Яркие пятна солнца — страница 53 из 56

тощились… На что Москва отвечает: разрешаем отчислять столько-то процентов с прибыли вашего совхоза, так как она за последнее время необычайно выросла (за счет увеличения производительности труда и укрепления трудовой дисциплины). Вот такие, значит, пироги. Зеленый змий, пожирающий сам себя с хвоста. Я прямо даже такой плакат вижу… Грустно и смешно.

Идти к Нине мне не хотелось. Все нарушилось как-то, сломалось, не было уже того очарования, кружева, инструменты, ведущие мелодию, поперхнулись. Я сидел в номере гостиницы, смотрел на дождь, потом вздумал записывать свои впечатления в тетрадь. Но не успел как следует расписаться, потому что в номер заглянул Николай Алексеевич. И откуда это он опять взялся?

– А, это вы, Юра, доброе утро, – лучась приветливостью, сказал он. – Что это вы здесь, никуда не идете?

– Дождь, Николай Алексеевич, – ответил я, кивая на окна. – Боюсь, как бы вообще не застрять мне с велосипедом. Представляете, какие дороги сейчас.

– Да-а, кошмарная погода, – согласился Николай Алексеевич и тут же добавил с наигранной бодростью:

– Но, может быть, еще наладится?

Он был приветлив, предупредителен, доброжелателен до приторности. И мне показалось вдруг: из одной только фальшивой приветливости он согласится сейчас со всем, что бы я ни сказал. Интеллигентный, конечно, человек, но… Разве это культура? И, настроенный на размышления, понял я, что всегда раздражало меня в людях такой породы (при всей, заметьте, симпатии к ним и родстве с ними): поверхностная, приторная уступчивость, этакая немедленная готовность – тоже ведь признак «культурности», – желание непременно, во что бы то ни стало «делать добро». Этакий дешевенький оптимизм. Добро! Да всегда ли знаем мы, что такое истинное добро? И не для себя ли мы частенько делаем его, говоря, что делаем для других? Не для того ли, чтобы самим себе поставить «галочку» за «проведенную работу»? Что нам сплошь да рядом Нины, Юли, Аленушки, тем более, если они не наши дети, а вовсе чужие? Мы абстрактно делаем «добро» – вот в чем беда-то наша…

Я опять вспомнил сценку с Николаем Алексеевичем на Рыбинском море (этот? другой?..), и раскрылось мне опять новое, еще с одной стороны ясно стало, почему я тогда так некрасиво с ним поступил. Ну, конечно же. Беспомощность, приторность, этакая обидная мягкотелость, которую я заметил в нем сразу же, – при явных, как будто бы, внешних достоинствах. Это в нашем-то яростном мире. И это при том еще, что такие люди как раз и могли бы внести в мир то, чего ему так не хватает. Сознание и любовь.

Я шел тогда, нарочно оставляя его позади, с намеренной грубостью, ненавидя уже тогда в нем – как и в себе! – обидную беспомощность эту, слабость, я шел, провоцируя его на ответ, на протест, на искреннюю и бесстрашную оценку моего поведения, но ни нотки достоинства, ни нотки самосознания, ни нотки истинного духа не услышал я в его жалобном «Где вы? Юра, где вы?». Нет, на самом-то деле! Почему это вдруг беззащитность – ведь я же не давал ему повода, это потом, оправдывая его, мучая себя по привычке, я тот повод признал. Чего это он так сразу за мое обещание ухватился? Даже не попытался инициативу проявить, обрадовался – ведь твердо я ему и не обещал… Овечка беспомощная. Оба мы хороши. Крепка, крепка эта ниточка нашей истории: даже добро мы делаем по указке! Сказали – и делаем, не думая, добро это на самом деле или бездушное «выполнение плана». Для кого он, план-то?

– Николай Алексеевич, – сказал я теперь, не в тон ему, опять грубовато, пожалуй, злясь, конечно, не столько на него, сколько на себя. – Вот мы вчера недоговорили… Насчет общежития девочек и вообще. Я, собственно, не в первый раз сталкиваюсь, путешествовал, пришлось повидать. Вы сказали вчера: в культуре дело. А что это такое – культура? Вы ведь хотели сказать, а не сказали. И что вообще нужно делать, чтобы всем нам по-человечески жить? Конечно, у нас не везде так, как здесь, – есть большие, хорошие города, есть очень даже культурные люди, да и молодежь у нас, конечно, хорошая, передовая – это мы знаем, ясно. Но все-таки. Нетипично это, понятно, понятно, а все же: эти-то девочки да и ребята здешние чем же виноваты? А? Как вы считаете?

Странное дело: Николай Алексеевич смутился.

– Да-да, вы правы, конечно, я согласен с вами, – почему-то с виноватой улыбкой заговорил он, блестя очками, и было ясно: родственная душа, он хорошо понял меня. – Они ни при чем, я знаю, – продолжал он, почему-то пряча глаза. – И ужасно все это. Но – Россия. Гигантская страна все-таки. Всколыхнуть ее по-настоящему, знаете ли… Вот мы новую турбину недавно сдали в Сибири – я вам не говорил еще, нет? Новую! Триста тысяч киловатт! Каково, а? Будет свет! Будет свет! – повторил он с бодростью и посмотрел на меня с воодушевлением.

Странно, думал я, воодушевления почему-то не разделяя. Ведь я не согласен сейчас ни с одним утверждением его. «Ужасно все это». А что ужасно-то? Жизнь? Разве жизнь можно снивелировать на одну мерку и спокойно утверждать: то ужасно, а это вот не ужасно? Может быть, не так и ужасно, а? Это ведь как посмотреть. И что значит «всколыхнуть»? И при чем тут «триста тысяч киловатт»? Так ли это все однозначно? Что с ними делать-то, с тремястами?

– Это прекрасно, конечно, – сказал я. – Электрический свет – прекрасно. Свет, тепло. Но ведь электрический свет – одно, а вот…

– Не все сразу! – прервал на этот раз меня мой вежливый собеседник, мгновенно поняв и с каким-то испугом не давая мне договорить. – Не все сразу, – повторил он, и лицо его стало почти суровым, а глаза за стеклами очков как бы спрятались.

– Сначала турбины, – продолжал Николай Алексеевич сурово и назидательно, – сначала объекты, так сказать материальные, а потом уж и…

– Когда же потом? – прервал в свою очередь я.

– После турбин, – ответил он быстро, и лицо его как-то странно сморщилось – я даже не мог понять, улыбка это или гримаса досады.

– После турбин? – переспросил я. – А не отвыкнем ли мы?.. Но тут за окном раздался автомобильный гудок, и на лице Николая Алексеевича появилось чрезвычайно озабоченное выражение.

– Ах, извините меня! – спохватился он, опять меня прерывая. – Заговорился я тут, а меня ждут. Извините, ради бога. Все это очень интересно, но меня там… Всего вам наилучшего, до свидания.

И он скрылся.

Я посмотрел в окно и увидел, как через минуту от гостиницы отъехала черная «Волга». Несколько минут я просидел в одиночестве, глядя на нескончаемый нудный дождь, находясь в странном взвешенном состоянии. Откуда у него эта несомненная уверенность в своей правоте? Причем уверенность-то, как выяснилось, вполне показная… Может быть, именно ею он и пытается скрыть растерянность? Но зачем такая игра? И почему он всегда так внезапно скрывается в решительный момент?

И вдруг я услышал голос. Звали меня. Звал мужской голос с улицы. Я выглянул в окно.

– Ты Юра? – спросил незнакомый парень.

– Да. А что?

– Выйди, пожалуйста, тебя зовут.

Чувствуя себя как-то смутно, я вышел из гостиницы. Под деревом, укрываясь от дождя, стояла Нина. Она улыбалась мне.

– Я попросила позвать, – сказала она, оправдываясь. – Самой неудобно было, понимаешь.

12

И вот ведь странно как. Чего бы, кажется, еще и желать? Стоя на берегу озера в день своего приезда сюда и глядя на то, как они с Аликом в лодку садились, мог ли я предположить, что не пройдет и трех дней, как Нина сама придет к гостинице и вызовет меня и не станет даже придумывать никакой причины, а просто скажет: «Хочешь, пойдем к нам, сегодня никого не должно быть, все разъехались?» Чего бы, кажется, еще и желать? Но, увы, я почему-то не испытывал прежнего волнения. Волнение я, конечно, испытывал, но оно было совсем другим.

Я сходил за полиэтиленом и мы отправились. Нина уютно придвинулась ко мне под мутно-прозрачной пленкой, и, может быть, только одно было не совсем так, как в музее: она не была наряжена, не блистала по-вчерашнему. Но зато в ней опять чувствовалась обволакивающая мягкость.

Мы шли молча, и я вдруг осознал, что изо всех сил пытаюсь вызвать в себе вчерашнее, воскресить, отгоняю ночные мысли да и сегодняшние, тушу, сминаю, загоняю в темный угол сознания непонятную горечь. Эх, черт побери, солнышка бы, ощущения первых дней!

Подошли к парадному.

– Постой здесь, – сказала Нина. – Схожу узнаю.

И мне вдруг ни с того ни с сего вспомнилось, как в одном из велопутешествий, в новом быстро растущем сибирском городе – весьма современном – мы с приятелем заехали к его давнему знакомому. Тот очень обрадовался, не знал, чем уж нам угодить, побежал в магазин за водкой, но ее не было, тогда он сел на свой мотоцикл и весь город объездил – наконец достал. Мы с самого начала отговаривали его, убеждали, что не пьем, что мы ведь спортсмены, за рулем, что лучше просто так поговорить – ведь есть же о чем. Но он достал все же и, гордо сияя, выставил бутылку на стол. Мы из уважения выпили понемногу, а потом весь вечер боролись с невыносимой скукой. Нам не о чем было говорить. Это трудно объяснить, но разговор затухал, едва начавшись, ни одной темы не нашлось, которая была бы для всех нас интересной. И кончилось тем, что мы от нечего делать телевизор смотрели.

– Пойдем, – сказала Нина, выходя из дверей. – Никого нет.

И мы пошли.

Мы вошли, и на меня нахлынуло вчерашнее ощущение кочегарки.

– У вас музыка есть какая-нибудь? – спросил я, осматриваясь.

– Был проигрыватель, Оля его увезла. Магнитофон ребята приносили. Сейчас нет.

– Без музыки плохо, – сказал я. – Ты вообще-то как к музыке относишься? Любишь?

– Люблю, конечно.

– А какую?

– Разную.

Помолчали. Я смотрел на ее нежный профиль, пухлые губы, густые волосы, пытался поймать тот самый – покорный и как будто бы просящий о чем-то взгляд серых глаз, но не получалось, не получалось у нас ничего. Молодая, красивая девушка сидела рядом со мной, и мы были наконец-то одни, но я не испытывал ничего, кроме горечи.