На меня тоже начал находить порядочный ужас; рассказчик и забыл вопрос мой «Почему мы с ним, самые ближайшие собеседники Мограби, остаемся однако ж здравы и невредимы», — я забыл повторить его и слушал жадно, что будет далее. — Вы спрашивали, отчего нам нет беды? Подождите еще: может быть, для нас сберегается самая большая!.. Ах, батюшка-барин! Хоть жаль вам вашего Мограби и мне тоже, а удавимте его за добра-ума!» Я испугался этих слов; сожаление и привязанность к Мограби пересилили страх, возбужденный в детском разуме моем рассказами мальчика. Я позвал собаку, она спала на ковре перед постелью, но, услыша свое имя, тотчас встала, подошла ко мне и, став на задние лапы, передние и вместе голову положила ко мне на плечи. Слова досадного мальчишки — «удавимте» — щемили мне сердце, и я почти со слезами обнимал и целовал своего Мограби, забыв совершенно, что он на беду свою видит злого духа.
Мальчик, увидя, что вместо согласия на его благоразумное предложение я стал еще более ласкать страшную собаку, почесал голову с видом замешательства и сказал: «Как вам угодно, сударь: ваша собака — и ваша воля! Я для вас же говорил, по крайней мере, не введите меня в беду, — не сказывайте батюшке того, что я вам рассказал, о Мограби». Мальчик ушел, а я долго еще ласкал моего Мограби, как будто прося у него прощения за проклятую мысль его надсмотрщика. Страх мой совершенно исчез и заменился сожалением: как умертвить столь прекрасное и верное животное!.. Несмотря на незрелость лет моих, я понял, что если подобная мысль родилась в мозгу моего прислужника, то легко может она же самая овладеть умом взрослых людей, которые найдут способ произвесть ее в действие, не подвергаясь ответственности; с того дня опасение за жизнь моей собаки не давало мне покоя; я казался всегда озабоченным, невнимательным и беспрестанно бегал в свою комнату, которую хотя закрыл на замок, но и тут думал, что собственный присмотр необходим.
Беспрестанная тревога моего воображения много вредила успехам моим в науках; батюшка заметил это. «Что с тобою, Эдуард?» — спросил он меня в один день, когда я уже раз шесть выскакивал из-за книги и бегал смотреть, не разломан ли замок у двери моей и, сверх того, возвратясь на свое место, беспрестанно ощупывал ключ в кармане, как будто он мог исчезнуть из него сам собою. «Я не узнаю тебя, — продолжал батюшка, — ты стал ленив, ветрен, беспрестанно уходишь со своего места, не помнишь уроков: что это значит? Куда ты так часто отлучаешься?» Главною чертою в характере моего отца была любовь к истине; он всегда говорил, что нет порока презрительнее лжи, что лжец самое низкое существо в целом мире; итак, самый страх смерти не заставил бы меня сказать отцу неправду; я признался, что боюсь за жизнь моего Мограби, что его все дворовые люди не терпят, считают проклятою собакою и говорят, что гораздо лучше убить его, нежели держать при себе — и этим накликать беду. «А ты очень любишь его?» — «Как же, папенька, ведь вы подарили мне его; да он же такой ласковый, на минуту не отойдет от меня и теперь, вот, в моей комнате лежит на моем платье». — «Но ведь может случиться, что он умрет сам по себе, без всякого участия наших людей, в таком случае, Эдуард, надобно иметь более твердости. Это хорошо, что ты бережешь свою собаку, но не должно переходить меру в твоем надзоре. Впрочем, успокойся, — прибавил отец, видя, что предположение о смерти Мограби заставило меня заплакать, — успокойся, я беру под свою защиту твою собаку».
Батюшка призвал дворецкого и велел ему объявить всем служителям, что если Мограби издохнет по какой бы то ни было причине, все они будут сосланы со двора и, сверх того, больно наказаны.
Эта резолюция, по-видимому, вопиющей несправедливости, была на самом деле очень справедлива, благоразумна, а всего более — успешна: теперь Мограби мог свободно ходить всюду, бегать на кухне, на дворе, за воротами, далеко на улице, не опасаясь найти и проглотить кусок мяса с запрятанною в него такою вещью, от которой мог бы он умереть; не рисковал также попасть в петлю, случайно образовавшуюся из брошенной веревки; одним словом, враждующие силы отступились от моей собаки, и я, избавясь своих опасений, опять сделался прилежен к ученью и скоро вознаградил потерянное время.
Дни, месяцы и годы шли своим чередом; я рос, вырос, собака возмужала, начала уже и стариться, но все была очень сильна и проворна; в доме у нас давно уже привыкли думать, что при мне живет сам сатана — в виде моего Мограби, и относили всю вину такого беззакония на батюшку. «Ребенок это знает, — говорили они, — а старику-то бы надобно подумать… ведь не нами ведется поверье, что девятая собака от восьми черных сук всегда уже бывает — Ярчук. Поверье это с незапамятных времен живет в народе и такого щенка никогда не оставляют в живых». Все беды, потери, болезни, смерть — все, что в продолжение восьми лет могло случиться в доме, снабженном, как должно, людьми, скотом, вещами, — все приписывалось влиянию Мограби: умирала ли семидесятилетняя старуха от продолжительной и тяжелой болезни — виноват Мограби: он перебежал ей дорогу, когда она шла на погреб; с того дня она занемогла, а то все была такая здоровая… Пала ли лошадь, которую, по преданию кучера, напоили тотчас после скорой езды, — виноват Мограби: он вчера играл с нею, когда она, вырвавшись, бегала по двору. Сгорит ли овин в которой-нибудь из деревень батюшкиных, — и тут виноват Мограби, хотя его там и не было: староста приезжал к барину с оброком, положил шапку свою в прихожей, проклятая собака схватила ее в зубы и долго скакала с нею по комнатам; возвратясь в деревню, староста пошел осматривать овины и, поправляя что-то в одном, на минуту только положил шапку свою на снопы, — в ночь овин сгорел весь дотла и не могли ничем потушить! Все и во всем винили единодушно вредное влияние собаки-духовидца. Если кто, поумнее, спрашивал, но почему ж молодой барин здоров и благополучен, ведь Мограби при нем день и ночь? ему отвечали, что конец дело венчает и что, может быть, этот конец будет таков, что и последний нищий не захочет тогда быть в коже нашего молодого барина. Я часто слышал весь этот вздор и смеялся ему от чистого сердца; впрочем, Мограби оправдывал иногда приписываемое ему свойство видеть злого духа и, как это всегда случалось вечером, то, признаюсь, что я не совсем был покоен.
В продолжение этих восьми лет, которые я провел дома в науках, три раза имел я случай заметить, что Мограби видит то, чего не вижу я. Первый раз — это было накануне какого-то семейного торжества — люди наши занимались уборкою комнат: натирали полы воском, развешивали занавесы у окон, мыли вином стекла и зеркала, работы их продолжались до полуночи. Дворецкий, посмотрев на часы, сказал, чтоб поскорее оканчивали, что уже половина двенадцатого — пора накрывать на стол. Я все это время, пока убирали в комнатах, ходил то туда, то сюда и смотрел, просто, из детского любопытства, что как делается. Мне было тогда лет тринадцать. Мограби знал, что его нигде охотно не видят и отовсюду гонят, оставался в моей комнате, изредка только выбегая ко мне поласкаться; он становился на задние лапы, передние клал мне на плечи и, не смея лизать лица моего, прижимался косматою головою к груди, вертя легонько мордою то в ту, то в другую сторону; люди в это время все умолкали, — и отворотясь, крестились, шепча что-то про себя и делая друг другу знаки, показывающие их ужас и омерзение. Мограби, поласкавшись минуты с две, уходил сам собою опять в мои комнаты; но в то мгновение, когда дворецкий сказал, что близко уже полночь, я услышал поспешные скачки и глухое рычание Мограби; в ту ж секунду явился он сам — и одним прыжком очутился близ меня; шерсть его стояла как щетина, глаза сверкали, он грозно ворчал, но в то же время дрожал и жался ко мне. Увидя эту сцену, люди помертвели от страха и, сказав, что окончат уборку завтра на рассвете, проворно разошлись по своим местам. Дворецкий, вместо того, чтобы остановить их, бежал по следам, говоря для вида только: «Куда ж вы? Постойте, надобно кончить теперь». Менее чем в минуту комнаты опустели, я остался один с Мограби, который показывал в величайшей степени испуг и злобу.
Природа дала мне много смелости, и, сверх того, наставления батюшки вразумили меня, как безрассудно и вместе опасно верить чему-нибудь сверхъестественному; итак, я стал гладить и ласкать Мограби, чтоб успокоить, но он не переставал ворчать и жаться ко мне. «Ну что ж с тобой, Мограби? — сказал я наконец. — Что там видишь ты? Пойдем, посмотрим». Я хотел подойти к двери, ведущей в прихожую, но Мограби ухватил зубами за платье и не пускал меня. «Ну так что же, Мограби! Куда же идти!» — Он, не выпуская из зубов моего платья, тащил меня потихоньку во внутренние комнаты; я уступил, и мы с ним пришли в гостиную; я сел на диван, Мограби лег у ног моих и не переставал рычать; шерсть его все стояла щетиною. Вдруг начали бить часы одни за другими, и прежде, нежели на последних, которые стояли в зале, ударило двенадцать, — раздалась игра курантов; в ту ж самую минуту Мограби завыл дико и с оглушающим лаем бросился как молния к дверям прихожей… Они распахнулись: в сенях стоял человек огромного роста, с рыжими волосами, красными глазами и страшным ртом, которого величина и форма имели в себе что-то нечеловеческое, — это был однако ж человек и очень добрый, как говорили. В доме у нас знали его несколько лет. Он был ремеслом мясник, и дворецкий наш закупал у него одного только все, что было нужно для стола, потому что кроме того, чем он торговал преимущественно, у него была дичь всякого рода и дворовые птицы. Итак, это был мясник Терентий, всегдашний наш поставщик живности; отчего ж так отчаянно лает Мограби? Отчего он так щетинится и дерет землю когтями!.. Мограби любил его прежде, ласкался к нему и очень благосклонно принимал хорошие куски, которые Терентий давал ему, «за красоту его», как он говорил. Лай и вой собаки удивили тоже и мясника. «Что с тобой, Мограб? Не узнал?» И он хотел его погладить, но Мограби зарычал таким дьяволом, что мясник с испугом отсторонился: «Вот притча какая! Что собаке-то сделалось!» Между тем на громкий и совсем необычный лай моей собаки сбежались наши люди. Мясник сказал дворецкому, что пришел сосчитаться и вместе предложить, не угодно ли взять у него весь остальной запас дичи и дворовых птиц, прекрасно сбереженных, что он уезжает на свою сторону и потому продает все, а также и собирает, кто ему должен.