Знали тысячники и другое: среди вождей «хрисанов» — нет мира. Их «конязи» ненавидят друг друга и готовы отцу и брату перегрызть глотку.
И ещё было ведомо им благодаря языку Плоскини: у врага был свой «Джэбэ»! Пленный урус говорил: «Мстислав Удалой щедро отмечен Богом... Князь отличается крайней смелостью, проницательным умом и победами. Его не пугают ни долгий путь, ни ужасы неведомых дорог...»
Этот «урус багатур Мастисляб», как его окрестили между собой монголы, по словам бродника, воюет всю свою жизнь и до сих пор стяжал лишь «одоление» и «лавры победителя».
Однако радовались монголы тому, что нет у русичей багатура, равного их Субэдэю... Некому будет спасать храброго Мастисляба, когда он попадёт в татарскую западню!
— Вот моё слово, — решительно и круто заявил расчётливый одноглазый старик. — Тот из вас, кто схватит прославленного конязя Мастисляба и сорвёт его золотой шлем, тот лично доставит его к шатру Великого Кагана... А уж он не забудет наполнить его до краёв золотом и наградить героя.
...В предрассветной дымке следующего дня из орды выступила густая колонна монгольских всадников. Она многовёрстно протянулась через росистую, дышавшую туманами холмистую равнину Калки жирной чёрной гюрзой — и, извиваясь, быстро поползла к Днепру.
На взрыхлённом множеством тысяч копыт шляхе пути тут и там проступали рыже-жёлтые лывы, в пузырящейся ряби которых плавали и тонули развалины конских яблок, выброшенная обрезь кожаных заплат, обрывки дратвы и ниток, какой-то ветоши и прочего хлама, от которого избавлялся уходивший в неведомый рассвет тумен.
...В то утро Джэбэ, прежде чем метнуть своё сильное тело в боевое седло, обнял морду своего скакуна и шепнул в его чуткое карее ухо:
— Я не буду звать тебя конём, буду звать тебя братом. Ты мне лучше брата.
Уткнувшись шелковистыми губами в грудь хозяина, преданный жеребец стоял смирно. В его агатовом глазе отражалась фигура застывшего мрачного воина в кольчуге и китайских доспехах; в лунном призрачном свете он казался вылитым из серебра.
ГЛАВА 15
Княгиня Таисия приняла сокольничего в тереме на своей половине, дав наказ воеводе Огневцу оставить их одних.
Княгиня, по обыкновению, была строга ликом и холодна в обращении. Парчовые одежды её были богато уложены «вороным» соболем, коий неотразимо шёл к её чёрным очам, в которых, как показалось Савке, жила некая степная дичинка, обычно горящая в глазах хищных птиц.
Савка поклонился госпоже в пояс, доложил всё честь по чести. Она быстро и молча оглядела его и сделала знак следовать за нею. Савка пошёл под сухой шелест струящейся парчи и серебристого византийского шёлка. В гриднице, на широком и длинном гостевом столе, пузатился резной ларец, украшенный слоновой костью и дорогими каменьями.
...Изумруды и рубины в золотых венцах переливчатой радугой сверкнули на пальцах Таисии, когда она вынула из бархатного рукава замысловатый ключ и, вставив его в золотую замочную скважину, сделала двойной оборот. Подняв крышку, она извлекла из ларца сафьяновый свёрток. В складках тончайшей кожи сочно, будто маковый цвет, жарко вспыхнула пурпурная ткань. Широким крылатым взмахом благоверная князя Мстислава укрыла хоругвью треть стола.
У Савки мороз пробежал по коже.
Златотканый лик Спасителя ослепил его пламенеющим сиянием и блеском; заставил своим строгим видом испытать сложное боготайное, радостное и одновременно богобоязненное чувство и смиренно опустить глаза.
...Княгиня выждала паузу. Сложила и завернула стяг в сафьян.
— Мой долг выполнен к сроку. Я сделала то, что велел муж мой. — Слова, как тяжёлые дождевые капли на камень, точились скупо. — Передай пресветлому Мстиславу... — Сокольничий встретился с её чёрными, как южная ночь, глазами, направленными на него в упор. Властный, с чуть заметной тревогой взгляд был прям и колок и словно выжигал: «Запомни всё слово в слово и передай как есть». — Так вот, пусть муж мой знает... Мы с сыном любим его. Молимся за него. Любим и ждём невредимым.
Она снова взяла долгую паузу, раздувая, как степная кобылица, тонко и лепо очерченные ноздри, и вдруг вскинула горячие от муки глаза.
— Жаль, что я бессильна изменить ход судьбы... и чем-то большим помочь ему! Но он вождь. Он выполнит свою задачу. Выполнит, потому что он — русич, вскормленный кровью и молоком своей земли. Он воин, рождённый под свист мечей и звон щитов... И он не считает числа врагов, с коими ему предстоит биться.
— Да, моя княгиня, — сокольничий склонил голову, — пресветлый знает: только сильные сердцем и духом могут победить врага.
— Мой отец — Повелитель Степи — говорил мне: «Те, кто пришёл в нашу Дикую Степь с Востока, любят лишь одно — вкус крови».
— Любит сей вкус и меч нашего князя! — Савка встрепенулся, как сокол перед броском. В глазах его вспыхнул воинственный огонь. — Не тревожи своё сердце, княгиня... Пущай токмо сунутся к нам.
— Ты веришь в победу? — В длинных, чуть раскосых разрезах глаз мелькнули далёкие зарницы.
— Я верю в Христа и в моего князя, княгиня.
— Но татары страшны и несметны числом. — В синеве белков мерцало сомнение. — Говорят, их кони и воины осушают реки, а мечи не знают пощады!
— Важно не число, моя княгиня. «Единство и дух, ратный дар и воля — вот залог победы!» Так учил меня наш князь.
— Ты хороший послушник, сокольничий. — Княгиня с любопытством задержала на нём взор и, плохо скрывая своё нарастающее беспокойство, сказала: — Сердце подсказывает мне, что муж мой отправится в логово зверя один на один со смертью... Ладно, на этом довольно.
Она придвинула к краю стола драгоценный свёрток.
— Наступает время молитвы. Мне следует остаться одной с Богом. Бери хоругвь и садись на коня. Торопись. Будь нашему князю знаменем. Будь надеждой и верой!
— Буду, моя княгиня! — Савка, держа у груди шлем, склонил голову.
— Торопись. И да пребудет с вами Господь.
...Вот и Киев! Златоглавый, белокаменный!
«Здравствуй, надёжа! Кажись, поспел!»
— С дороги! Геть! Геть! — Савка с молодецким посвистом лупцевал плетью коней и нёсся, будто с цепи сорвался, к закрытой храмами и теремами пристани.
Сам он, соколом сидючи на своём чубаром[223] жеребце, молил Бога: «Только б не съехали! Только б дождались!»
Пена срывалась хлопьями с удил, когда впереди засверкал серо-голубой кольчугой Днепр. Точено прочертились судовые мачты, городская пристань вязко дохнула дёгтем, пенькой, сырым такелажем. Водяная пыль захолодила раскрасневшееся лицо.
— Тю-у! Стой, дьяво-о-ол! — Савка осадил коня, наскоро огляделся. Народу на пристани была страсть: мужики, бабы, ребятишки; тут же и узлы с барахлом; княжеские слуги, но ещё больше кибиток половецких беженцев-побирушек; все ломились куда-то, не видя, не слыша друг друга, протискиваясь между подводами, повозками, запряжёнными лошадьми и быками. Скотина ревела разноголосо и жутко. «Цобэ! Цоб-цобэ-э!» — мужичье щёлкало бичами, грудило её в одно пятнистое стадо и гнало прочь от пристани к городскому посаду, вниз по шляху.
...Глухой гул волнами перекатывался над толпою, будто в час прибоя. Народ ждал очередного парома; киевляне «ценно» ругались с беглыми из Дикой Степи, медные лица которых, казалось, затопили до краёв предместья Киева.
— Вот ить сукие чумазые! Головешки чёртовы! И на кой бес принёс нам эту холеру из степёв?! Свово говна по ноздри... а туть!..
— Святы кормильцы! Эт нады ж! Нады ж так засрати все лепые берега! Ишь, заклевали нашу сторону... Плюнуть от них, зараз, некуды! От их главного вурдалака Котяна ишо след не остыл, а це упыри ужо хвост трубой! Кр-ровя бы им усем пустить за прошлое зло! Поделом бы! Ишь, курвы, малоть их били! — пуще других разорялся кряжистый рябой паромщик Антип, размахивая клешнятыми ручищами.
Здорово живёшь, водокрут! — крикнул с седла Савка, сдерживая шарашливых и храпливых от криков коней.
— И тоби не кашлять! Шо вылупилси? — Паромщик попёр было чёртом на Сороку, но тут же присмирел, узрев перед собою княжеского слугу, и льстиво щёлкнул языком: — Эва-а, кони-то при тоби — сарские!
— Дружины где? — Сокольничий соскочил с коня и, продираясь к подводе рябого, повторил громче: — Дружины где-е?!
— Отыдь, хлопче! Схватился поп за яйца, когда Пасха прошла! — сжимая над головой связку жилистых пальцев в кулак, усмехнулся речник. — Проспал ты своё счастье, Иванко... Вчерась последние на ладьях сплавились. Волынцы, кажись... да! И Галицкие, князь у них ишо тако-о-ой! Уж дюже боевой да лютый. Удалым кличут... Слыхал небось?
— А когда ишо?..
— Хо-о! А боле сплаву во те края не будя.
— Як «не будя»?! — Слова замерли на устах Савки. Он вздрогнул и пошатнулся, ровно хлебнул не в меру зелена вина.
— Эй, шо с тобой? — насторожился паромщик.
— Пустое... Душно, голова зашлась, — едва слышно прошептал Сорока.
— Выпил, поди, лишка? Эй, дате воды служивому! — гаркнул Антип, по-коньи вывернув глаза на толпившихся позади баб.
— Не треба! — Савка провёл рукой по вспотевшему лбу и, взглянув в глаза дюжего старика, спросил напрямки: — А с кем догутариться можно? Мне до Хортицы — во-о как надо!
— Хо! Усем до зарезу надо! Эва хватил: до Хортицы! Да хто ж в таку чумну пору своим животом рискнеть? Не, мил человек, таких дураков в нагнёт не сыщешь! Ажли не зришь, шо деется?! Толчея! Вся Дика Степь под нашу защиту ломится из тель степёв! Шашлы[224] с татарвой худы! Смертью да мертвечиной веет! Гляди, хлопче, возврату оттель нетути...
— А ты не пужай меня, водокрут. Пуганый. Я давно там, где злые ветры в лицо, — сокольничий свёл брови. — Знать, судьба у меня така... — И, не находя себе места, Сорока открылся: — Я, вишь ли, службу княжью выполнить должен...
— Служба-а... Хо! Це дело важе... — по-бычьи угнув голову, согласился Антип. — Ангел тоби в помощь... А тильки помни, — чугунея голосом, с опаской упредил Антип, — не добре, шоб простой смёртный... да по своей воле на тот свет просилси. Кабы ты, хлопец, со всей ратью ушёл, — одно... а так... сам знашь, один в поле не воин. Усе одно у тоби нича не п