Хитрость сия заключалась в обмане — обычном для монголов военном приёме[229].
Одноглазый Субэдэй вновь при помощи коварства пытался расколоть противника, лишить его сил союзников ещё до решающей битвы. Этот трюк не раз «выстреливал» в пользу татар. В последней схватке он помог разбить и вырезать стойких горцев-аланов на Кавказской равнине... Стоило попробовать ещё раз.
...Был второй день стояния на Днепре, и второй день с восточной стороны дул нескончаемый суховей. Буйно поднявшаяся трава начала чахнуть и клониться к земле.
Садясь верхом на коня, Джэбэ взглянул из-под ладони на солнце, и оно — беспощадное и злое — показалось ему сверлящим всевидящим оком Субэдэя, подгонявшим всех.
В окружении своей свиты и двух десятков тургаудов темник выехал на обрывистый берег. Днепр, задёрнутый тающей просинью, в этот час был подобен тусклой слюде, расплавленная лава которой лениво текла на юг.
— Вон они, о Храбрейший! — указал плетью тысячник Гемя-бек.
Действительно, несколько юрких осмолённых лодок, как щуки в поисках плотвы, сновали туда-сюда вдоль левого, «татарского» берега.
Снизу живо увидели густую угрюмую цепь всадников, и кто-то на вёслах зычно гаркнул:
— Эй, вы! Чаво рыщете по Руси! Какого х... надо вам тут?!
Толмач Плоскиня, сопровождавший нойона, поспешил перевести на кипчакский обрывки слов, долетавшие с ближнего челна.
Бродник кожей почувствовал скрытую ярость свирепого монгола, раздражённого собственным бессилием, дерзостью русских, их бесшабашным ухарством.
— Наш повелитель... Великий Чингизхан шлёт вам поклон! — хрипато отвечал Плоскиня. — Есть ли средь вас хто зело силён и родовит, шоб держать слово с прославленным Джэбэ-нойоном?!
— Мы-ть... мастеровые! Наше дело малое — переправу ладить! — откликнулись на корме. — Да токмо князья наши причалили сюда не для того, шоб челом бить вашему пугалищу Чагонизу! Передайте свому ироду хану... шоб он, окаяха, убирался прочь со своим скопищем восвояси... и боле никогда не совался сюда! А ты-то сам... чьих будешь?! Никак, из наших?..
Сглатывая полынный ком в горле, промолчал бродник. Не посмел раб, клеймённый татарским тавром, перевести и эту дерзкую непотребу, зато нашёлся с другими глаголами:
— «У нас князей хватает... Засылайте ваших послов. Оне с вами ужо догутарятся».
— Поганые псы... Не знают, с кем говорят. Они ещё пожалеют жестоко... о своём грязном лае... — сквозь стиснутый частокол крепких зубов глухо прорычал Джэбэ и, мстительно глядя на светловолосых урусов, которые усердно гребли, борясь с течением полноводной реки, наотмашь стегнул плёткой Плоскиню: — А ты, тень ничтожной собаки! Ты, раб... всё ли верно перевёл мне?..
Змеиный взгляд монгола парализовал бродника. Тёмная, слепая сила хлынула из этих узких, как ножевые порезы, глаз. Окатила изнутри леденящим потоком.
— Твой рано радуется, урус, что увидел свой братья. Я вырву сердце у главный конязь и заставлю твой сожрать его на их глазах.
Джэбэ вдруг хрипло рассмеялся и, похлопав плёткой пленника по плечу, по-дружески кивнул:
— Мой верит... Твой не врал!.. Твой любит монгол!..
...Там же, на берегу, не покидая седел, быстрый на решения нойон выбрал по числу пальцев на руке пятерых нукеров и одного кипчака-толмача и приказал им немедля отправиться в стан русских. Они должны были встретиться с главным киевским князем и убедить его в том, что монголы хотят «вечного мира» с урусами и желают покарать лишь зловредных половцев, сотворивших им немерено зла.
Обречённые на суровый приём русских князей, а возможно, и на гибель, желая спасти свои жизни, но одновременно страшась лютого гнева своего безрассудного темника, нукеры заёрзали в сёдлах, заизвивались, как попавшие под железный зуб кетменя[230] черви.
— Ойе! Повелитель Степи! Защита нашей жизни! — наперебой защёлкали языки. — Чёрная шерсть от мытья не побелеет!
— От того, что будем твердить «халва», во рту слаще не станет! Что говорить с этими презренными псами? Лучше прольём их кровь! Выпустим им кишки!! — страстно и искренне доказывали нукеры, надеясь на благоразумие господина, стараясь ему понравиться своей храбростью.
— Айя! Зачем слушать шакалов?
— Я тоже так думаю, братья... — тихо, но твёрдо, прикрыв свои жгучие смоляные глаза медными веками, согласился Джэбэ. — Вам, смелым ястребам, лучше один раз увидеть конязей, чем сто раз услышать о них. Ну?! Что прикусили свои языки, бесстрашные барсы?! У нас говорят: «Храбрец умирает один раз, а трус — тысячу!» Говорят и другое: «Хорошего коня узнают но его скоку, наложницу — по её страсти, а воина — по его делам»... Или вы, трусы, предложите мне сделать это за вас? — Темник, закипая негодованием, злым клокочущим голосом крикнул: — Отвечайте, а не то я сам вырежу ваши языки!
— Да защитит тебя Небо! — взмолились нукеры.
— Да не прикоснётся к твоему телу ни болезнь, ни пылинка! Останови это безумие, нойон!
— Нет! Мы сами отправимся к урусам! Что без тебя будет с нашей ордой?
— Что станут делать волчата без своего вожака?! Урусы сдерут с тебя шкуру!
— Довольно, брат. Оставайся. Я еду с ними.
Джэбэ резко повернулся, вспыхнул глазами. Слова принадлежали начальнику татарской тысячи Гемябеку — испытанному битвами и походами воину.
Рука, поднятая с плетью, опустилась, с узких бронзовых губ полководца слетело:
— Будь по-твоему, тысячник. Это передашь главному конязю урусов.
Нойон отвязал от своего седла загодя приготовленную тугую скатку белого, как снег, войлока — знак чистых помыслов — и ханский богатый колчан с крепко связанным пучком красных стрел — символ единства и мира.
— Я верю в тебя, Гемябек. Возвращайся с хорошей вестью. Бай-артай! Урагш![231]
...Семеро монголов и один кипчак спустились по сыпучему откосу яра к берегу и дружественными жестами подозвали шестивёсельный чёлн урусов, который (после кратких переговоров) забрал монгольских послов.
Замерев в седле, как каменный идол отгремевших эпох, долго ещё оставался на высоком, обрывистом берегу Днепра Джэбэ-нойон. Его глаза с восточным прищуром бесстрастно всматривались в курящуюся дымами равнину русского берега. Там, как и вчера, чернел многолюдный стан, на приколе стояли рядами с убранными парусами ладьи, выше по берегу вереницы повозок с задранными кверху оглоблями; над высокими шатрами князей порывисто извивались и трепетали на ветру узкоязыкие вымпелы и стяги. На безбрежных кочевьях паслись тучные табуны разномастных лошадей и быков. Большие скопления пеших и конных ратников передвигались по степи, оставляя за собою бурые шлейфы пыли... И колко, слепя глаз, вспыхивали солнечные блики на шлемах, латах, щитах, сбруях, секирах и прочих металлических звеньях оружия.
На западном рубеже небес меркли краски, неослабевающий суховей стабунивал чёрные косяки туч. Свет медленно угасал, а вместе с ним умирали тени, и всё окрест становилось пепельным, немым и безжизненным. Надвигалась ночь. Ночь, которая должна была стать решающей для монголов.
...Джэбэ резко ударил пятками застоявшегося жеребца и понёсся неистовым галопом с того места, где словно заколдованный простоял не менее двух часов. Его юрта, с которой он не сводил глаз, темнела впереди на холме, подернутая дымчатой замшей прозрачного вечера... И вдруг на неё чудесным образом упал пробившийся сквозь толщу облаков последний закатный луч, и безликая юрта кочевника неотразимо расцвела, как некая сказочная, перевёрнутая вверх дном золотая пиала, окрашенная кровавым цветом.
ГЛАВА 17
…Но не только для монголов была решающей эта роковая ночь. Ещё более определяющей она являлась для русского войска.
В ту ночь решалась дальнейшая судьба земли Русской. В тот день Святой Руси был брошен вызов Востоком. А уже на следующий воды реки Калки сделались алыми от крови героев. Тогда же русский меч впервые познал сплочённую мощь и сокрушительный натиск татар, а передовые авангарды Великой Орды — необычайную стойкость и крепость русского духа.
...Ночь просквозила в душевной маете и твёрдой молитве; к бочкам с мёдом никто не подходил — не тот случай. Православная душа требовала строгой чистоты и особого настроя.
У походных костров звенели щемящие переборы серебряных струн. Гусляры-баяны, обратив свои взоры на восток, тянули проникновенными голосами былины и сказы о великих героях, богатырях, защитниках земли Русской.
Слушал у своих костров сказителя-песняра и Мстислав Мстиславич. Полуслепой старец Любомир, с заострившимся носом и ввалившимися висками, по зову души прибывший с ним из Галича, поднимал ратный дух воинов былями про времена стародавние... Но одна из них более других волновала душу Мстислава, перехватывала горло, сжимала тоскою грудь.
— Спой, отец, мою любимую... бывальщину.
— Всё бы ничего, князюшко, да к месту ли печаль разводить? — Любомир по-стариковски покряхтел, сбоку заглянул в задумчивую васильковую синь глаз князя, как бы ища поддержки. — Завтре сече быть грозной... Каково сие, княже? — с нажимом повторил он; длинные седые пряди снежными ручьями сбежали на молчавшие струны. — Надо ли?
Князь посмотрел в глубоко запавшие глаза старца; в них отражались тысячи костров русских дружин.
— Надо, отец... надо, — пасмурно улыбнулся князь, а сам подумал; «Кто знает, быть может, завтра Русь взойдёт на свою Голгофу».
...Иссушенные временем пальцы гусляра бережно оживили звонкие струны. Старик вдохновенно пел надтреснутым голосом о смелом походе Игоря Святославича[232] на половецкие скопища... сказывал о склоках князей, о чёрной пагубе из-за сего без пользы храбрых русичей... о том, как эти раздоры и свары «отворяли врагам врата на Русскую землю...»