествию; каких средств не употреблял я, чтоб вылечить мою собаку, — все остаются без пользы; бывают минуты, в которые я готов был бы ехать снова в проклятую долину; мне кажется, что травы круга возвратили б здоровье моему Мограби, и я горько сожалею, что не взял их сколько-нибудь с собою. Теперь нет дня, чтоб вид моего Мограби в его тогдашнем униженном положении у ног моих, с проклятым намордником, старающегося лизать мои руки, — нет дня, чтоб этот вид не представлялся мне и не терзал души моей поздним раскаянием».

Эдуард замолчал и грустно склонился на грудь головою, товарищи тоже молчали… минут с пять никто не знал, как прервать это безмолвие; наконец Эдуард встал и сказал:

— Жестоко растравил я рану души моей этим рассказом!.. Ах, как я был глуп, что в угождение сумасброду согласился на такое испытание…

— Что-то сделалось с бароном? — сказал Алексей, ни об чем так мало не думая, как о бароне; но только чтоб дать другое направление мыслям Эдуарда, не на шутку загрустившего.

— Бог с ним, друзья!.. Не пора ли нам идти за нашею провизиею?..