Яркие пятна солнца — страница 43 из 56

Спуск-подъем я оценил лишь после, но не сетовал, наоборот, нравилось, дорвался после четырех лет застоя, а вообще дорогу оценил тут же, оценил на отлично, потому что к вечеру стало прохладно, и золото низкого солнца на темно листве (старая бронза?), слои ароматов, ладная композиция полей и деревьев. И меньше автомашин, почти полное одиночество.

Плескание в речке, уже в ранних сумерках, заметных лишь потому, что отдельные деревья утратили яркость, слились, хотя небо еще сияло, и солнце разливало теперь уже точно бронзу, но журчание струй неуловимо навевало дремоту, и цепенели травы вокруг и кустарник, тысячелетним опытом зная о приближении ночи.

И как всегда: путешествие – это возвращение к предкам, к себе. Воспоминания издалека.

Сто пятый километр – Тириброво. Почему так трогает сердце деревня? Я выехал из столичного города, миновал большие дома, потом – легендарная Лавра с Успенским и какими-то еще соборами четыреста, пятисотлетней давности, со стенами, на которых запечатлелось столько событий – волнующие дебри для историка, архитектора, ясновидца! – однако же далекие и все-таки чуждые мне. Затем древний город с провинциальным укладом – простор для любителя старины! – и опять же лишь чуть-чуть тронувший сердце, лишь отдаленно напомнивший далекое нечто – пережитое, мое. Но вот пошли скопища изб – такие привычные, с бревенчатым обжитым уютом, блестящими глазами окон, с рябинами, ветлами, мирно склонившимися над шапками крыш, с лужами, курами, грязью, детишками… И тут же отозвалось что-то внутри – оркестр подсознания, хранящий пронизывающую, будоражащую память о прошлом. О чем? О прожитых и ушедших, но таких еще живых, хотя и невозвратимых днях? А может быть, глубокое, на несколько поколений: память общинного, первобытного, среднероссийского?

Сватково, Дворики, Данилково, Тириброво…

Покрытые той же бронзой старухи на лавочке: одна – загорелая, кругловатая, в темном одеянии, темнобровая, другая – совсем древняя, сухая и выцветшая, с недоверчиво поджатыми, шамкающими губами (всю жизнь такою была, а к старости вот и внешне определилась…), третья – внимательная, разговорчивая, с серыми быстрыми глазами, самая умная, чуткая, живая. Тут же и дети. Решительно слез, решительно перешел кювет, пока они, выжидая, смотрели, подошел, улыбаясь спокойно, мирно, спросил.

Один мой друг правильно говорил: велосипед помогает. Велосипед и скромная дорожная одежда – признак смиренности и труда. Родство.

– Возьми его к себе, у тебя изба большая, – сказала умная чернявой.

– Деда-то у меня, хозяина, нет сейчас, – забеспокоилась, выжидая, чернявая, но я знал уже, что возьмет.

– Я и на сеновале могу, даже лучше на сеновале. Сеновал есть у вас? Я ведь не курю, и фонарь есть, порядок знаю.

За ними, за углом избы и забором, лужок спускался в низину, темно курчавились кусты, дальше начинался сплошной лес, «берендеевский», куда пока еще бегают за орехами и малиной. А за моей спиной рычало и привычно подрагивало покинутое только что, ненадолго, серо-голубое асфальтовое шоссе Москва – Ярославль.

– Сейчас воды наберу, и пойдем, – сказала темнобровая. – Ждите здесь, я с водой мимо пойду.

Не «сынок» и на «вы» – потому, видимо, что недалеко все-таки от Москвы, а главное, шоссе рядом…

А уже ночью был дождь. Грохот, сверкание молний, коварные капли на сено, на уютное лежбище, на полушубок бабы Саши Фураевой, темнобровой старушки хозяйки. И шумный, разгульный ливень на дырявую черепицу крыши в каком-нибудь метре от моего лица. И я, как застигнутый врасплох сонный зверь, пытающийся найти укромное место под шум разгулявшихся стихий.

И мрачное темное утро, затянутое мелкой сетью дождя. Раскисшая, неприветливая земля, хмурые травы, мокрое, грязное шоссе, фонтаны брызг от автомашин.

Дальше пока ехать нельзя…

Какая катастрофа, какое досадное нарушение ритма! Муж бабы Саши, пастух, все же погнал стадо еще в утренних сумерках под дождем, а она, проводив его, спала тихим сном – изба хранила молчание. Какими скучными, какими печальными выглядели теперь в сером свете многочисленные молочные сосуды в сенях – бидоны, банки, ковшики, кружки. И марлевые мешочки с творогом. Нету кринок, ни одной глиняной русской кринки, еще вчера вечером баба Саша с гордостью показала мне это, объяснив, что глиняную кринку не вымоешь так чисто, как банку, что производство сметаны и творога у нее, выходит, вполне современное. Но как же печально выглядит современное производство в пасмурную погоду!

Небо очистилось только к полудню, и почти тотчас подсохло шоссе. Я покатил дальше, увозя с собой узоры пережитого: не только избу и бабу Сашу, не только дождь и молочные банки, не только хриплые крики петухов, пытавшихся убедить самих себя, что, несмотря на дождь, жизнь все равно прекрасна. Но пастуха-хозяина с белесым и строгим, слегка одутловатым лицом, наш вчерашний мужской разговор на тему «город – деревня», сведения о приличном даже по городским масштабам денежном достатке стариков Фураевых и полном немыслии их, на что получаемые хорошие деньги тратить. И соответственно: сплошные, без переплетов, франтоватые окна свежепокрашенной голубой избы – «витрины», – и неожиданная грязь внутри, спертый воздух, полчища мух, облепивших «современное производство», неопрятность на улице у крыльца… «Да, подумать надо, может, и брошу пастушью работу, на пенсию проживу, пенсия большая, а то ведь живешь-живешь и жизни не видишь», – сказал, вздыхая, в конце нашего разговора хозяин, однако ясно было, что ничего-то он не бросит, а если и бросит, то все равно не найдет, чем же этаким интересным заняться, чтобы увидеть, почувствовать наконец эту самую жизнь. Пастух – плохая ли работа? Наслаждайся природой, мечтай, стихи, музыку сочиняй… А нет ведь… Вот и деньги, и берендеевские леса, и работа хорошая, а нет чего-то. И никакие блага не впрок.

И опять потянулись поля, перелески, леса – щемящие, с детских лет знакомые русские дали. Привольные, бесконечные, такие неисчерпаемые, богатые…

Вот засияло солнце – и как весело, как оживленно засветилось все на земле. Хмурый серо-зеленый пейзаж преображается моментально, приобретает тысячи нежных, едва уловимых оттенков. Однообразия теперь нет и в помине – каждая птица, насекомое, дерево, каждая ветвь, лист, клетка, молекула, каждый камешек на дороге и едва заметная глазу песчинка возвещает, трубит, поет о своей единственной, неповторимой, ни на чью не похожей жизни. И весь этот многозвучный, многокрасочный, многообразный хор удивительным образом сливается в единую, поразительно согласную песнь. Песнь пронизывает, подчиняет, и ты вдруг странным образом чувствуешь, что именно в подчинении, именно в приобщении к этой всеобщей песне – в восприятии и участии в ней – обретаешь истинную, не понимаемую ранее, не представимую до этого момента свободу. И уже не осознаваемое, физическое усилие ног несет тебя вперед, а нечто гораздо более мощное, всеобщее, присущее, конечно, не только тебе, но пронизывающее все вокруг – и картины, которые непрестанно меняются перед тобою, и игривый бархатный ветерок, ласкающий разгоряченную кожу, и разнообразные звуки кажутся не только новыми, захватывающе неизвестными, пьянящими своей новизной, но и непостижимым образом близкими, как будто бы давно, очень давно знакомыми, оживающими в глубинах памяти. И радость новизны ничуть не меркнет, ничуть не блекнет от этой не менее сильной радости – узнавания…

Но недолгой, недолгой была наша радость. Гроза, прошумевшая ночью, была, оказывается, лишь началом. Надвигались хмурые тучи, что-то случилось в «содрогнувшемся» небе, в «горних высях» его. Посверкав, посияв, оживив, сделав несказанно родными берендеевы дали, солнце окончательно скрылось, когда я успел пролежать всего лишь четверть часа недалеко от шоссе на краю уютной поляны в густой и влажной еще от дождя, дышащей паром и ароматом чаще деревьев и трав. Прошла меж дальних стволов, видением проплыла серая бабушка – согбенная старуха в ветхой одежде, с клюкою, с грибною корзинкой, – не заметившая меня и так вписавшаяся в мокрый лес с редкими бликами солнца и густою травой, что я и не удивился, когда внезапно, ни с того, ни с сего перестал вдруг видеть и слышать ее, старуха как бы растаяла. Померкло солнце, затихло вокруг в ожидании очередного дождя. Несколько километров осталось мне до Переславля-Залесского.

Быстрее, быстрее вперед! Мимо часовни «Крест» – места рождения царевича Димитрия, где не осталось уже ничего, никаких строений, кроме этой самой кирпичной красной часовни.

Но – мимо, мимо – к стенам ветхого Федоровского монастыря, в которых затерялась маленькая гостиница-турбаза, ставшая мне приютом, – робкий форпост неуверенного прогресса… Мрачный, тягостный ливень в течение целого вечера – нагнал, нагнал и накрыл! – и мрачно-насмешливый, скучающий мой сосед по номеру, убежденный противник велопутешествий, последователь другой, более земной, более реальной страсти, приводящей к состоянию блаженной отрешенности гораздо более коротким и доступным путем.

– Сколько тебе лет? – его вопрос ко мне. – Сколько тебе лет, что ты вот так, как мальчишка, ездишь?

– А сколько дадите?

– Двадцать два, что ли?

– О, нет, знаете ли, побольше.

– Ну, двадцать пять, ладно. Не больше же… Погоди, вот будет тридцать, как мне, посмотрим тогда, как ты поездишь.

– Так ведь мне, знаете ли, уже. Как раз столько. Не верите?

О, слепота незнания, о, отчаянная самозащита! Трата – она трата и есть. Трата времени не на то…

А вокруг древний город Переславль-Залесский с его соборами, музеем, крутыми улочками, памятником Александру Невскому, ботиком Петра на обширном, но мелком сравнительно – гигантская круглая лужа, заросшая по краям камышом, – Плещеевом озере. Когда-то, очень давно, приезжали мы сюда на рыбалку, а мне – двадцать пять – зимой, вьюжным днем, и ничего не поймали, путаясь в лесках, свистящих на ветру у прорубей, и как по-другому выглядело это озеро и город, вообще все. Меняемся мы – и меняется все вместе с нами.