Выпив с четверть ведра, подошел я к завалинке, утираясь.
– Что, сынку, жарко? – ласково спросил дядько, и я вдруг почувствовал себя на гоголевской Украине – «чуден Днепр» и так далее…
– Жарко-то ладно, а вот дороги у вас… – сказал я, присаживаясь рядом с дядьком, удивительно счастливый переводя дух.
Велосипед стоял весь бурый от пыли, за тощей околицей сохло на солнце недавно перепаханное поле, у колодца разлилась широкая лужа.
– Да, дороги-то у нас не очень чтобы хорошие, – согласился дядько. – Добро, что погода сухая, а то бы легко так не выбрались. Издалека?
Я сказал и в порыве счастья поделился с дядьком:
– Дороги вот были дрянь, но теперь-то, слава богу, им конец, – теперь чего ж не ехать. Вот, у меня карта, по карте – шоссе, где тут шоссе-то начинается?
Дядько как-то странно замялся, неопределенно показав назад, в сторону поселка Гремяч, но, увидев карту, оживился, глаза его заблестели.
– Ишь ты, ишь ты, – забегал он глазами по пергаментному листу, на который я перевел карту из атласа автомобильных дорог. – Унеча… Почеп… Стародуб… Клинцы… Хутор Михайловский… Да, да…
Бережно взял он из моих рук пергамент, с трудом разбирая названия поселков и деревень, водил заскорузлым коричневым пальцем и забыл, наверное, что рядом с ним сижу я. Наконец, перечитав все названия до единого, он поднял лицо, и я чуть не ахнул. Спокойное, чуть насмешливое, довольное судьбой и собой лицо его вдруг обмякло, постарело, жалобно обвисли усы, а водянистые голубоватые глаза, не видя меня, смотрели вдаль – туда, где перепаханное поле за изгородью сливалось с раскаленным послеполуденным небом.
– Эх, сынку, сынку, я ведь все эти места пешком исходил… – сказал он.
От лукавого прищура не осталось и следа.
– Как же это вы? Путешествовали? – живо спросил я.
– Да… путешествовал… В войну из плена по всем этим местам шел. Было дело, сынку. От луны ночью светло, как днем, того и гляди, на немцев нарвешься, а то еще собаки в деревне шум поднимут. Идешь себе один, как перст, то полем, то лесом, то через речку перебираешься вброд – дорогами-то нельзя, увидят… Кушать хочется… Один, как перст, один-одинешенек…
– А что же вы ели-то? – спросил я, помолчав и осмыслив.
– Иногда местные жители накормят, когда уж мочи нет, а то – грибы, ягоды, яблоки в садах. Еще хорошо, время теплое было – как сейчас, август.
И дядько опять глубоко вздохнул.
– А днем что же?
– Днем спал. Нельзя днем идти – увидят. Найдешь кустик какой-нибудь погуще и от дороги подальше и – спишь себе… Веришь ли, иной раз забывал, что война идет, такая кругом благодать. Места-то у нас – сам знаешь, проезжал. Так и шел, сынку, чуть ли не месяц целый. А с тех пор так здесь и живу. И – никуда…
Дядько горестно покачал головой, и усы его тоже покачались.
Да, волнующе все это было, что говорить. Вот оно – путешествие, вот великий смысл его. Даже во время войны, даже в таких невероятных условиях… Миг истины в мире, охваченном ненавистью и ложью! Маленький тихий пир во время большой, гремящей канонадой чумы.
– Может быть, зайдете ко мне? – сказал дядько вдруг. – Вечерком ко мне друг придет, посидим втроем, жинка ужин сготовит, горилка у меня есть…
Трогательное было предложение. Но так не хотелось его принимать. Жаль было огорчать дядьку, но я отказался.
– Простите меня, ради бога, – сказал. – Но не могу. Мне сегодня во что бы то ни стало до Новгорода-Северского добраться надо…
Сказал – и пожалел.
Столь же быстро, как в первый раз, произошла в дядькином лице перемена. Оно замкнулось, приняло прежнее лукавое, но теперь еще и чуть нахмуренное выражение, усы вздрогнули и независимо затопорщились. И уже совсем другим, отчужденным тоном, перейдя почему-то на «вы», дядько сказал:
– Ну тогда я вам советую проехать вон туда, к магазину. Оттуда и пойдет дорога на Гремяч. Но дорога плохая, такая же, как эта. Вам лучше на машину попроситься, там ребята зерно на мельницу возят…
Обиделся. Что было делать? Как объяснить? Свобода, давно чаемая и наконец-то достигнутая свобода была мне сейчас дороже всего на свете – а тут, пусть и на короткое время, но я рисковал ее потерять. Что мне горилка, что мне застольные разговоры? Зачем? И разве мало для нас обоих вот этого пережитого только что, разве нужно нам еще что-то?
Но дядькино лицо замкнулось в обиде.
Ну что ж, ну что ж… Я посидел немного, потом вскочил в седло своего верного друга.
Дядько все же помахал мне рукой на прощанье…
Шоферы
У магазина никто не взял меня на Гремяч, хотя машины и стояли. Пришлось самостоятельно перебираться через полотно железной дороги и опять свирепо вглядываться вперед, пытаясь разгадать дорожные козни. Эта дорога была еще хуже – местами приходилось идти пешком.
Мой переход из России на Украину был таким: обычный деревянный, до предела запыленный столб, такой же, как километровый, только на одной стороне угольничка написано: РСФСР, на другой: УССР. И все.
На Украине дорога не изменилась, изменилось только мое моральное состояние – я остановился и принялся «голосовать». Шоферам тоже, по всей видимости, дорожка давала прикурить – остановился лишь третий. Грузовик вез торфяные брикеты, мы забросили поверх брикетов мой бедный запыленный транспорт, я сел в кабину и со злым удовольствием наблюдал, как теперь замелькал чуть быстрее до оскомины надоевший пейзаж – рыжие от пыли деревья. Шофер за баранкой чувствовал себя почти так же «уверенно», как я за рулем: быстро ехать нельзя, но и при тихой скорости машину сотрясают резкие, неожиданные толчки.
В Гремяче удалось пообедать, но оставаться на ночь здесь не было ровно никакого желания: выяснилось, что такая дорога – до самого Новгорода-Северского, еще сорок шесть километров, а Гремяч хоть и милый поселочек, однако очень уж пыльный. И купаться толком негде поблизости. Пыль была у меня в носу, в волосах, между пальцами. Я удивлялся, как еще крутятся колеса велосипеда.
Беседка, где пришлось ждать автобуса, была круглая, крытая, тенистая. Когда, прислонив велосипед снаружи, я вошел в тень, все присутствующие молча воззрились на меня. Присутствующих было человек шесть. Среди них – необъятных размеров тетка в клетчатой поневе, полнолицая, с пухлыми голыми руками – таких обычно показывают в фильмах об Украине; маленький, чернявый, мрачный мужичок, – как видно, татарин; и суетливая коротышка рядом с толстухой – явно русская. Содружество наций.
Войдя, я приветливо поздоровался, чувствуя по их глазам всю неожиданность своего вторжения, но вежливость, как всегда, сыграла свою положительную роль, словно визитная карточка парламентера. Чтобы еще больше расположить их к себе, я вежливо и вместе с тем просто осведомился, скоро ли подойдет автобус и – как по их мнению – пустят меня с велосипедом или нет? Тут уж они совсем расприветились – даже мрачный мужичок усмехнулся, – зашевелились, а тетка в поневе спросила по-доброму:
– А издалека ли?
– Да из Москвы. Путешествую вот…
– Ох ты, батюшки! – не выдержала толстухина соседка.
– И все на этом самом, на велосипеде, что ли? – спросила тетка, улыбнувшись.
– Да, все на этом. Дороги у вас…
– А зачем же это вы путешествуете-то? – не унималась теткина соседка.
– Как зачем? – ответила за меня тетка. – Посмотреть, как люди живут. Так ведь?
– Конечно! Да не только… На себя самого посмотреть – тоже. Со стороны.
Все шестеро напряженно задумались, осмысливая высказанное мною.
– Он спортсмен. Тренируется, – мрачно объяснил наконец татарин.
– Ну, и это верно, – покорно согласился я.
– Устал небось, сынок… – жалостливо протянула соседка. – Ай нет?
– Да уж он привык, – ухмыльнулся татарин.
– Еще бы не привыкнуть. От самой Москвы ведь едет-то, – поддержала его толстуха.
Несколько секунд опять все молча разглядывали меня.
– Э-эх, знала я одного путешественника, – сказала толстуха и тут же завладела всеобщим вниманием. – С бородой с черной, а росту – под потолок. Ну, три метра, как не соврать. Отродясь таких больших людей не видывала. Тот все пешком ходил. Чего же ты ходишь, бывало, спросят. А я, говорит, бабоньки, хочу посмотреть, как люди добрые живут. И ходил, и ходил. Все смотрел. Ох и большущий!..
Заскрежетав тормозами и подняв столб пыли, у беседки остановилась машина.
– Куда? – закричал я, выскакивая из беседки на солнце.
– До Пушкарей.
Шофер выжидательно смотрел из кабины. Татарин с женой, вскочившие тоже, разочарованно вернулись на свое место.
– А далеко это, Пушкари? – спросил я, смутно помня по карте название.
– Полдороги до Новгорода-Северского.
– С велосипедом возьмете?
– Давай.
И вот мы трясемся в кабине вместе с шофером, а в кузове на каких-то ящиках подпрыгивает мой бедный транспорт. Шофер оказался очень вежливым, – видимо, принял меня за разъезжающего корреспондента. Пока ехали, он доходчиво объяснил мне, как убирают хлеб.
– Вон, посмотрите, – думаете, что это такое? – говорил он, терпеливо выкручивая рулем и время от времени поглядывая на меня спокойными серо-голубыми глазами. – Это – снопы. Пшеницу скосили, собрали в снопы, а теперь молотить будут. Смолотят – зерно получат, отвеют, а потом – на мельницу. Так мука получается, а из муки еще хлеб надо испечь.
– А это что? – спросил я, желая сделать ему приятное своим вниманием, когда не в первый раз уже увидел какие-то маленькие симпатичные снопики.
– Это конопля, – терпеливо разъяснял он, думая, что, может быть, хоть теперь-то хоть один городской человек будет понимать сельское хозяйство по-настоящему. – Коноплю тоже надо скосить – а косят у нас, между прочим, вручную, серпами, – а потом ждать, пока она в снопах не подсохнет. А после еще теребить… У вас в городе все готовое, а здесь, в сельской местности, очень много труда нужно приложить…
Так, с содержательными разговорами, быстро доехали до Пушкарей, денег шофер не взял, помог спустить на землю тяжелющий велосипед, а когда я, уже сев в седло, поехал, сзади раздался гудок. В кабине с разговорами я оставил пакет с картами, документами и деньгами – взял в кабину, опасаясь, что в кузове он вывалится из рюкзака.